• Впечатления золотого детства
  • 1931-1939: Кучвада, Мадхья-Прадеш, Индия
  • Мятежный дух
  • 1939-1951: Гадавара, Мадхья-Прадеш, Индия
  • В поисках бессмертия
  • Просветление: Разрыв с прошлым
  • Оттачивая меч
  • 1953-1956: Студент университета
  • Профессор: 1957-1966
  • На пути
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

    ОБЫЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК, ИЛИ ПРАВДА ВМЕСТО ЛЕГЕНДЫ

    Вопрос: Так кто же вы?

    Ответ: Я — это просто я. Не пророк, не мессия, не Христос. Самый обычный человек... такой же, как вы.

    Вопрос: Но все-таки не совсем такой же?

    Ответ: Верно... не совсем. Вы еще спите — но разница не так уж велика. Когда-то я тоже спал, а вы скоро проснетесь. Вы можете проснуться прямо сейчас, ничто этому не мешает. Так что разницы между нами почти никакой.

    (Из беседы с Робертой Грин, Santa Ana Register, округ Оранж, Калифорния)

    Впечатления золотого детства

    Я никогда не был духовным в том смысле, в каком это понимают. Я никогда не ходил в храмы и церкви, я не читал писания, не соблюдал в поисках истины обряды, не поклонялся и не молился Богу. Это не мой путь. И потому любой может сказать, что я не делал ничего духовного. Но для меня духовность означает кое-что совершенно иное. Она подразумевает честность. Она не допускает никакой зависимости. Она тянется к свободе любой ценой — ради самой свободы. Не в толпе, а в одиночестве, ведь в толпе никогда не найти истину. Истину можно найти только в одиночестве.

    Я понимаю духовность совсем не так, как другие. Истории из моего детства, если вы их поймете, тем или иным способом подчеркивают, что значит духовность в моем понимании. Никто не назовет эти истории одухотворенными. Но я считаю их духовными, потому что мне они дали все, чего только можно желать.

    Слушая истории из моего детства, постарайтесь заметить их особые черты — не сам сюжет, а некую скрытую особенность, что тонкой нитью пронизывает все мои воспоминания. Вот эта тонкая нить и есть моя духовность.

    Я понимаю духовность просто: это поиски себя. И я никогда не позволял кому-то заниматься этим за меня. Никто за тебя это не сделает, найти себя можешь только ты сам.

    1931-1939: Кучвада, Мадхья-Прадеш, Индия

    Я хорошо помню крошечную деревушку, где родился. Почему жизнь выбрала именно эту деревню, объяснить невозможно. Но так и должно было быть. Там было чудесно. Я объездил весь мир, но никогда не видел такой красоты. Впрочем, на свете нет ничего одинакового. Все рождается и гибнет, но в природе нет ничего совершенно одинакового.

    Я закрываю глаза и ясно вижу ту тихую маленькую деревню: хижины у пруда и высокие деревья, где я играл. Школы там не было. Это нужно подчеркнуть, потому что я не получал никакого образования вплоть до девяти лет, а это важнейший период формирования личности. В определенном смысле я до сих пор необразован, хотя теперь у меня полно званий — и не просто званий, а ученых степеней. Но это по силам любому дураку. Ученые звания ежегодно получает столько дураков, что все эти степени ничего не значат. Для меня важно другое: первые годы жизни я был в стороне от образования. У нас не было ни школы, ни почты, ни вокзала, даже обычной дороги не было. Какое счастье! Наша деревушка была крохотным миром в себе. И я оставался в этом мире необразованности даже потом, когда покинул ту деревню.

    Я видел миллионы людей, но жители той деревни были самыми невинными, ведь их жизнь была такой примитивной. Они ничего не знали о большом мире. В той деревне даже газет никогда не видели — теперь вам, наверное, понятно, почему там не было школы. Не было даже начальной школы — какой подарок судьбы! Нынешним детям такое счастье редко выпадает.

    В прошлом детей женили прежде, чем им исполнялось десять лет. Иногда их женили еще до того, как они появлялись на свет. Два приятеля просто решали: «Наши жены беременны, так что если у одного родится мальчик, а у другого — девочка, они поженятся» — и по рукам. Никому и в голову не приходило спрашивать согласия у детей, тем более что дети эти еще не родились! Но если рождались дети разного пола, их женили. Люди держали свое слово.

    Мою маму выдали замуж в семь лет, а отцу было тогда не больше десяти, и он вообще не понимал, что происходит. Я как-то спросил его: «Что в вашей свадьбе тебе больше всего понравилось?»

    А он сказал: «Как я ехал на лошади». Ну естественно! Его ведь впервые нарядили как царя, повесили на пояс кинжал, и он восседал на коне, а все остальные шли рядом пешком. Конечно, это ему страшно понравилось. И это все, что он помнил о свадьбе. О медовом месяце тогда и не думали. О каком медовом месяце можно говорить, если мальчику десять лет, а девочке всего семь? В Индии никогда не было традиции медового месяца. Впрочем, в прошлом этого не было нигде на свете.

    Когда папе было десять, а маме — семь, умерла мать моего отца. И уже через год-два после свадьбы вся ответственность легла на плечи моей мамы, а ей было тогда всего девять лет. У матери отца были еще маленькие дети: две девочки и два мальчика. Четверо детей, и заботиться о них должны были девятилетняя девочка и двенадцатилетний мальчик. Отец моего отца никогда не любил жить в городе, где он держал лавку. Он любил сельскую жизнь, и после смерти жены у него была полная свобода выбора. Государство в те времена раздавало землю бесплатно, потому что земли было много, а крестьян — не очень. Мой дед взял у государства участок в пятьдесят акров, а лавку отдал своим детям, моим родителям. Отцу было двенадцать, а маме — девять. Деду нравилось возиться в огороде, он хотел устроить ферму. Он вообще любил жить под открытым небом, а городскую жизнь терпеть не мог.

    В общем, мой отец так и не познал свободы, которой наслаждаются нынешние молодые люди. В каком-то смысле, у него вообще не было детства. Он стал взрослым, так и не успев побыть молодым, потому что ему нужно было работать в лавке и заботиться о младших братьях и сестрах. А к тому времени, когда ему исполнилось двадцать, пора было выдавать замуж младших сестер, устраивать свадьбы для братьев, платить за их образование...

    Я никогда не называл маму «мамой», потому что еще до моего рождения она стала матерью для четверых детей, которые называли ее бхабхи. Это означает «жена брата». Все четверо обращались к ней «бхабхи», и я тоже так ее называл. Ведь я с самого рождения слышал, как четверо детей называют ее «бхабхи».

    Но воспитали меня дед и бабушка по матери. Одинокие старики, они очень хотели, чтобы рядом был ребенок, на закате жизни им нужна была радость. Мои родители подумали и согласились. Я был старшим ребенком, первенцем. И они отправили меня к бабушке и деду.

    У меня не осталось ранних воспоминаний о жизни с родителями. Детство мое прошло среди стариков — бабушка, дед и их давний слуга, человек замечательный. Эти трое... но разница в возрасте была так велика, что я жил в полном одиночестве. Они не смогли стать мне компанией, да и не могли бы при всем желании. И никого другого рядом не было, потому что в той маленькой деревушке моя семья была самой обеспеченной. А деревня наша была такой крошечной — всего-то человек двести — и такой бедной, что бабушка и дедушка не разрешали мне водить дружбу с сельской детворой. Дети там были грязные — оно и понятно, они ведь были совсем нищие. В общем, завести друзей я просто не мог, и это оказало на меня огромное влияние. За всю жизнь у меня не было настоящих друзей. Приятели, знакомые — да, их было много.

    В первые годы жизни я был так одинок, что одиночество начало приносить мне наслаждение. И это действительно наслаждение. Для меня оно не стало проклятьем, позже выяснилось, что это, наоборот, подарок судьбы. И я начал наслаждаться им, я с радостью довольствовался собой, я ни от кого не зависел.

    Игры меня никогда не интересовали по той простой причине, что в детстве я никогда не играл — играть было просто не с кем. Как сейчас, вижу себя в том возрасте — я просто сидел. У нас возле дома было чудесное место, прямо на берегу озера. Большое озеро, вода — на долгие мили вдаль... очень красиво, все такое спокойное... Лишь изредка над головой пролетает стая белых журавлей или раздаются редкие крики птиц. В остальные минуты это было практически идеальное место для медитации. И даже если тишину нарушал крик влюбленной птицы... после этого тишина становилась только глубже.

    Гладь озера усыпали цветы лотоса, и я мог часами сидеть на берегу, такой самодостаточный, словно в мире нет ничего, кроме лотосов, белых журавлей и тишины...

    А бабушка с дедом быстро поняли, что я наслаждаюсь одиночеством. Они видели, что у меня нет никакого желания идти в деревню, с кем-то знакомиться, о чем-то говорить. Я даже с ними говорил очень скупо: да или нет. Разговаривать я тоже не любил. И они заметили это, они понимали, что я наслаждаюсь одиночеством, и старались меня не тревожить, это стало для них священным долгом.

    Итак, семь лет напролет никто не пытался нарушить мою невинную жизнь, потому что рядом никого не было. Три старика, что жили со мной в одном доме — бабушка, дед и слуга, — прилагали все силы, чтобы меня никто не потревожил. Честно говоря, когда я стал старше, мне было неловко оттого, что ради меня они даже между собой редко говорили, что они отказались от нормальной жизни. С детьми обычно наоборот бывает, им говорят: «Не шуми! Папа работает, дедушка отдыхает. Не шуми. Сиди тихо». Но у меня все было наоборот. Я не могу сказать, почему и как это получилось. Так уж вышло. Моей заслуги тут нет.

    Три старика постоянно подавали друг другу знаки, жестами показывали: «Не мешай, ему ведь так хорошо». Они тоже полюбили мое молчание.

    У молчания есть свои вибрации. Оно заразительно — особенно молчание ребенка. Не навязанное молчание, когда ему говорят: «Будешь шуметь — накажу». Такое молчание не создает радостных вибраций, о которых я говорю. Молчание благостно, когда ребенок молчит сам по себе и радуется тишине просто так, без причины. Это беспричинное счастье, и от него во все стороны расходятся мощные круги.

    В общем, так уж сложились обстоятельства, что мне целых семь лет никто не мешал — никто от меня ничего не требовал, никто не пытался подготовить к миру бизнеса, политики и дипломатии. Моим старикам хотелось сберечь мою естественность. Особенно бабушке, она и была главной причиной. Знаете, подобные мелочи сказываются позже на всем отношении к жизни, так что именно бабушка была причиной моего глубокого уважения к женщинам и женственности в целом. Она была женщина простая, неграмотная, но невероятно чувствительная. Она деду и слуге так прямо и говорила: «Тот образ жизни, который мы с вами выбрали, ничего нам не дал. Мы такие же пустые, какими были, а смерть уже близко». «Давайте не будем мешать мальчику, — настаивала она. — Что мы можем ему дать? Мы только и можем, что сделать его похожим на нас, а мы — ничто. Так пусть лучше он останется самим собой».

    Мой дед... Я ночами слышал их разговоры. Они думали, что я сплю, и дед говорил: «Ты говоришь, что так лучше, и я с тобой согласен. Но у него есть родители, рано или поздно они его заберут. И что они скажут? Мы не научили его манерам, он настоящий дикарь...»

    А бабушка отвечала: «Не волнуйся. В нашем мире все такие цивилизованные, воспитанные — и что проку? Ты вот у нас тоже образованный, и что с того? Что это дает? В худшем случае его родители на нас обидятся. Ну и что? Пусть себе обижаются. Ничего страшного, а малыш к тому времени станет сильным, и они уже не смогут сбить его с толку».

    Я невероятно благодарен своей бабушке. Дед часто тревожился, что рано или поздно во всех грехах начнут обвинять его, что ему скажут: «Мы доверили тебе ребенка, а ты ничему его не научил».

    Бабушка не хотела даже брать мне частного учителя. В деревне был один такой человек, он мог бы научить хотя бы основам чтения, математики и географии. Он сам закончил всего четыре класса — четыре класса начальной школы, — но считался в селе самым образованным. Мой дед изо всех сил бабушку упрашивал: «Пусть он приходит и учит малыша. Мальчик хотя бы азбуку будет знать и арифметику. Тогда его родители не скажут, что мы потратили семь лет впустую».

    Но бабушка говорила: «Вот когда заберут его, пусть делают что хотят. А тут он все семь лет будет самим собой, и мы ему мешать не станем». У нее был один ответ: «Ты ведь умеешь читать, ну и что? Математику знаешь — и что? Денег у тебя от этого не прибавилось. Ты хочешь, чтобы он тоже мало зарабатывал и жил так же, как ты?»

    Этого было достаточно, чтобы дед умолкал. А что он мог поделать? Трудно ему приходилось: спорить он не мог, но прекрасно понимал, что отвечать ему самому придется. Это его мой отец спросит: «Что ты сделал для малыша?» Так бы оно и было, если бы дед не умер.

    Впоследствии мой отец заявил как-то: «Это старик виноват, испортил мне мальчишку». Но тогда я уже был сильнее духом и сразу расставил все по местам. Я сказал: «Не смей говорить ни единого плохого слова о дедушке. Он меня спас, он не допустил, чтобы ты меня испортил, — вот почему ты злишься. У тебя есть другие дети, можешь их калечить. Время покажет, кого на самом деле испортили».

    Детей ему и вправду хватало, они все рождались и рождались. Я даже подшучивал над отцом: «Тебе еще одного нужно для ровного счета, пусть будет дюжина. Нас ведь одиннадцать! Люди спрашивают: „Сколько у вас детей?“ „Одиннадцать“ как-то не звучит, а вот „Дюжина“ — это впечатляет!» Став еще постарше, я говорил: «Ты детей по-прежнему калечишь. Но я дикарь и останусь дикарем». Мне каким-то чудом удалось ускользнуть от тисков цивилизованности.

    Мой дедушка по матери был человек очень щедрый. Он был беден, но богат в своей щедрости. Тем, что у него было, он делился со всеми. У него я научился искусству делать подарки. Я никогда не видел, чтобы дедушка отказал нищему, да и вообще кому бы то ни было.

    Я называл дедушку «нана» — так в Индии обращаются к отцу матери. А мать матери называют «нани». Я дедушку спрашивал: «Нана, как ты нашел себе такую красивую жену?» У нее лицо было совсем не индийским, она была больше похожа на гречанку. И еще она была женщина сильная, очень сильная. Мой Нана умер рано, ему не было еще пятидесяти, а бабушка дожила до восьмидесяти, у нее было крепкое здоровье. И, несмотря на ее возраст, никто и не думал, что она скоро умрет. Я ей однажды обещал, что обязательно приеду на похороны. В 70-м году, когда она умерла, я приехал и в последний раз видел свою родню. Я должен был исполнить свое обещание.

    В детстве моя Нани была для меня матерью. Это были те самые годы жизни, когда человек растет. Родная мать появилась потом, когда я уже вырос, и у меня выработались определенные взгляды на жизнь. Бабушка мне очень помогла. Дед меня тоже любил, но большого влияния не оказал. Он любил меня так сильно... но приносить пользу намного важнее, для этого нужна особая сила. Дед всегда побаивался бабушку. В каком-то смысле он был у нее под каблуком. Но он любил меня, он тоже мне помогал... что поделаешь, если он действительно был подкаблучником? Таких мужей — девяносто девять и девять десятых процентов, ничего в этом необычного нет.

    Вообще-то, я понимаю, что чувствовал мой дедушка, ведь своим озорством я доставлял старику большие неприятности. Он целыми днями сидел на своем гадди — так в Индии называют кресла богатых, — и жалобы выслушивал намного чаще, чем заказы! Но отвечал он обычно так: «Я готов заплатить за любой ущерб, но наказывать мальчика не стану».

    Я был большим озорником, но он терпел все... Честно говоря, даже я такого не вытерпел бы. Если бы мне поручили несколько лет воспитывать такого ребенка... Упаси Бог! Да я бы уже через пару минут выгнал его за порог. Возможно, те годы были для моего деда свое рода чудом, потому что терпение всегда вознаграждается. Он сам становился все более молчаливым. Я видел, что с каждым днем он становится все спокойнее. Я однажды даже спросил его: «Дедушка, почему ты меня не наказываешь? Как ты можешь это терпеть?» Вы не поверите, но он заплакал! На его глаза навернулись слезы, и он сказал: «Наказать тебя? Я просто не могу. Себя могу, а тебя — нет».

    Я никогда, ни разу не видел в его взгляде даже мимолетной тени раздражения, хотя, поверьте, я вытворял такое, что не под силу даже тысяче детей. Озорничать я начинал рано утром, еще до завтрака, — и так до глубокой ночи. Домой я возвращался очень поздно, порой часа в три ночи, но... Каким же замечательным был мой дед! Он мне ни разу не сказал: «Уже очень поздно. Дети в такое время уже спят». Ни разу! Наоборот, он при этом даже старался не смотреть на часы.

    И он ни разу не водил меня в свой храм. Я, правда, туда сам заглядывал, но вечерами, когда служба заканчивалась. Я там воровал пирамидки, там было много подсвечников с чудесными пирамидками. Думаю, я вот так, потихонечку, все до единой оттуда вынес. Когда дедушке сказали об этом, он ответил: «Ну и что? Я сам подарил храму эти подсвечники и, если надо, еще подарю. Он ничего не ворует, потому что это собственность его наны. Этот храм на мои деньги построен». И священник перестал ходить с жалобами. Какой смысл? Он ведь сам был просто слугой моего Наны.

    Нана ходил в храм каждое утро, но ни разу не сказал мне: «Пойдем со мной». Он не пытался внушать мне какие-то взгляды. И это просто здорово — никому ничего не навязывать. Заставить невинного малыша разделять твои собственные убеждения — это ведь так естественно, это в природе человека, но мой дед никогда не поддавался такому искушению. Да, это действительно искушение! Когда ты замечаешь, что кто-то от тебя зависит, ты тут же начинаешь навязывать ему свои взгляды. Но дед ни разу не сказал мне: «Я — джайн и ты — джайн».

    Я очень хорошо запомнил один случай. В стране шла перепись населения, и в наш дом явился какой-то чиновник. У него были анкеты, и он задавал много разных вопросов. Помимо прочего, он спросил, какую религию исповедует мой дедушка, и Нана ответил: «Джайнизм». Затем чиновник спросил о религии моей бабушки, а дед сказал: «Пусть она сама ответит. Религия — это личное дело каждого. Лично я никогда ее об этом не спрашивал». Какой был человек!

    А бабушка вот что ответила: «Я вообще не религиозна. Мне все эти религии кажутся ребячеством». Чиновник был потрясен. Это даже меня поразило. Она вообще не относила себя к какой-то религии! В Индии практически невозможно найти нерелигиозную женщину. Но она родилась в Кхаджурахо, скорее всего в семье тантристов, а они никогда не признавали религий. Они медитировали, но оставались нерелигиозными.

    Жителю Запада это может показаться нелогичным: медитация без веры? Да-да... Вообще говоря, исповедуя какую-то религию, ты не сможешь медитировать. Религия будет мешать. Для медитации не нужен Бог, не нужен ни рай, ни ад, ни страх наказания, ни обещания вечной радости. Медитация не имеет ничего общего с разумом, медитация — за его пределами, а любая религия идет от ума, она гнездится в разуме.

    Нани никогда не ходила в храм. Но она все-таки научила меня одной мантре. Я, кстати, впервые об этом рассказываю. Это джайнистская мантра, хотя к джайнизму как таковому она никакого отношения не имеет. То, что она связана с джайнизмом, — чистая случайность...

    Это очень красивая мантра. Перевести ее будет нелегко, но я постараюсь... не знаю, правда, что получится. Но сначала послушайте ее в ее оригинальной красоте:

    Намо арихантанам намо намо
    Намо сиддханам намо намо
    Намо увадджхайянам намо намо
    Намо лойе савва сахунам намо намо
    Аэсо панч наммукаро
    Савва паваппанасано
    Мангалам ча саввесам падхамам хавай мангалам
    Апиханте саранам павадджхами
    Сиддхе саранам павадджхами
    Саху саранам павадджхами
    Намо арихантанам намо намо
    Намо сиддханам намо намо
    Намо увадджхайянам намо намо
    Ом шанти, шанти, шанти...

    Попробую перевести. «Я склоняюсь к стопам... припадаю к ногам ариханты...» Ариханта — так в джайнизме называют того, кого в буддизме зовут архатом. Это тот, кто достиг окончательной цели, но ни о чем больше не заботится. Он вернулся домой и отвернулся от этого мира. Он не создает религию, он даже не молится, он ни о чем не говорит. Конечно, таких запоминают прежде всего. Лучше всего запоминают тех, кто знает, но сохраняет безмолвие. Уважают, прежде всего, за молчание, а не за слова. Почитают не за служение другим, а за сам подвиг, за обретение собственного Я. Помогает он другим или нет — это неважно, это вторичное, побочное. Главное, что он обрел собственное Я, ведь в нашем мире так трудно познать себя...

    Джайны называют такого человека ариханта — он обрел себя и утонул в себе, он так опьянен великолепием своего прозрения, что забыл обо всем на свете. В буквальном переводе слово ариханта означает «убивший врага», и этот враг — эго. Итак, первая строка мантры означает: «Я касаюсь стоп того, кто обрел себя».

    Вторая строка: Намо сиддханам намо намо. Эта мантра, кстати, не на санскрите, а на пракрите. Пракрит — это язык джайнов, он еще древнее санскрита. Само слово санскрит означает «очищенный». Легко понять, что раз он очищенный, должно было быть что-то более раннее, иначе, что именно очищалось? Пракрит означает «неочищенный, природный, сырой», и джайны совершенно правы, когда говорят, что это самый древний в мире язык. Их религия, между прочим, тоже самая древняя. Так вот, эта мантра на пракрите, сыром и неочищенном языке. Вторая строка так переводится: «Я касаюсь стоп того, кто стал своей сущностью». В чем же разница между первыми и вторыми? Ариханта никогда не оглядывается, он не занимается служением — ни в христианском смысле, ни в любом другом. Но сиддха иногда протягивает руку помощи захлебывающемуся человечеству — не всегда, только время от времени. Это не долг и не обязанность, это просто его выбор. Он может помочь, а может не помогать.

    Вот третья строка: Намо увадджхайянам намо намо... — «Прикасаюсь к стопам Учителей, увадджхайя». Они достигли того же, но обращены лицом к миру и служат миру. Они одновременно пребывают и в этом мире, и вне него... и все же они здесь.

    Четвертая строчка: Намо лойе савва сахунам намо намо — «Я касаюсь стоп учителей». Знаете, в чем разница между Учителем с большой буквы и учителем? Великий Учитель познал и делится тем, что знает. Обычный учитель получил знания от того, кто познал, и передает их миру в неискаженном виде, но сам он еще не познал. Создатели этой мантры были гениальными: они припадали даже к стопам тех, кто не познал себя, но все же несет людям провозвестия от Великих Учителей.

    Пятая строка — одна из самых глубоких по содержанию. Я за всю жизнь встречал очень мало таких глубоких строк. Странно, что бабушка передала мне эту мантру, ведь я был тогда совсем маленький. Сейчас я ее переведу, и вы сами ощутите, как красива эта строка. Такое могла подарить мне только бабушка. Не знаю, кому еще хватило бы духу открыто провозглашать эту строчку... хотя все джайны произносят ее в своих храмах. Но одно дело повторять самим и совсем другое — передавать тому, кого ты любишь.

    «Я прикасаюсь к стопам всех, кто познал себя»... никаких различий, будь то индуист, джайн, буддист, христианин или мусульманин. В мантре так и говорится: «Прикасаюсь к стопам всех, кто познал себя». Насколько мне известно, это единственная мантра, никак не связанная с какой-то отдельной религией.

    Те четыре строки мало чем отличаются от пятой, они повторяют примерно то же самое, но она превосходит их по всеохватности. Пятую строчку следует начертать во всех храмах, во всех церквях, кому бы там ни молились, потому что в ней сказано: «Я прикасаюсь к стопам всех, кто познал истину». Тут не говорится: «... кто познал Бога». Даже слово «истина» можно опустить, я сам добавил его в переводе. В оригинале сказано: «прикасаюсь к стопам всех, кто познал» — никакого упоминания об истине. Я добавил это слово лишь потому, что того требует грамматика вашего языка, ведь иначе можно спросить: «Познал что? Что именно стало объектом познания?» На самом-то деле нет никакого объекта познания — нечего познавать, есть только познающий.

    Вот эта мантра и была единственной религиозной — если, конечно, ее можно назвать чем-то религиозным — доктриной, которую преподала мне бабушка. Именно бабушка, а не дед. Однажды ночью она сказала: «Ты что не спишь? Заснуть не можешь? Строишь планы насчет завтрашних проделок?»

    «Нет, — ответил я, — просто думаю кое о чем. У всех есть своя религия, а когда меня спрашивают, во что я верю, я просто пожимаю плечами. Но пожимать плечами — это ведь ничего не значит. Вот я и хочу спросить, как мне следует отвечать?»

    И она сказала: «Лично я не верю ни в какую религию, но я знаю одну мантру, и это единственное, чему я могу тебя научить, — и совсем не потому, что она считается джайнской. Я люблю эту мантру за ее красоту. Я повторяла ее миллионы раз, и эта мантра всегда приносила мне поразительный покой... я сама чувствовала, будто припадаю к стопам всех, кто познал. Я могу научить тебя только этой мантре, больше ничему».

    Теперь я могу утверждать, что она была великой женщиной, ведь когда дело касается религии, все вокруг начинают лгать. Христиане, иудеи, джайны, мусульмане... Лгут все. Они говорят про Бога, про рай, ад, ангелов и все такое прочее, хотя на самом деле ничего не знают. Но моя бабушка была великой женщиной — она тоже ничего не знала, но не могла лгать ребенку.

    Никто не должен лгать — особенно ребенку, вот это вообще простить нельзя. Взрослые веками пользовались доверчивостью детей, ведь дети верят всему. Их очень легко обманывать, они всегда всему верят. Если папа или мама что-то говорит, ребенок не станет сомневаться, потому что мама и папа всегда правы. Именно поэтому все человечество испорчено, оно живет по колено в липкой и грязной лжи, которую столетиями внушают детям. Но если все мы перестанем врать детям и сознаемся им в собственном невежестве — а это ведь так просто! — вот тогда мы станем по-настоящему религиозными и им укажем путь к религии. Дети совершенно невинны. Не нужно подсовывать им свои так называемые знания. Прежде мы сами должны стать невинными, правдивыми, настоящими.

    Джайнизм — самая аскетичная религия на свете. Иными словами, это самая мазохистская и садистская религия. Монахи так себя мучают, что остается лишь удивляться, как они с ума не сходят! Но они каким-то чудом умудряются избегать безумия. Они, кстати, торговцы, и все последователи монахов-джайнов — тоже торговцы. Это кажется странным — все члены джайнских общин занимаются торговлей, но на самом деле все не так уж странно, потому что сама эта религия нацелена, прежде всего, на выгоду в ином мире. Джайны терзают себя, чтобы взамен получить в ином мире то, чего в этом никогда не получишь.

    Мне было лет пять, когда я впервые увидел голого монаха-джайна, которого пригласили в дом моей бабушки. Я не мог удержаться от смеха. Дед мне сказал: «Потише! Я знаю, что ты озорник. Я еще могу простить, когда ты соседям пакостишь, но не прощу, если ты обидишь моего гуру. Это мой учитель, он посвятил меня во внутренние тайны религии».

    «Какие еще внутренние тайны? — сказал я. — Меня интересуют внешние тайны, а он не стесняется выставлять их напоказ. Почему он голый? Трудно было хотя бы трусы надеть?»

    Тут мой дед сам рассмеялся. Он сказал: «Ты просто ничего не понимаешь».

    «Ладно, — сказал я. — Тогда я его самого спрошу».

    Все жители деревни собрались на даршан, который проводил тот монах. И в самый разгар этой так называемой проповеди я встал и задал вопрос. Это было больше сорока лет назад, и с тех пор мне постоянно приходится воевать со всякими идиотами. Война началась в тот самый день, а закончится, боюсь, только когда меня уже тут не будет. А может быть, и вообще не закончится, ее продолжат мои ученики.

    Я задавал очень простые вопросы, но он не мог на них ответить. Это меня озадачило. Дед был очень смущен, а бабушка потрепала меня по голове и сказала: «Молодчина! Я знала, что ты молодец».

    О чем же я спрашивал? Вопросы были очень простые. Я спросил, например: «Почему вы не хотите рождаться еще раз?» Для джайна это вполне естественный вопрос, потому что джайнизм именно это собой и представляет — попытку больше не перерождаться. Это целая наука о том, как остановить круг перерождений. Так что я задал ему совершенно простой и естественный вопрос: «Неужели вы не хотите родиться еще раз?»

    «Нет, ни в коем случае», — ответил он.

    Тогда я спросил: «А почему вы не покончите с собой? Зачем вы еще живете? Зачем пьете воду? Можно ведь все это прекратить, просто покончить с собой. Зачем так мучиться, дело ведь пустячное». А ему было на вид не больше сорока лет... Я ему так и сказал: «Если будете тянуть, рискуете прожить еще лет сорок, а то и больше». Это ведь научный факт: кто мало ест, живет долго...

    В общем, я тогда подобных фактов не знал, но спросил монаха: «Если вы не хотите рождаться снова, то зачем продолжаете жить? Почему не покончите с собой?» Сомневаюсь, что его когда-нибудь о таком спрашивали. В нашем вежливом обществе никто не задает по-настоящему важных вопросов, а вопрос о самоубийстве... что может быть серьезнее?

    Марсель говорит, что самоубийство — единственный настоящий философский вопрос. Но я тогда и не знал, кто такой Марсель. Возможно, ни его самого, ни его книг тогда еще не было. Но именно об этом я спросил монаха: «Если вы не хотите перерождаться — а вы сами говорите, что не хотите, — то зачем живете? Ради чего! Убейте себя! Если надо, я вам кучу способов расскажу. Я еще мало знаю о жизни, но в том, что касается самоубийства, готов помочь советом. Вы можете, например, спрыгнуть со скалы на окраине нашей деревни, можете в реке утонуть...»

    Я тому монаху сказал: «В сезон дождей мы можем вместе искупаться в реке. Поплаваем немного, а потом вы можете спокойненько тонуть, а я поплыву себе на тот берег. Я хорошо плаваю».

    Он смотрел на меня с такой злобой, с такой ненавистью, что мне пришлось добавить: «Помните, если будете злиться, то родитесь снова. От мира страданий не так нужно избавляться. Почему у вас такой сердитый взгляд? Вы ведь можете ответить на мой вопрос без злости, тихо и спокойно. Радостно! Если не можете ответить, просто скажите, что не можете, но зачем же сердиться?»

    Монах сказал: «Самоубийство — это грех. Я не могу покончить с собой. Но я действительно не хочу больше рождаться в этом мире. И я достигну этого состояния, постепенно отказываясь от всего, что у меня есть».

    Тогда я сказал: «Пожалуйста, покажите мне хоть что-то из того, что у вас есть. Знаете, я вот смотрю на вас — вы голый и в руках у вас ничего. Что же у вас есть?»

    Дед пытался меня остановить, но я показал на бабушку и сказал ему: «Не забывай, Нани мне разрешила, и никто мне не запретит, даже ты. Я у нее заранее спросил разрешения, я боялся, что, если прерву твоего гуру и его дурацкую проповедь, ты на меня разозлишься». А бабушка сказала: «если что, скажи — я разрешила. Ничего не бойся, просто покажи на меня, и дедушка замолчит». Знаете, после этого он, как ни странно, действительно замолчал, хотя даже не посмотрел в сторону Нани!

    Позже мы с Нани ужасно долго смеялись. Я ей сказал, что дедушка даже не стал проверять, правда ли, что она мне все это разрешила. А бабушка ответила: «Знаешь почему? Он боялся, что я скажу ему: „Замолчи и не мешай ребенку!“ Он просто решил не связываться со мной и не стал тебя перебивать».

    Вообще-то дед закрыл глаза, как будто медитировал. И я ему сказал: «Нана, ты молодец! Ты злишься, ты весь кипишь, и все равно сидишь с закрытыми глазами, словно просто медитируешь. Твой гуру злится на меня, потому что мои вопросы его бесят, а ты злишься, потому что он не может на них ответить. Но, поверь мне, этот тип, который тут проповеди читает, — просто придурок». А мне было тогда всего пять лет!

    С тех пор я и начал называть все своими именами. Я идиотов сразу замечаю, как бы они ни маскировались. У меня взгляд — что твой рентген, никто не ускользнет.

    Я позабыл имя того монаха... Кажется, его звали Шанти Сагар — «Океан Покоя». Надо сказать, имя на редкость неподходящее, потому я его и позабыл. Честно говоря, это была какая-то грязная лужица, а не океан. И спокойным человеком его тоже нельзя было назвать, так он умел злиться.

    Слово «шанти» очень многозначное. Два основных значения: «покой» и «тишина», но тот монах не был ни спокойным, ни тихим. Ни того, ни другого в нем не было ни капли. Безмятежным его тоже нельзя было назвать, ведь он так взбесился, что наорал на меня и велел заткнуться.

    А я сказал: «В моем доме никто не заставит меня замолчать. Это я могу заставить вас уйти, но вы не имеете права мне приказывать. Однако я не стану вас прогонять, потому что у меня есть еще вопросы. Прошу вас, не сердитесь. Помните, что вас зовут Шанти Сагар, Океан Покоя и Тишины. Постарайтесь стать похожим хотя бы на крошечный пруд. Разве можно так волноваться, когда говоришь с ребенком?»

    Меня мало интересовало, спокоен он или нет, и я тут же обратился к бабушке, которая к тому времени просто каталась от смеха. Я спросил ее: «Что скажешь, Нани? Спросить его еще о чем-нибудь или просто выгнать?»

    Деда я, конечно, не мог спросить, потому что это был его гуру. И бабушка ответила: «Спрашивай, о чем хочешь, а если он не сможет ответить — вон дверь, она открыта».

    Я обожал эту женщину. Именно она сделала из меня бунтаря. Даже дед был потрясен тем, что она поддержала меня в те минуты. А так называемый Шанти замолчал как рыба, стоило ему понять, что бабушка на моей стороне. И не только она — к тому времени на моей стороне была уже вся деревня. Бедный монах остался в полном одиночестве.

    Я задал ему еще пару вопросов. Я сказал: «Вы вот говорили, что нельзя верить тому, в чем не убедился на личном опыте. Мне кажется, это очень правильно, но у меня есть вопрос...»

    Знаете, джайны верят, что есть семь кругов ада. С шестого круга еще можно вернуться, но если ты попал в седьмой, то останешься там навсегда. Возможно, это христианский ад, потому что с ним та же история — стоит там оказаться, и тебе уже никогда не вырваться. И я сказал: «Вы говорили про семь кругов ада, и у меня такой вопрос возник: вы были на седьмом круге? Если да, то как смогли вернуться сюда? Если же нет, то на каком основании утверждаете, будто он существует? Вы можете говорить, что есть только шесть кругов, а не семь. Прошу вас, будьте поточнее в своих проповедях: можете рассказывать о шести кругах, но если настаиваете на существовании седьмого, то должны доказать, что, по меньшей мере, один человек — по имени Шанти Сагар — оттуда вернулся».

    Он был огорошен. Он не мог поверить, что такой вопрос задал ему ребенок. Честно говоря, сейчас мне тоже трудно в это поверить! Неужели я задал такой вопрос? У меня есть только одно объяснение: я был неграмотен и не знал совершенно ничего. Знания делают людей хитрыми, но я был простодушен. Я просто задал тот вопрос, какой возник бы у любого неграмотного ребенка. Образование — величайшее преступление, какое совершают против несчастных детей. Вероятно, окончательным освобождением мира станет освобождение малышей.

    Я был простодушен и не обладал никакими познаниями. Я не умел ни читать, ни писать, даже считал только на пальцах. Я и сейчас, если пропущу палец, когда что-то подсчитываю, тут же сбиваюсь. Но монах не мог ответить на мой вопрос. Тогда моя бабушка поднялась и сказала: «Ты должен ответить. Не думай, что об этом спрашивает только малыш. Мне тоже интересно, а я — хозяйка этого дома».

    Мне опять нужно пояснить тонкости джайнских обычаев. Когда монах-джайн приходит в чей-то дом и его там угощают, он после трапезы благословляет всю семью своей проповедью. Считается, что проповедь обращена к хозяйке дома. Потому моя бабушка и сказала: «Я здесь хозяйка, и я присоединяюсь к этому вопросу. Ты сам был в седьмом круге ада? Если нет, признайся, что не был, но тогда ты не имеешь права утверждать, что существует именно семь кругов».

    Монах был настолько ошеломлен и сбит с толку — особенно после этого вызова, который бросила ему эта удивительная женщина, — что двинулся к дверям. Но моя Нани воскликнула: «Стой! Ты куда? А кто ответит на вопрос моего внука? Кстати, у него есть и другие вопросы. Что ты за человек? Как не стыдно увиливать от вопросов ребенка?»

    Монах застыл на месте, а я продолжал: «Забудем про этот вопрос, он ведь явно не в силах на него ответить. Он и на первый мой вопрос не ответил, но я задам третий — возможно, ему хоть тут повезет».

    Он уставился на меня, и я сказал: «Если вам так нравится меня рассматривать, глядите мне прямо в глаза». Наступила полная тишина, никто ни слова не промолвил. Монах опустил глаза, а я сказал: «Я не буду задавать третий вопрос. Первые два остались без ответа, а третий я не буду задавать, мне не хочется позорить нашего гостя. Я ухожу». Я действительно вышел и был ужасно рад, что бабушка вышла вслед за мной.

    Дед остался, чтобы проститься с монахом, и, едва тот вышел за порог, вбежал в дом и спросил бабушку: «Ты с ума сошла? Сперва ты вступилась за этого мальчишку, от которого с самого рождения одни неприятности, а потом вышла, даже не попрощавшись с моим Учителем!»

    Бабушка ответила: «Это не мой Учитель, так что мне все равно. А тот, кого ты считаешь источником неприятностей, — это семя, и никто не знает, что из него вырастет».

    Теперь-то я знаю, что выросло из того семени. Тому, кто не нарушает спокойствия, никогда не стать буддой. Но я не тот будда, каким был Гаутама. Это было бы слишком традиционно. Я будда Зорба. Я — слияние Востока и Запада. Вообще-то, я не разделяю мир на Восток и Запад, высшее и низшее, мужское и женское, хорошее и плохое, Божественное и дьявольское. Нет, тысячу раз нет! Я не различаю всего этого. Напротив, я объединяю то, что прежде разделялось. Вот в чем моя работа.

    Тот день невероятно важен для понимания всей моей последующей жизни, ведь, не познав семени, невозможно постичь дерево, его плоды и даже виднеющуюся сквозь ветви луну.

    С того самого дня я восстал против всего, что отдает мазохизмом. Конечно, само это слово я узнал намного позже, но дело не в названиях. Я был против любого аскетизма, хотя в те годы не знал, что это называется именно так. Но мне достаточно было почуять неприятный душок. Знаете, у меня настоящая аллергия на любые самоистязания. Я хочу, чтобы все люди жили полнокровной жизнью. Довольствоваться малым — это не для меня. Живите во всю мощь, а если удастся подняться выше максимума, это вообще фантастика! Давайте! Чего ждать? Не стоит тратить время в ожидании рая...

    ... Кстати, я совсем не против самоубийства. Если кому-то хочется покончить с собой, ему, конечно, нельзя помешать. Но я определенно против того, чтобы превращать самоубийство в долгую пытку. Перед смертью тот человек, Шанти Сагар, сто десять дней ничего не ел. Обычный здоровый человек вполне может прожить без еды девяносто дней, а очень крепкий — и того больше.

    Итак, запомните, по отношению к тому монаху я вел себя совсем не грубо. В том контексте мой вопрос был совершенно правильным — тем более что монах не смог на него ответить. Знаете, как ни странно, с этого случая я не только начал задавать свои вопросы. С того самого дня мне еще и перестали давать ответы. Я встречал так называемых духовных людей, но ни один из них не мог ответить на мои вопросы. В каком-то смысле тот день определил всю мою жизнь, ее особую изюминку.

    Шанти Сагар ушел из нашего дома рассвирепевшим, но я был счастлив и не скрывал этого от деда. Я сказал ему: «Нана, пусть он рассердился, но я считаю, что поступил правильно. Твой гуру — серая личность. Ты должен выбрать себе более достойного учителя».

    Дед не смог удержаться от смеха. Он сказал: «Возможно, ты прав, но в моем возрасте менять гуру не очень практично». И спросил у бабушки: «Правильно я говорю?»

    Но бабушка оставалась верной себе и ответила: «Никогда не поздно что-то менять. Если видишь, что ошибся в выборе, сделай другой выбор. Только поторопись, потому что ты действительно стареешь. Не нужно говорить: „Я стар и мне трудно что-то менять“. Это молодой может позволить себе ждать, а старик — нет, можно опоздать».

    Дедушка умер лишь несколько лет спустя, но так и не решился найти нового гуру. Все шло как прежде. Бабушка подтрунивала над ним, она говорила: «Так, когда ты собираешься сменить гуру и свои взгляды?»

    А он отвечал: «Скоро, уже скоро».

    В один прекрасный день бабушка сказала: «Перестань нести чушь! Если не меняешься прямо сейчас, то никогда не изменишься. Не нужно бесконечных обещаний. Ты либо меняешься, либо нет, но будь честен».

    Моя бабушка могла бы стать невероятно влиятельным человеком. Роль домохозяйки была явно не для нее. Она не должна была жить в той крохотной деревушке. Она могла бы оставить след в мировой истории. Возможно, я — лишь ее продолжение. Может быть, она просто переродилась во мне. Она так сильно меня любила, что была мне роднее матери. Я всегда считал Нани своей родной мамой.

    Когда мне приходилось сознаваться в каком-то дурном поступке, я шел только к ней и ни к кому другому. Я доверял ей полностью. Ей можно было рассказать о чем угодно. Я очень быстро понял, что она умеет понимать других.

    ... Мне кажется, что в тот день, когда я задавал джайнскому монаху странные, раздражающие, неприятные вопросы, я не делал ничего дурного. Вполне возможно, что я, наоборот, чем-то ему помог. Может быть, потом он все-таки что-то понял. Если бы ему хватило смелости, он понял бы что-то сразу же, но он оказался трусом и просто сбежал. И это отпечаталось в моей памяти: все так называемые махатмы и святые — просто трусы. Я ни разу не встречал махатму — индуистского, исламского, христианского или буддийского, про которого можно было бы сказать, что он по-настоящему мятежный дух. Но если в тебе не живет бунтарь, ты не религиозен. Мятеж — вот подлинная основа любой религии.

    Нана был для меня не просто дедушкой, отцом матери. Мне очень трудно объяснить, кем он для меня был. Он называл меня Раджа — это означает «царь». Больше того, ему удалось устроить все так, что первые семь лет своей жизни я действительно жил по-царски. Ко дню рождения он обычно доставлял из соседнего городка слона... В те дни в Индии слоны были только у двух сословий — у царей и святых, потому что содержание слона, корм и уход стоили очень дорого. Святые могли себе это позволить, так как у них было множество последователей, которые ухаживали не только за самим святым, но и за его слоном. Неподалеку жил святой, у которого был слон. Дедушка договаривался, чтобы этого слона приводили к нам на мой день рождения. Нана усаживал меня сверху, а по бокам слона вешал два мешка с серебряными монетами...

    Когда я был маленьким, в Индии еще не было бумажных денег. В ходу были серебряные рупии. Дед набивал ими два огромных мешка, закреплял их на боках слона, и я катался по деревне, разбрасывая монеты во все стороны. Вот так праздновали мои дни рождения. Я ехал впереди, а за мной катил дедушка в запряженной буйволами телеге. В телеге лежали мешки с деньгами про запас, а дед кричал мне: «Не жадничай, у меня тут хватит. Бросай, не жалей!»

    Он всеми силами внушал мне мысль, будто я царского рода.

    Знаете, в разлуке есть своя поэзия, нужно только познать ее язык и пережить расставание до самых глубин. Тогда в печали зарождается какое-то совершенно новое счастье... кажется невероятным, но это так. Я понял это, когда умер мой Нана. Это была окончательная разлука. Я знал, что мы никогда больше не увидимся, но в этом была своя красота. Он был стар, он болел и умер — скорее всего, от сердечного приступа. Мы так и не узнали от чего, ведь в деревне не было врача, не было ни аптеки, ни лекарств, и потому мы не знали, от чего он умер, но я думаю, это был сердечный приступ.

    Я наклонился к его уху и спросил: «Нана, что ты скажешь мне на прощанье? Каким будет твое последнее слово? Дай мне что-то, чтобы я всегда о тебе помнил». Он снял с пальца кольцо и вложил мне в ладонь. Сейчас то кольцо у кого-то из моих санньясинов[1], я его кому-то подарил. Это было очень загадочное кольцо. Дед всю жизнь носил его на пальце и никому не позволял его рассматривать, хотя сам частенько в него заглядывал. Кольцо было с боковыми стеклышками, чтобы можно было заглянуть внутрь. Наверху был бриллиант, а по бокам — прозрачные стеклышки.

    Он никому не позволял туда смотреть, даже не говорил, что именно он там разглядывает. Внутри была статуэтка Махавиры, джайнского тиртханкары, — совсем крошечная, но удивительно прекрасная фигурка. Стеклышки по бокам оказались увеличительными. Глядя сквозь них, ты видел огромную статую.

    Со слезами на глазах мой дедушка сказал: «Мне нечего тебе больше дать, потому что когда-нибудь ты, как и я сейчас, все утратишь. Я могу оставить тебе только мою любовь к тому, кто познал себя».

    Я не сберег его кольцо, но исполнил это желание. Я познал себя... я познал себя сам. Что проку в кольце? Но мой бедный дедушка любил своего Учителя, Махавиру, и передал мне свою любовь. Я с огромным почтением отношусь к его любви к Учителю и ко мне самому. Его последними словами было: «Не беспокойся, я ведь не умираю...»

    Мы ждали продолжения, он словно хотел сказать что-то еще, но это были последние слова. Глаза его сомкнулись и больше не открылись.

    Я хорошо помню, как тихо стало вокруг. Где-то вдалеке, по берегу реки катила запряженная буйволами телега. Я отчетливо запомнил каждую мелочь. Я молчал, мне не хотелось тревожить бабушку. Она тоже молчала. Так прошло несколько минут, и я начал немного волноваться за нее. Я попросил: «Скажи что-то, не молчи, эта тишина нестерпима».

    Вы не поверите, но она запела! Так я и узнал, что смерть тоже можно праздновать. Она запела ту песню, какую пела, когда влюбилась в моего дедушку.

    Это тоже очень примечательно: девяносто лет назад, в Индии, она осмелилась влюбиться. Она вышла замуж только в двадцать четыре года. Это большая редкость. Я однажды спросил ее, как ей удалось так долго не выходить замуж, она ведь была настоящей красавицей... Я в шутку сказал, что в нее мог бы влюбиться даже царь Чхаттерпура — страны, куда входила Кхаджурахо.

    А бабушка ответила: «Странно, что ты это сказал, потому что так и было. Но я отказала ему, и не только ему, но и многим другим». В те времена индийских девушек выдавали замуж в девять, даже в семь лет. Это страх любви... если девушка станет старше, она может в кого-то влюбиться. Но отец моей бабушки был поэтом. Его песни до сих пор поют в Кхаджурахо и окрестностях. Он заявил, что выдаст ее замуж только по обоюдному согласию. И судьба устроила так, что она влюбилась в моего деда.

    Я спросил ее «Это так странно! Ты отказала царю Чхаттерпура и вышла замуж за бедняка. Почему? Разве он был писаным красавцем? Чем он вообще выделялся среди других? Почему ты в него влюбилась?»

    Бабушка ответила: «Это плохой вопрос. Влюбляются не „почему-то“. Я просто увидела его — и все. Я увидела его глаза, и в душе появилась вера, которая ни разу не пошатнулась».

    Тогда я пошел к деду. Я сказал ему: «Нани говорит, что влюбилась в тебя. Я это понимаю, но почему ты решил на ней жениться?»

    Он ответил: «Я не поэт и не мыслитель, но умею видеть красоту».

    Я не встречал женщины прекраснее моей Нани. Я сам был влюблен в нее, я любил ее всю жизнь. Когда она умерла, я поспешил домой и увидел ее лежащей на постели, мертвой. Все ждали меня, — она велела не укладывать тело на погребальный костер, пока я не появлюсь. Она хотела, чтобы именно я зажег огонь, и потому все ждали меня. Я вошел, поднял простыню, прикрывавшую ее лицо... она была такая красивая! Прекраснее, чем когда-либо, потому что ее лицо было в полном покое, его неподвижность не нарушали ни дыхание, ни шевеление жизни. Ее красота стала неземной.

    Предать ее тело огню — вот одно из самых тяжких испытаний, какие мне довелось пережить. Я чувствовал себя так, будто сжигаю прекрасное полотно Леонардо или Ван Гога. Конечно, бабушка была для меня важнее Моны Лизы и прекраснее Клеопатры. Это не преувеличение. Я связывал с ней любую красоту, какую видел вокруг. Она всеми силами помогала мне стать самим собой. Без ее помощи я мог быть сейчас лавочником, врачом или инженером... когда я сдавал вступительные экзамены, мой отец был так беден, что ему было очень трудно послать меня в университет. Но ради этого он готов был одалживать любые суммы. Ему очень хотелось, чтобы я учился в университете. Я тоже хотел учиться, но только не в медицинском и не в техническом. Я просто отказывался быть врачом или инженером. Я сказал отцу: «Я тебе правду скажу: я хочу стать странствующим санньясином».

    «Кем? Бродягой?!» — воскликнул он.

    «Да, — сказал я. — Я хочу поступить в университет, изучить философию и стать странствующим философом».

    Отец категорически отказался. Он заявил: «В таком случае я не стану ни у кого занимать деньги, все равно это толку не даст».

    А бабушка сказала: «Не волнуйся, сынок. Поступай так, как знаешь. Я, слава богу, еще жива, и я готова продать все, что у меня есть, лишь бы ты мог оставаться самим собой. Я даже не стану спрашивать, куда ты собираешься поступать, и чему там будут учить».

    Она действительно ни разу об этом не спросила. Она постоянно высылала мне деньги, даже потом, когда я уже стал профессором. Мне пришлось убеждать ее, что теперь я и сам достаточно зарабатываю, теперь я должен помогать ей деньгами.

    А она ответила: «За меня не волнуйся. Мне деньги ни к чему, а ты найдешь им достойное применение».

    Все вокруг удивлялись, откуда у меня деньги на книги, я их кучами покупал. Я еще в старших классах учился, а дома у меня уже было несколько тысяч томов. Весь дом был завален книгами, потому-то все вокруг и гадали, где я беру деньги. Но бабушка меня предупреждала: «Ты никому не говори, что я тебе деньги высылаю. Если твои родители проведают, они тоже начнут у меня просить, а я не смогу им отказать».

    И она давала деньги только мне. Даже в тот месяц, когда она умерла, я, как обычно, получил от нее денежный перевод. Она отправила его утром в день своей смерти. И знаете, что самое странное? Она отправила мне все, что оставалось на ее счете в банке, будто знала, что завтра не наступит...

    Мне в жизни часто улыбалась удача, но больше всего повезло в том, что у меня были такие бабушка и дед... благодаря ним у меня было золотое детство.

    Мятежный дух

    Сколько помню себя, я любил только одну игру — спор. Я спорил обо всем. И лишь очень редкие взрослые могли мне достойно противостоять — о понимании, конечно, и речи не было.

    Учеба в школе меня никогда не интересовала. Это было ужасное место. В конце концов, меня все-таки заставили туда ходить, но я противился, что было сил, потому что тамошних детей совершенно не волновало то, что волновало меня, а меня не занимало то, что интересовало их. Я был там лишним, посторонним.

    А интересовало меня по-прежнему только одно: поиск окончательной истины, смысла жизни. Я хотел понять, почему я — это я, а не кто-то другой. И я решил, что, пока не найду ответа, не успокоюсь и не дам покоя никому вокруг.

    1939-1951: Гадавара, Мадхья-Прадеш, Индия

    Смерть деда стала для меня первым знакомством со смертью. И не просто знакомством, но и чем-то большим. Это было не просто столкновение, иначе я упустил бы ее подлинный смысл. Я увидел и смерть, и нечто большее, неумирающее, что парило над телом и отдалялось от него... чистые стихии. Это столкновение определило весь дальнейший ход моей жизни. Оно показало мне прежде неведомое направление или, точнее, целое измерение.

    Я и раньше слышал о смерти, но это были только рассказы, я не видел ее своими глазами, а если бы и увидел, это, вряд ли приобрело бы для меня большое значение. Ты ничего не знаешь о смерти, пока не умирает любимый человек. Я хочу подчеркнуть это:

    Настоящее знакомство со смертью происходит, когда уходит тот, кого любишь.

    Когда любовь сливается со смертью, происходят огромные перемены, невероятное преображение, словно рождаешься заново. И тебе никогда уже не стать прежним. Но люди не умеют любить и потому не способны воспринимать смерть так, как ощутил ее я. Без любви смерть не дает ключиков к тайнам бытия, но если ты по-настоящему любишь, она открывает перед тобой путь ко всем секретам.

    Первая встреча со смертью была для меня очень трудной. Во многих отношениях. Умирал человек, которого я очень любил. Я считал этого человека своим подлинным отцом. Он вырастил меня в атмосфере полной свободы — без границ, запретов и приказов...

    Любовь и свобода! Если они есть, ты — настоящий царь. Это подлинное царство Божие: любовь и свобода. Любовь — это уходящие в землю корни, а свобода — крылья, чтобы парить в небесах.

    Дедушка дал мне и то, и другое. Он подарил мне такую любовь... Он никого не любил так сильно — ни мою маму, ни даже мою бабушку. Еще он дал мне свободу, а это величайший дар. Умирая, он подарил мне кольцо и со слезами на глазах сказал: «Мне больше нечего тебе дать».

    «Нана, ты уже дал мне самое дорогое», — ответил я.

    Он открыл глаза и спросил: «Что?»

    Я улыбнулся и сказал: «Неужели ты забыл? Ты подарил мне любовь и свободу. Думаю, на свете еще не было такого свободного ребенка, как я. Чего еще желать? Ты не мог бы дать ничего большего. И я очень тебе благодарен. Теперь ты можешь уснуть спокойно».

    Эта моя первая встреча со смертью была прекрасной. Мне, в отличие от большинства детей, смерть не показалась чем-то уродливым. К счастью, я мог часами сидеть рядом с умирающим дедушкой, а угасал он очень медленно. Шаг за шагом — я даже ощущал, как надвигается смерть, я слышал ее величественное безмолвие.

    Повезло мне и в том, что рядом была Нани. Не будь рядом ее, я, скорее всего, не заметил бы красоты смерти, потому что любовь и смерть так похожи... возможно, это вообще одно и то же. Она любила меня. Я купался в потоках ее любви, но тут же, рядом, медленно надвигалась смерть. Та тележка с буйволами... Я до сих пор слышу эти звуки: грохот колес по камням, крики возницы, свист хлыста... Я все это и сейчас слышу. Эти звуки так крепко отпечатались в моей памяти, что, мне кажется, не сотрутся и после моей смерти. Думаю, даже после смерти я буду слышать скрип той телеги.

    Нани держала меня за руку, а я просто оцепенел, я не знал, что происходит, хотя прекрасно понимал, что сейчас происходит нечто важное. Голова дедушки покоилась на моих коленях, руками я касался его груди и ощущал, как медленно, очень медленно исчезает дыхание. Когда его грудь стала совсем неподвижной, я сказал бабушке: «Нани, мне кажется, он уже не дышит».

    Она ответила: «Все в порядке, не бойся. Он прожил хорошую жизнь, лучшего и желать нельзя». А еще она сказала: «Запомни, потому что такие мгновения не забываются. Никогда не проси лучшего. Хватает и того, что есть».

    Первые семь лет — самые важные в жизни. Таких благоприятных возможностей не бывает уже никогда. В эти семь лет решается, какими станут остальные семьдесят. В этом возрасте закладываются все краеугольные камни. Итак, по странному стечению обстоятельств, судьба уберегла меня от родителей, а к тому времени, когда я к ним вернулся, я был уже почти самостоятельным — и уже научился летать. Я знал, что у меня есть крылья. Я понимал, что для того, чтобы взлететь, мне уже не нужна ничья помощь. Я знал, что все небо — мое.

    Я никогда не просил у родителей совета, а когда они мне что-то советовали, я неизменно возражал. Я говорил: «Это оскорбительно! Неужели вы считаете, что я сам не справлюсь? Я понимаю, что вы даете советы из лучших побуждений — и я благодарен за это, — но вы не понимаете одного: я могу справиться сам. Дайте мне возможность проявить себя. Не мешайте».

    За те семь лет я стал настоящим закоренелым индивидуалистом. Меня уже невозможно было связать по рукам и ногам.

    Лавка моего отца находилась на первом этаже дома нашей семьи. В Индии так обычно и устроено: дом и магазин вместе, чтобы легче было заниматься делами. Направляясь домой, я обычно проходил через лавку, закрыв глаза, — а идти там было всего-то метра четыре.

    Отец как-то сказал мне: «Я вот что заметил: ты, когда идешь через лавку в дом или из дома, вечно закрываешь глаза. Это что, обряд какой-то?»

    «Что-то в этом роде, — ответил я. — Я просто не хочу, чтобы эта лавка погубила меня так же, как тебя. Я ее видеть не хочу, мне тут неинтересно, совершенно неинтересно». А это была одна из лучших суконных лавок в городе. Там продавали самые красивые ткани, но я никогда не смотрел по сторонам, просто зажмуривался и шел дальше.

    Отец сказал: «Если даже откроешь глаза, это тебе ничуть не повредит».

    «Кто его знает, — ответил я. — Все это отвлекает, а я не хочу отвлекаться».

    Я был старшим сыном, и отец, естественно, хотел видеть во мне помощника. Он мечтал, чтобы после университета я вернулся и взял дела на себя. Он-то и сам неплохо справлялся: небольшая лавочка постепенно превратилась в солидный магазин. Отец говорил: «Кому я все это оставлю, как не тебе? Я ведь тоже старею. Неужели ты думаешь, что я вечно буду стоять за прилавком?»

    Я сказал: «Нет, не думаю, но ты ведь можешь просто уйти на покой. У тебя есть младшие братья, они с удовольствием займутся магазином. Он их очень даже интересует, и они боятся, что ты передашь дела мне. Я им уже говорил, чтобы не опасались меня, что я им не соперник. Отдай лавку своим младшим братьям».

    Но в Индии такая традиция: старший сын наследует всё. Мой отец был старшим у своих родителей и унаследовал эту лавку от отца. А я, само собой, должен был унаследовать все, что теперь было у него. Естественно, он очень тревожился... но выхода не было. Он все перепробовал, пытаясь хоть как-то меня уговорить, вызвать интерес к делам.

    Он мне, бывало, говорил: «Ты, даже если станешь врачом, и за месяц не заработаешь столько, сколько я за день зарабатываю. Или, например, инженером — и какой оклад у тебя будет? Даже если станешь профессором. Да я и профессора продавцом могу нанять, он сюда охотно пойдет. Знаешь, их кругом тысячи, этих выпускников, аспирантов, докторов, — и все безработные».

    Сначала он пытался убедить меня забросить мысли насчет университета. Он очень боялся, что я на целых шесть лет стану совершенно свободным и жить буду где-то далеко от дома. Он ведь тогда не сможет за мной присматривать. Он уже тогда жалел, что меня на целых семь лет отправили к родителям матери. Я ему говорил: «Ты не бойся. То, чего ты боишься, уже случилось: я и так прошел большую школу! Те семь лет у бабушки с дедушкой... Знаешь, университет меня не испортит, потому что я и так уже испорчен. Ты ничего не можешь поделать. Все эти средства убеждения — оклад, уважение, деньги... Для меня это ерунда. Кстати, можешь не волноваться, я не стану ни врачом, ни инженером. Я хочу всю жизнь быть бродягой».

    «Час от часу не легче! — воскликнул он. — Если бы ты хотел стать врачом или инженером, я бы еще понял, но почему бродягой? Разве это профессия? У тебя хватает мозгов обо всем этом рассуждать, так почему тебе взбрело в голову стать бродягой?! Даже сами бродяги обижаются, когда их так называют, а ты родному отцу заявляешь, что всю жизнь хочешь быть бродягой!»

    «Так и будет», — подтвердил я.

    Поразмыслив, он решил зайти с другого конца: «Зачем тогда тебе университет?»

    "Чтобы стать образованным бродягой, — пояснил я, — а не бродягой по принуждению. Я вообще не хочу делать что-то по принуждению. Я стану бродягой не потому, что не могу стать кем-то другим. Это не по мне. Сначала я хочу доказать всему миру, что могу стать кем угодно, но все равно предпочитаю быть бродягой — потому что доказал свою силу. Сильного уважают, даже если он бродяга, ведь уважение никак не связано со всеми твоими профессиями и окладами. Уважают того, кто обладает силой, трезвостью и умом.

    Пойми правильно: я хочу учиться в университете не для того, чтобы потом найти хорошую работу. Я был рожден не для таких глупостей, пусть другие ими занимаются. А образованный, умный, развитый бродяга — вот кого нам не хватает, потому что таких просто нет. Нищих-то полно, но все они — люди третьего сорта, это просто неудачники. Я хочу сначала добиться настоящего успеха, а потом послать этот успех подальше и стать обычным бродягой".

    Отец сказал: «Я не понимаю твоей логики, но раз уж ты решил стать бродягой, ничего не поделаешь».

    Те семь лет... Он снова и снова мне повторял: «Это была главная ошибка. В те годы мы еще могли бы на тебя повлиять, сделать из тебя что-то приличное. Но бабка с дедом тебя окончательно испортили».

    После смерти деда моя Нани уехала из деревни — утрата разбила ей сердце. Знаете, я видел тысячи супружеских пар... Я скитался по всей Индии, жил в самых разных домах и видел их жизнь изнутри, но ни разу не встречал семей, хоть чем-то похожих на моих стариков. Они любили друг друга по-настоящему.

    Бабушка перебралась в город, где жил мой отец, но она была женщиной независимой. Ей не нравилось жить в одном доме с целой толпой родственников — братья отца, их жены, дети... Настоящий караван. И бабушка сказала: «Мне тут не место. Я всегда жила в тишине, только я и муж, если не считать тех семи лет, когда ты с нами жил. Разговоров было мало, да и говорить не о чем. Обычно мы просто сидели рядом молча». Она сказала: «Я хочу жить одна». Ей подыскали дом на берегу реки. Окрестности там были похожи на место, где она жила вместе с дедом. Озера в городе не было, но река была красивая.

    Я целыми днями был в школе, бродил по городским улицам, у меня была тысяча дел, но ночевал я только у Нани. Она много раз говорила: «Твои родители, должно быть, обижаются. Мы забрали тебя на семь лет, и они не могут нам этого простить. Мы-то думали, что должны вернуть тебя таким же нетронутым, каким взяли. Мы не хотели ничего тебе навязывать. Но они сердятся. Не говорят об этом, но я-то чувствую, да и все вокруг говорят, что мы тебя испортили. А теперь ты не хочешь ночевать дома и каждый вечер приходишь ко мне. Они думают, что я продолжаю тебя портить — старик умер, но я еще жива».

    Я отвечал ей: «Ты сможешь уснуть, если я не приду? Для кого ты каждый вечер готовишь вторую кровать? Я ведь даже не говорю, что приду. Я никогда не знаю, что будет завтра, да и кто вообще знает? Почему же ты расстилаешь вторую постель?»

    У меня была давняя привычка. Позже моему психологу удалось меня от нее избавить, но на это ушло два-три года. Я с самого детства, сколько себя помню, ел перед сном сласти. Иначе я просто не мог уснуть. Бабушка не только готовила мне постель, она еще и заранее покупала все, что я любил. Сласти она держала у моей кровати, чтобы я мог поесть в любую минуту, даже среди ночи, если мне захочется.

    Я ее спрашивал: «Для кого ты это покупаешь? Сама ты их не ешь. С тех пор, как умер Нана, ты ни единой конфеты не съела». Мой Нана очень любил сласти. Думаю, именно он меня к ним приучил, потому что он сам ел сладкое перед сном. У джайнов так не принято. Джайны вообще не едят на ночь, даже молока и воды перед сном не пьют. Но он был единственным джайном на всю деревню, так что никаких трудностей не возникало. Возможно, именно он приучил меня к сладкому. Он и сам ел сладкое, и меня звал. Постепенно это вошло в привычку. Конечно, целых семь лет так продолжалось!

    А дома я не хотел ночевать по двум причинам. Прежде всего, дома сладкого не давали. Там было много детей, и если одного угощали конфетой, все остальные тут же начинали клянчить. А вера это запрещала, ты попросту не имел права о чем-то просить. Но я без сладкого не мог заснуть.

    Во-вторых, я понимал, что бабушка любит одиночество, а в нашем доме трудно было побыть в тишине, там народу было как на базаре. И я думал: «В этой толпе моего отсутствия никто и не заметит». Это правда, никто по мне не скучал. Родители знали, что я ночую у Нани, и не волновались.

    В общем, даже после первых семи лет я оставался вне сферы влияния родителей. Так уж получилось, что я с самого детства был предоставлен себе. Как бы я себя ни вел, плохо или хорошо, только я решал, что мне делать. И это постепенно стало образом моей жизни, это всего касалось — например, одежды.

    В нашем городке я был единственным немусульманином, который одевался как мусульманин. Отец говорил: «Делай что угодно, только не это! Все на нас смотрят! Подумай о своих братьях и сестрах! Что это тебе в голову взбрело?»

    В нашем городе мусульмане носили не индийские дхоти, а особые наряды, похожие на пижамы, — шалвары. Их носили пуштуны в Афганистане и Пакистане — далеких странах за Гималаями. Пусть они похожи на пижамы, но они очень красивые. Эти наряды не так скромно выглядят, как обычная пижама, на них много изящных складок. Из настоящих шалвар можно скроить добрый десяток пижам, столько на них складок. И эти складки, когда они аккуратно подобраны, придают одежде редкую красоту. Кроме того, я носил не индийскую, а длинную пуштунскую курточку. Индийские куртки коротенькие и рукава у них тесные, а у пуштунских просторные рукава, сами куртки тоже длинные, ниже колен. Наконец, я носил турецкую феску.

    Отец мне говорил: «Ты все равно проходишь по лавке зажмурившись. Почему бы тогда не ходить через черный ход?» Он говорил: «Пользуйся черным ходом, избавь меня от необходимости отвечать на вопросы любопытных покупателей. Они вечно интересуются, кто этот мусульманин, что бродит туда-сюда с закрытыми глазами. И откуда у тебя эти бредовые идеи? У нас солидное заведение, тут полно готовой одежды, ты мог бы выбрать лучшее. Зачем ты носишь исламский наряд?»

    В Индии считают, что нет ничего хуже исламского наряда. Я говорил отцу: «Именно поэтому. Все думают, что нет ничего хуже исламского стиля. Но я всем доказываю, что эта одежда, наоборот, самая лучшая. Посуди сам — где бы я ни появился, все сразу на меня внимание обращают. И на улицах, и в школе — все замечают только меня».

    Знаете, сколько пользы приносил мне этот наряд? Он действительно был роскошный, особенно феска — такая вытянутая шапочка и кисточка сбоку. Фески у нас носили самые богатые турки. Я был еще маленький, но этот наряд приносил мне много пользы.

    Я мог, например, смело зайти в городскую управу. Солдат у ворот окидывал меня взглядом и говорил: «Проходите». Он ведь видел, как я одет... Иначе меня, малыша, никуда бы не пустили, но, глядя на мой наряд, солдат думал: «Это, наверное, шейх или сынок какой-то важной шишки». При виде моей одежды даже комиссар[2] вскакивал с кресла и говорил: «Шейх-джи, бетье» — «Присаживайтесь, достопочтенный шейх».

    Я отцу говорил: «Этот наряд мне много пользы приносит. Когда-нибудь я заявлюсь к министру, и он тоже подумает, что я шейх, отпрыск богатого араба или перса. И ты после этого хочешь, чтобы я носил дхоти и куртку? Да кто тогда обратит на меня внимание?»

    Я ходил в этом наряде вплоть до тех пор, пока не поступил в университет. Домашние изо всех сил пытались меня переубедить, но, чем больше они наседали... Я им просто говорил: «Если перестанете меня уговаривать, я, может быть, и сам откажусь от этой одежды. Но если будете продолжать, я назло вам буду ее носить».

    Однажды отец сложил мои шалвары, куртки и все три фески в узелок, отнес в подвал и спрятал где-то среди кучи бесполезного хлама. Проснувшись, я не нашел одежду и тогда просто вышел голышом. Зажмурился и пошел себе через лавку. Иду и слышу, как отец кричит: «Стой! Вернись! Оденься, бесстыдник!»

    Я сказал ему: «Тогда верни мне одежду».

    Он ответил: «Не думал я, что ты на такое решишься. Я надеялся, что ты поищешь одежду, а я ее хорошо спрятал. И тогда тебе придется надеть обычную одежду, как у всех. Но я не думал, что ты решишься ходить голым».

    «Я предпочитаю не говорить, а действовать, — сказал я. — В пустую болтовню я не верю».

    Я даже не спрашивал никого, где моя одежда. Зачем? Можно ходить и голым, тебя тоже сразу замечают. Отец сказал: «Ладно, забирай свою одежду, ты победил. Только голым не ходи, это еще хуже. Все начнут говорить, что продавец сукна не может одеть своего сына. О тебе и так дурная слава ходит, ты хоть нас не позорь. Все скажут: „Глядите, какой бедный ребенок!“ Все вокруг подумают, что мы не можем купить тебе одежду».

    Так все и продолжалось. Я не упускал случая отточить свою смекалку. Я оттачивал сообразительность и характер при любой возможности. Теперь, представляя по этим деталям общую картину, вы можете многое понять... Окружающие просто не в состоянии были понять, что я за человек — какой-то сумасбродный чудак, — но я делал все это умышленно и целенаправленно.

    Я говорил отцу: «Нет». Это было первое, что я сказал у входа в начальную школу. Я сказал отцу: «Нет, не хочу туда. Это не школа, а тюрьма». Сами ворота, цвет здания... Это так странно, но в Индии тюрьмы и школы одинаковы: здания из красного кирпича, окрашенные в один и тот же цвет. Глянешь на здание и сразу не разберешь, школа это или тюрьма. Если это проделки какого-то шутника, то здорово у него получилось.

    Я сказал отцу: «Ты только посмотри! И это называется школа? Глянь на эти ворота! Неужели ты хочешь запереть меня тут на целых четыре года?»

    Отец сказал: «Этого я и боялся...» Мы стояли у ворот, не во дворе, а снаружи, потому что я упирался и не хотел идти внутрь. «Я всегда боялся, — продолжил отец, — что дед и, главное, эта женщина окончательно тебя испортят».

    «И правильно боялся, — ответил я. — Но дело уже сделано и теперь ничего не исправишь. Прошу тебя, пошли домой».

    «Что? — воскликнул он. — Ты должен учиться!»

    «Посмотри, как все начинается, — сказал я. — Меня уже лишают права выбора. Разве это учеба? Если ты за меня все решил, не нужно меня спрашивать. Возьми меня за руку и затащи во двор. Я, во всяком случае, буду знать, что попал в это кошмарное место не по своей воле. Сделай одолжение, заставь меня силой».

    Отец, конечно, очень расстроился и действительно затащил меня во двор. Он был человек простой, но все равно понимал, что это неправильно. Он мне сказал: «Я твой отец, но мне все равно не хочется тебя заставлять».

    «Не нужно чувствовать себя виноватым, — сказал я. — Ты поступил правильно. По доброй воле я сюда никогда не пришел бы, меня все равно понадобилось бы тащить силком. Мой выбор простой: не хочу. Но ты можешь навязать мне свое решение, потому что кормишь меня и одеваешь. Естественно, у тебя более выгодное положение».

    Когда мы прошли сквозь школьные ворота, у меня началась новая жизнь. Я долгие годы жил как дикий зверек. Я даже не могу сказать «как дикарь», потому что дикарей сейчас нет.

    Дикие люди появляются лишь время от времени. Я дикарь. Будда, Заратустра, Иисус — они тоже были дикими людьми. Но обо мне можно сказать, что в первые годы жизни я жил как дикий зверек.

    Я никогда не приходил в школу по своей воле. И я рад, что меня туда силком тащили, против моего желания. Та школа действительно была кошмарной. По существу, все они ужасны. Нет ничего плохого в том, чтобы давать детям возможность учиться, но давать им образование — это совсем другое. Любое образование отвратительно.

    Как вы думаете, кого я увидел в школе первым? Конечно, своего будущего учителя. За свою жизнь я повидал много красивых и уродливых людей, но этот тип был неподражаем! Он был преподавателем, он должен был стать моим учителем, но мне страшно было даже глядеть на него. Судя по всему, Господь очень торопился, когда лепил его лицо. Может, Богу приспичило и он помчался в туалет, так и не закончив дело, — но какой же урод в итоге получился! У него был крючковатый нос и только один глаз. Хватило бы и одного глаза, но этот нос делал лицо по-настоящему безобразным. А еще он был просто огромным. Он весил добрые полторы сотни кило, никак не меньше.

    И это был мой первый учитель — точнее, преподаватель. Признаться, увидев этого человека, я бы и сейчас задрожал от страха. Хотя он больше коня напоминал, чем человека.

    Мой первый учитель... Я не знал его настоящего имени, да и никто в школе не знал — я имею в виду, конечно, детей. Все называли его просто «учитель Кантар». Кантар переводится как «одноглазый», но это еще и ругательство. Прямой перевод невозможен, слишком много нюансов. В общем, в лицо все обращались к нему «учитель Кантар», а за глаза звали просто Кантаром, «одноглазым».

    Безобразным было не только его лицо. Что бы он ни делал, это было отвратительно. И, разумеется, мой первый день в школе не мог пройти без скандала. Кантар совершенно безжалостно наказывал детей. Я никогда больше не слышал о подобных жестокостях по отношению к детям.

    Он преподавал арифметику. Я немного умел считать, бабушка меня кое-чему научила. Она научила меня основам чтения и математики. В общем, я сидел за партой и смотрел в окно, на чудесные, сверкающие под солнцем фикусовые деревья. Ни одно другое дерево не может блистать в лучах солнцах так, как фикус. Каждый листочек дрожит в собственном танце, а все дерево кажется настоящим хором — тысячи ослепительных танцоров и певцов сливаются в одно целое, хотя каждый ведет свою партию. Я глядел, как трепещет на ветру листва и каждый листок переливается радугой. Я рассматривал сотню попугаев, которые скакали с ветки на ветку и радовались жизни просто так, без всякой причины. Еще бы, им ведь не нужно было ходить в школу!

    Я сидел, смотрел в окно, и тут рядом вырос учитель Кантар.

    «Нам стоит с самого начала расставить все по местам», — заявил он.

    «Совершенно согласен, — кивнул я. — Я тоже хотел бы с самого начала расставить все по местам».

    «Мы тут занимаемся арифметикой. Почему же ты смотришь в окно?» — спросил он.

    «Арифметику слушают, а не смотрят, — пояснил я. — Я же не обязан разглядывать ваше прекрасное лицо. Мне приятнее смотреть в окно. Что касается арифметики, то можете вызвать меня к доске. Я все слышал и готов отвечать».

    Он вызвал меня к доске, и это стало началом затяжной череды неприятностей. Правда, не для меня, а для него. Дело в том, что я правильно решил все задачи. Он не мог поверить в это и сказал: «Правильно или неправильно, но я тебя все равно накажу, потому что на уроке нельзя смотреть в окно».

    Он велел мне подойти к учительскому столу, а сам достал из ящика коробку карандашей. Я был уже наслышан об этих знаменитых карандашах. Он вставлял их ученикам в пальцы, а потом давил и спрашивал: «Теперь все понятно? Ты все понял?» Представляете, маленьким детям!

    Я бросил взгляд на карандаши и сказал: «Я слышал про ваши карандаши. Но прежде чем начнете мучить меня, вспомните, что это может вам дорого обойтись. Вы можете даже лишиться места».

    Он рассмеялся. Доложу вам, в ту минуту он был похож на хохочущее чудовище, какие являются порой во снах. «И кто, по-твоему, может мне помешать?» — спросил он.

    «Это неважно, — сказал я. — Я просто хочу спросить: смотреть в окно на уроке арифметики — это что, нарушение закона? И если я ответил на все ваши вопросы, решил все задачи и могу повторить урок слово в слово, то, что плохого в том, что я гляжу в окно? Если это запрещено, то почему в классе есть окна? зачем они? Днем тут уроки, а ночью окна не нужны, некому в них смотреть».

    «А ты, похоже, настоящий смутьян», — сказал Кантар.

    «Совершенно верно, — ответил я. — И сейчас я намерен сходить к директору и спросить, разрешает ли закон наказывать меня, если я правильно ответил на вопросы учителя».

    В ту же секунду он начал вести себя немного добродушнее. Я сам удивился, ведь все говорили, что этого человека ничем не проймешь.

    Тогда я сказал: «А потом я отправлюсь к председателю городской управы, попечителю этой школы. И завтра приду в школу в сопровождении комиссара полиции. Пусть он своими глазами посмотрит на здешние порядки».

    Кантар вздрогнул. Никто этого не заметил, но у меня глаз был наметан, я видел много такого, что ускользало от других. Конечно, я не умею видеть сквозь стены, но мельчайшие, почти микроскопические тонкости всегда подмечаю. И я сказал ему: «Вы дрожите? Впрочем, вы все равно не признаетесь. В общем, посмотрим, как оно будет дальше. Но сначала я хочу поговорить с директором».

    Я действительно пошел к директору, и он сказал: «Я знаю, что этот учитель наказывает детей. Это незаконно, но я ничего не могу поделать, потому что он самый старый учитель в городе. Его учениками были все горожане, их отцы и деды. Лучше с ним не ссориться».

    «А мне плевать, — сказал я. — Мой отец, мой дед тоже у него учились. Но мне плевать, кто у него учился. Если честно, я в своей семье чужой. Я вырос далеко, а здесь я чужой».

    Директор сказал: «Мальчик мой, я сразу заметил, что ты странный. Не нарывайся на неприятности. Он тебя замучает».

    «Это будет не так уж просто, — ответил я. — Думаю, пора перейти к борьбе с любыми пытками. Я готов».

    Я сжал руку — маленькую детскую руку — в кулачок, стукнул по столу и заявил: «Учеба, образование — это меня не волнует. Меня волнует свобода. Никто не смеет меня мучить. Вы обязаны показать мне школьные правила. Я еще плохо читаю, так что вы мне, пожалуйста, покажите, где написано, что ученик не имеет права смотреть в окно, даже если при этом отвечает на пятерку».

    «Если ты ответил на пятерку, никого не должно волновать, куда ты смотрел», — признал директор.

    «Тогда пойдемте со мной», — предложил я.

    Директор всегда носил с собой ветхую книгу со сводом школьных правил. Не думаю, правда, что ее кто-нибудь читал. Директор сказал учителю Кантару: «Лучше не наказывайте этого ученика, это может аукнуться. Похоже, он не из тех, кто легко сдается».

    Но учитель Кантар тоже был не из тех. Боюсь, совет директора возымел обратное действие — учитель стал еще жестче и свирепее. Он ответил: «Не беспокойтесь. Я сам ему все объясню. Кого волнуют все эти старые правила? Я всю жизнь работаю в школе, а какой-то сопляк будет мне указывать?»

    «Завтра в этом здании будете либо вы, либо я, — заявил я. — Вместе мы не уживемся. Давайте подождем до завтра».

    Я побежал домой и рассказал обо всем отцу. Он ответил: «Я начал тревожиться еще задолго до этого. Этого я и боялся — ты не только на себя беду накликаешь, но и на других, еще и меня в это втянешь».

    «Да нет, я просто поставил тебя в известность, — объяснил я, — чтобы ты потом не говорил, будто от тебя что-то скрывали».

    И я пошел к комиссару полиции. Он оказался замечательным человеком. Я даже не думал, что в полиции встречаются такие люди. Он сказал мне: «Слышал я про этого учителя. Честно говоря, он и моего сына наказывал. Просто никто на него не жаловался. Жестокое обращение с детьми противозаконно, но если нет жалобы, ничего нельзя поделать, а я сам боялся подать иск... Боялся, что сына оставят на второй год. Я решил, что пусть лучше он немного потерпит. Оставалось подождать всего пару месяцев, потом он переходил в среднюю школу».

    «Тогда я подаю официальную жалобу, — сказал я. — Мне все равно, переведут меня дальше или оставят на второй год. Пусть хоть всю жизнь в первом классе держат».

    Он посмотрел на меня, похлопал по плечу и сказал: «Ты молодец. Завтра я приду в школу».

    После этого я направился к председателю городской управы, а он оказался не человеком, а тряпкой. Он мне сказал: «Я все знаю. Мы ничего не можем поделать. Терпи. Это не так страшно, все привыкают».

    И я ему вот что ответил. Я запомнил каждое слово: «Не собираюсь я терпеть, совесть мне не позволит».

    «Раз так, я ничем не могу тебе помочь, — сказал председатель. — Сходи к моему заместителю, может, он чем-то поможет». Вот за этот совет я был потом ему очень признателен, потому что его заместитель по имени Шамбху Дубе оказался единственным достойным человеком во всем нашем городе. Я постучал в дверь его кабинета. Помните, мне было всего девять лет, а он был заместителем председателя городской управы... Раздался голос: «Войдите». Он явно ожидал увидеть почтенного господина и немного смутился, когда понял, что перед ним какой-то мальчишка.

    Я сказал: «Простите, что я еще маленький. Больше того, у меня нет никакого образования, но я все равно хочу подать жалобу на учителя Кантара».

    И он выслушал мой рассказ о том, как учитель пытает первоклассников, вставляя им карандаши между пальцами, загоняя иголки под ногти... Он не мог в это поверить!

    Потом он сказал: «До меня и раньше доносились подобные слухи... Но почему же никто не жаловался?»

    «Люди боятся, что их детей будут терзать еще больше», — пояснил я.

    «А ты сам не боишься?» — спросил он.

    «Нет, — сказал я. — Потому что я готов остаться на второй год. Что он еще может мне сделать?» Да, я сказал, что готов остаться на второй год, но на самом деле собирался бороться до последнего: «Либо он, либо я — мы с ним рядом не уживемся».

    Шамбху Дубе жестом подозвал меня поближе. Он взял меня за руку и сказал: «Я люблю смелых людей, но никогда не видел столь юных бунтарей. Ты молодчина!»

    Мы подружились, и дружба наша тянулась до самой его смерти. В нашем городке... По существу, в деревне... Двенадцать тысяч жителей — по индийским меркам, это большая деревня. В Индии место считается городом, если в нем больше ста тысяч жителей. А полтора миллиона — это уже крупный город. Так вот, в нашей деревне я ни разу не встречал человека, который мог бы сравниться по талантам и душевным качествам с Шамбху Дубе. Кое-кто решит, что я преувеличиваю, но я во всей Индии такого человека больше не видел. Они очень редко встречаются.

    Я бродил по всей стране, и он, бывало, месяцами ждал, пока я появлюсь в родном городке хотя бы на один день. Он единственный встречал меня на вокзале, когда в город приходил мой поезд, — конечно, не считая отца и матери, для них это была обязанность. Но Шамбху Дубе не был моим родственником. Он просто меня любил. И любовь эта зародилась во время нашей первой встречи, в тот самый день, когда я поднял бунт против учителя Кантара.

    Шамбху Дубе был заместителем председателя городской управы, и он сказал: «Не волнуйся. Мы накажем этого типа. Можно считать, что его уже уволили. Он недавно подал прошение о продлении пребывания на должности, но мы ему откажем. С завтрашнего дня он уже не работает в школе».

    «Вы обещаете?» — спросил я.

    Мы посмотрели друг другу в глаза, и он с улыбкой сказал: «Я обещаю».

    На следующий день учитель Кантар не появился. С тех пор он ни разу не осмелился со мной заговорить. Я пытался, я много раз приходил к нему и стучал в дверь — просто чтобы попрощаться, — но он оказался настоящим трусом, под львиной шкурой пряталась овечка. И все же мой первый день в школе имел много, очень много последствий...

    Отец тоже кое-чему меня научил... По правде сказать, это было единственное, чему он меня научил. Он научил меня любить речку, которая протекала на окраине нашего городка. Вот и все, чему он смог меня научить, — плавать. Больше он ничего не смог мне дать, но за это я ему безмерно благодарен, эта любовь изменила всю мою жизнь. В точности как Сиддхартха, я влюбился в реку.

    Мой распорядок дня был таким, что я ежедневно проводил на реке не меньше пяти часов, а то и все восемь. Я приходил туда уже в три часа утра — небо усыпано звездами, они отражаются в воде... Река была чудесная. Ее вода была такой вкусной, что саму реку в народе назвали Шаккар, что означает «сахар». Прекрасный каприз природы!

    Я смотрел, как в темноте звездной ночи река вытанцовывает среди берегов, прокладывая себе путь к океану. Я любовался ею в лучах утренней зари. Я глядел на нее при свете полной луны и полуденного солнца. Я сидел на берегу один или с друзьями, я играл на дудочке, танцевал на песке, медитировал в тени деревьев, катался на лодке и просто купался. В сезон дождей, зимой и летом...

    Я прекрасно понимаю, что чувствовал влюбившийся в реку Сиддхартха Германа Гессе. Так было и со мной: весь мир, вся Вселенная постепенно обретали отчетливость и медленно, очень медленно превращались в речной поток. Мир терял свою жесткость, он становился текучим, подвижным...

    Я очень благодарен за это своему отцу. Он никогда не учил меня математике или грамматике, географии или истории. Мое образование его мало тревожило. Когда у тебя одиннадцать детей... я часто слышал, как его спрашивали: «В каком классе учится твой старший?», а он не помнил, приходилось спрашивать кого-то из домашних. Образование его вообще почти не интересовало. И он преподал мне только одну науку — науку слияния с рекой. Он и сам очень любил нашу речку.

    Когда влюбляешься во что-то изменчивое, подвижное, меняются все твои взгляды на жизнь. Современные люди живут среди асфальтовых дорог, бетона и кирпичных зданий. Но помните, что это существительные, а не глаголы. Небоскребы не растут выше, шоссе одинаковы и днем и ночью, в полнолуние и в кромешном мраке. Асфальту, бетону и кирпичам все равно, что творится вокруг.

    Человек создал мир существительных и стал пленником этого тесного мирка. Он забыл о мире деревьев, мире рек, гор и звезд. Природа не знает существительных, она о них и слыхом не слыхивала. Ей известны только глаголы. Все вокруг — это процесс. И Бог — не что-то определенное, а процесс.

    В нашем городке была только одна христианская церковь. Христиан вообще было мало, четыре-пять семей, а я был единственным нехристианином, кто бывал в местной церкви. В этом, впрочем, ничего необычного не было, потому что я частенько заходил и в мечети, и в гурудвары, и в индуистские храмы, и в джайнистские. Я всегда считал, что все это по праву мое. Я не относил себя к какой-то конфессии, я сам не принадлежал этим храмам, но любой храм, любая церковь на земле — они мои.

    Христианский священник заметил, что по воскресеньям в церковь приходит какой-то мальчик. Однажды он сказал мне: «Похоже, тебе тут интересно. Честно говоря, мне кажется, что тебе тут интереснее, чем любому из моих прихожан, а паства у меня совсем небольшая. Все просто дремлют, похрапывают, а ты такой внимательный, все слушаешь и все замечаешь. Хочешь стать таким же, как Господь наш, Иисус Христос?» — и он показал мне изображение Христа, распятого на кресте.

    "Нет, что вы! — ответил я. — Я не хочу, чтобы меня тоже распяли! Я думаю, этот распятый человек что-то плохое сделал, иначе, зачем бы его так наказывали? Если весь народ, вся страна решила его казнить, значит, он сделал им что-то дурное. Может быть, конечно, он был хорошим человеком, не знаю, но просто так никого не распинают. А может, у него была склонность к самоубийству?

    Знаете, таким людям часто не хватает духу покончить с собой, вот они и добиваются того, чтобы их казнили. Впрочем, тут никогда не угадаешь. Как можно понять, что у человека просто тяга к самоубийству и он сам напросился на казнь, чтобы ответственность легла на других?"

    «Лично у меня нет никакой тяги к самоубийству, — продолжил я. — У него, может быть, тоже не было, но он явно склонен к самоистязаниям. Посмотрите только на его лицо! Я много картинок с ним видел, и он всегда выглядит таким жалким, таким несчастным... Я даже пробовал перед зеркалом такое же лицо сделать, но ничего не вышло. Я очень старался, но не смог изобразить ничего и близко похожего. И вы считаете, что я могу стать таким же, как он? Никогда! Да и зачем?»

    Священник был потрясен. Он только и выдавил: «Мне казалось, что Иисус тебе интересен...»

    «Конечно, интересен! Во всяком случае, он вызывает у меня больше интереса, чем вы, потому что вы обычный проповедник и жалованье за это получаете. Если бы вам месяца три не платили, вы бы отсюда сбежали, а вместе с вами и ваше учение забудут». Между прочим, так впоследствии и случилось. Семьи христиан жили у нас не постоянно. Они все работали на железной дороге, а потом их куда-то перевели. И тот священник остался один-одинешенек в крохотной церквушке, которую эти семьи своими силами выстроили. Никто не приносил пожертвования, никто ему не помогал, никто не слушал проповеди. Кроме меня, конечно.

    По воскресеньям он поднимался на кафедру и говорил: «Дорогие друзья...»

    Я как-то ему сказал: «Постойте! Почему вы ко мне во множественном числе обращаетесь? Тут больше никого нет, так что вы можете говорить просто: „Дорогой друг“. Нет собрания верующих, вы можете даже на кафедру не подниматься, просто садитесь рядом — и поболтаем. Зачем целый час стоять столбом и напрягать связки?»

    Так все и случилось. Через три месяца он просто исчез. Ему ведь не платили жалованье... Христос, правда, говорил другое: «Не хлебом единым жив человек». Но без хлеба человеку тоже не прожить. Ему нужно что-то есть. Это далеко не все, человеку много чего нужно, но остальное может подождать, а вот без хлеба не обойтись. К тому же человек может жить только хлебом. Конечно, от человека в нем при этом немного останется. Но кто может точно сказать, сколько в нем от человека? Так или иначе, без хлеба никто еще не смог прожить, даже Иисус.

    Я ходил и в мечеть, туда меня тоже пускали. Христиане, мусульмане — они любят обращать в свою веру. Они хотят, чтобы к ним переходили из других конфессий. Так что в мечети меня были очень рады видеть, но спрашивали о том же: «Ты хотел бы стать таким же, как Хазрат Мохаммед?» И тогда я с удивлением понял, что никому не нужно, чтобы я был самим собой, никто не поможет мне быть собой.

    Всех волновало подражание кому-то другому — идеалу, их идеалу. Но почему я должен становиться чьей-то копией? Разве Бог не дал мне особого лица? Зачем мне жить под чужой маской, с чужим лицом, да еще и понимать, что своего я при этом лишился? Разве это принесет счастье? Ты ведь лишаешься даже своего собственного лица!

    Как можно быть счастливым, если перестал быть собой?

    Мир прекрасен именно потому, что камень — это камень, дерево — это дерево, река есть река, а океан есть океан. В природе ничто не пытается стать чем-то другим, иначе можно было бы совсем запутаться. Но человек почему-то этого захотел...

    Вас с раннего детства учили быть кем-то другим. Делали это очень хитро и тонко. Вам внушали: «Ты должен быть таким же, как Кришна или Будда», а потом показывали изображения Будды и Кришны. Картинки были так искусно нарисованы, что у вас появлялось жгучее желание стать таким же — стать Буддой, Христом или Кришной. Вот это желание и есть корень всех бед.

    Мне тоже все это говорили, но я уже в детстве решил, что останусь собой, чем бы это ни грозило. Как бы я ни поступал, хорошо или плохо, но я был самим собой. Даже если я попаду в ад, у меня, по крайней мере, останется чувство удовлетворенности тем, что я сам выбирал свой жизненный путь. Может быть, он заведет меня в ад — ну и ладно. Но я не испытывал бы счастья даже в раю, если бы попал туда, руководствуясь чужими советами, мыслями и учениями. Это означало бы, что я оказался там против своей воли.

    Поймите меня правильно. Даже рай покажется сущим адом, если попал туда против своей воли. Но если ты следовал велениям собственной души, тебе и в аду будет хорошо, словно в раю.

    Рай там, где распускаются цветы твоего истинного Я.

    Ад там, где твое Я топчут, а тебе что-то навязывают.

    В моем городке, как и всюду на Востоке, каждый год ставили «Рамлилу» — спектакль о жизни Рамы. Человек, который играл обычно роль Раваны, врага Рамы и похитителя его жены, был известным в наших местах борцом. Он был чемпионом штата, а вскоре должен был отправиться на общенациональное первенство. По утрам мы с ним почти в один и тот же час купались в реке и со временем подружились. Я его как-то спросил: «Вы каждый год перевоплощаетесь в Равану и каждый год терпите поражение. В тот самый миг, когда вы собираетесь сломать лук Шивы, чтобы жениться на Сите, дочери Джанаки, появляется гонец, который приносит весть о пожаре в вашей столице Шри-Ланке. И вы спешите туда, возвращаетесь в свою страну, а Рама тем временем сам ломает лук и женится на девушке. Вам не наскучило каждый год разыгрывать одно и то же?»

    «Но так сказано в пьесе», — ответил он.

    «Все в наших руках, — возразил я. — Я вот что предлагаю. Вы, должно быть, и сами знаете, что зрители на спектакле просто дремлют, они ведь из года в год, из поколения в поколение видят одно и то же. Давайте прибавим спектаклю остроты!»

    «Ты о чем?» — спросил он.

    «А вы вот что попробуйте...» — начал я...

    И он это сделал!

    Когда появившийся на сцене гонец объявил: «Ваша столица, золотая Шри-Ланка, объята пожаром — спешите!», мой друг громогласно заметил: «Заткнись, болван!» — да еще на английском языке!

    Именно это я тогда ему предложил. И все, кто спал в зале, тут же проснулись: «Это же „Рамлила“! Откуда тут английский язык?»

    А Равана на сцене продолжал: «Катись отсюда. Пусть столица горит, мне плевать. Вечно меня обманывали, но теперь-то я точно женюсь на Сите!»

    Тут он схватил лук Шивы, разломал его в щепки и швырнул куда-то в сторону гор. Это ведь был бутафорский лук, из обычного бамбука. Потом Равана спросил Джанаку: «Где дочь твоя? Веди ее сюда! Меня авиалайнер ждет!»

    Вот потеха была! Сорок лет прошло, но и сейчас, когда я встречаю людей из своего городка, они вспоминают ту постановку и говорят: «Никогда ничего подобного не видели».

    Директор театра тут же опустил занавес. Актер, игравший Равану, был отличным борцом, и потребовалась дюжина ребят, чтобы увести его со сцены.

    В тот день «Рамлилу» не повторяли. А на следующий день Равану заменили, удалось подыскать другого актера.

    А мы с «настоящим» Раваной встретились у реки. «Да, меня теперь точно уволят», — посетовал он.

    «Но вы же видели, что зрители хлопали, радовались, смеялись! — сказал я. — Год за годом вы играли одинаково — и никто не веселился, никто не аплодировал. Вы правильно поступили!»

    Религия требует определенных религиозных качеств. Но чего религии всегда недоставало, так это чувства юмора.

    Мне уже не разрешали встречаться с местными актерами. Руководство театра высказалось предельно ясно: если кого-то из актеров увидят беседующим со мной, к спектаклю его не допустят. Об этом не предупредили только одного работника, хотя он не был актером...

    Он был простым плотником. Подрабатывал тут и там, в том числе и у нас дома. И я как-то ему сказал: «Знаете, у меня не получается встретиться ни с кем из актеров. Они боятся, что повторится то же самое, что было в прошлом году! Но разве это кому-то навредило? Всем понравилось — всем зрителям, всему городу. Но теперь они за всеми актерами следят, а меня к ним на пушечный выстрел не подпускают. Но вы не актер, у вас совсем другая работа. Помогите мне».

    «Знаешь, в прошлом году получилось так здорово, что я готов. Чем я могу помочь?» — спросил он.

    Я ему объяснил. И он это сделал...

    В истории о Раме есть такой эпизод. Его младшего брата Лакшмана в бою пронзает отравленная стрела. Рана смертельна. Лекари говорят, что поможет только особая трава с горы Аруначаль, иначе Лакшмана не спасти и к утру он умрет. В это время актер неподвижно лежит на сцене, а Рама рыдает.

    Но самый верный друг Рамы, Хануман, говорит: «Не волнуйтесь. Я сейчас же отправлюсь к горе, найду траву и вернусь еще до зари. Пусть целители расскажут мне, как выглядит эта трава. На горе растет много трав, а времени мало, уже смеркается».

    Один лекарь говорит: «Все очень просто. У этой травы есть одна особенность: ночью она светится, так что ее легко заметить. Как увидишь светящуюся траву, сорви пучок и спеши назад».

    И Хануман отправляется к горе Аруначаль, но, добравшись туда, в изумлении замирает, потому что светятся все травы вокруг. Оказалось, что этим свойством обладает не только нужная трава, таких волшебных трав много.

    Бедняжка Хануман — а он, в конечном счете, всего лишь обезьяна — растерян и не знает, что делать дальше. В конце концов, он решает прихватить с собой всю гору, а дальше лекари пусть сами разбираются.

    В этом действии спектакля плотник забирался на крышу. Он должен был тянуть веревку с Хануманом, который держал в руках картонный муляж горы с зажженными свечками. Я и предложил плотнику: «Подними его ровно до середины. Пусть повисит там со своей горой и прочим добром». Так он и сделал!

    И вот картина: за кулисами мечется директор. Зал сгорает от любопытства и предвкушает дальнейшие события. Хануман исходит потом — он ведь висит на веревках с «горой» в руках. Директор театра в полном замешательстве. Он что-то кричит плотнику, а тот отвечает: «Не знаю, что приключилось. Похоже, веревка застряла».

    Не придумав ничего лучшего, директор лезет наверх и перерезает веревку. Хануман со своей горой шлепается на сцену. Актер, который его играет, естественно, кипит от злости. Зато зрители в полном восторге! От этого актер бесится еще больше.

    Тем временем Рама повторяет положенные по сценарию строки. Он говорит: «Хануман, мой самый верный друг...»

    А Хануман ему заявляет: «Пошел ты к черту со своей дружбой! Я, кажется, ногу сломал!»

    Рама невозмутимо продолжает: «Мой брат умирает...»

    А Хануман вопит: «Ну и хрен с ним! Меня сейчас больше волнует, какой кретин веревку перерезал! Придушу!»

    Закончилось все, как и в прошлый раз: опустили занавес, дальнейшие представления «Рамлилы» отложили. Директор и его помощники с перекошенными лицами заявили моему отцу: «Твой сынок нас погубил! Он насмехается над нашей верой!»

    «Я не насмехаюсь над религией, — сказал я, — просто вношу в нее чувство юмора. Мне нравится, когда люди смеются. Зачем из года в год показывать одно и то же? В зале все спят, потому что каждый знает эту историю назубок, может ее слово в слово повторить. Какой в этом смысл?»

    Но старые консерваторы и ортодоксы не выносят смеха. Вспомните, что в храмах нельзя смеяться.

    Отец моего отца очень любил меня именно за проказы. Он сам даже в преклонном возрасте оставался озорником. По этой причине он не очень-то ладил с отцом и другими своими сыновьями. Они ему говорили: «Тебе уже семьдесят, веди себя прилично. Твоим детям за пятьдесят, внуки уже женаты, у тебя даже правнуки есть — а ты такое вытворяешь, что в глаза людям стыдно смотреть».

    Я был единственным, кто его понимал. Я любил этого старика по той простой причине, что он не забыл свое детство. И в семидесятилетнем возрасте он был шаловливым, как дитя. Он разыгрывал даже своих детей, зятьев и невесток. Их это просто шокировало.

    Я был единственным, кому он доверял, потому что мы вместе придумывали наши проказы. Конечно, многое он все-таки не мог себе позволить, и эти штучки вытворял я. Например, когда его зять спал и нам нужно было забраться на крышу, это делал я, а не дедушка. Но мы помогали друг другу: он подставлял плечи, чтобы я мог вскарабкаться наверх и снять черепичную плитку. А потом мы брали бамбуковую палку, закрепляли на конце кисточку и ночью щекотали моему дяде лицо... Он вскакивал от страха, весь дом просыпался: «Что такое? Что случилось?» — но мы к тому времени уже убегали, а потом еще говорили ему: «Это, наверное, привидение было или вор. Я пытался его догнать, но не смог, темнота кругом».

    Дедушка оставался ребячливым, и я видел, как велика его свобода. Он был самым старым в нашей семье. По идее, он должен был быть самым серьезным, самым озабоченным, ведь в каждой семье столько хлопот — но не тут-то было. Когда появляются трудности, люди всегда становятся серьезными и беспокойными, но его все это не трогало. Я только одного терпеть не мог — спать рядом с ним. У него была привычка накрываться с головой. Я с головой оказывался под одеялом, и я просто задыхался.

    Я ему ясно сказал: «Я все готов терпеть, только не это. Перестань накрываться с головой, я не могу так спать, я задыхаюсь. Мне уютно и тепло — а дедушка обычно крепко прижимал меня к себе, — это очень здорово, но по утрам у меня сердце из груди выскакивает! Я понимаю, что ты хочешь мне добра, но однажды утром ты проснешься — а я задохнусь до смерти. Дружба дружбой, но спать рядом с тобой я не хочу».

    А ему нравилось, когда я сплю рядом, потому что он очень меня любил. Он говорил: «Иди-ка сюда, поваляемся вместе».

    Я ему отвечал: «Ты прекрасно знаешь, я не терплю, когда меня душат, даже если делают это из самых добрых побуждений». Еще у нас была традиция совершать долгие прогулки по утрам — а иногда и ночью, если на небе была луна. Но я никогда не позволял ему держать меня за руку. Он говорил: «Почему? Ты можешь упасть, споткнуться о камень или еще что».

    «Все равно не надо, — отвечал я. — Насмерть я не убьюсь, зато смогу научиться падать. Я научусь быть внимательным и запомню, где лежат коварные камни. Но сколько можно водить меня за ручку? Ты ведь не сможешь оберегать меня вечно. Если можешь это пообещать, тогда я соглашусь, конечно».

    Но он был человек честный и потому говорил: «Этого я обещать не могу. Я даже насчет завтрашнего дня ничего не могу обещать. Ясно только одно: я умру, а ты будешь жить еще очень долго, так что я действительно не смогу вечно водить тебя за руку».

    «Тогда лучше я прямо сейчас начну учиться самостоятельности, — сказал я. — Когда-нибудь тебя уже рядом не будет, а я не хочу оставаться беспомощным. В общем, не нужно держать меня за руку. Упаду так упаду. Встану и отряхнусь. А ты не помогай, просто стой и смотри. В этом больше сострадания, чем в желании держать за руку».

    И он все прекрасно понял. Он сказал: «Ты прав. Когда-нибудь меня действительно не будет рядом».

    Пару раз упасть, ушибиться и самому подняться — это очень полезно. Даже заблудиться разок можно. Вреда от этого не будет. Если понял, что сбился с пути, вернись назад. Только так, на своих ошибках, и учатся жизни.

    Отцу я часто говорил: «Не нужно мне ничего советовать, даже если я сам вдруг совета спрошу. Ты мне сразу скажи, честно и откровенно: „Разбирайся сам“. Не нужно давать мне советов». Если в любую минуту без малейшего труда можешь воспользоваться чужим советом, тебе и в голову не придет самому искать свой путь.

    Я и учителям своим постоянно твердил: «Прошу вас, запомните одно: мне не нужна ваша житейская мудрость, просто учите меня своему предмету. Вы что читаете, географию или мораль? Разве география как-то связана с нравственностью?»

    Я хорошо помню своего бедного учителя географии. Однажды он заметил, как я стащил что-то из кармана своего соседа по парте. Я у него из кармана деньги вытащил, а учитель заметил и сказал мне «Прекрати!»

    "Это вас не касается, — ответил я. — Вы географию преподаете, а это вопрос морали. Если хотите, я готов вместе с вами пойти к директору. Могу спорить, что ни в одной программе по географии не сказано, что я не имею права брать чужие деньги. Деньги — это всего лишь деньги. Они принадлежат тому, у кого они в руках. Сейчас они мои. Пару секунд назад они были его, а теперь мои. Ему следовало быть внимательнее. Если вам так уж хочется что-то кому-то советовать, давайте советы ему.

    И вообще, зачем брать столько денег на урок географии? Тут ничего не продают, так зачем нужны деньги? Почему он взял их с собой? Но раз уж он их принес, ему следовало быть бдительнее. Это не моя вина, это его вина, я просто воспользовался его промашкой, но это мое право. Любой имеет право воспользоваться хорошим случаем".

    И я хорошо запомнил лицо своего бедного учителя. Ему всегда было со мной трудно. Он выставлял меня из класса и говорил: «Делай что хочешь, только не философствуй на уроке географии. Я ничего в философии не смыслю, я знаю только свой предмет. А ты такие вопросы задаешь, что я ночами уснуть не могу, все думаю, к чему эти вопросы относятся — к географии, философии или богословию».

    Перед нашей школой росли два очень красивых дерева кадамбара. У них очень душистые цветки, и, если мне удавалось улизнуть с урока, я обязательно забирался на одно из этих деревьев. Место было отличное: учителя, даже директор, проходили подо мной, но никто и не подозревал, что кто-то может прятаться среди ветвей — а крона у деревьев была очень густая. Но если внизу проходил учитель географии, я просто не мог удержаться и непременно бросал в него какой-нибудь камешек. А он задирал голову и спрашивал: «Ты что там делаешь?»

    Однажды я так ответил: «Мы не на уроке географии. Вы мешаете мне медитировать».

    «А как же камешки, которые ты в меня бросал?» — поинтересовался он.

    «Чистая случайность, — пояснил я. — Я их нечаянно уронил. Как странно, что вы оказались под деревом именно в эту секунду. Об этом стоит поразмыслить. Вам тоже стоит подумать, как могло случиться такое удивительное совпадение».

    Он приходил к моему отцу и говорил: «Мальчик заходит слишком далеко». Учитель географии был плешивым, на хинди «лысый» звучит «мунде». Его настоящее имя было Чотелаль, но все звали его Чотелаль Мунде. Впрочем, достаточно было сказать и просто Мунде, потому что он был единственным лысым в округе. Оказавшись у его дома, я обычно стучал в дверь. Жена или еще кто-то из домашних выходили и говорили мне: «Почему ты его мучаешь? Ты его в школе терзаешь, на рынке, даже у реки, когда он ходит купаться».

    Однажды его жена сказала: «Ты перестанешь мучить моего Мунде или нет?» — а он сам, оказалось, стоял тут же, за ее спиной.

    Он схватил жену за шиворот и завопил: «Ты назвала меня Мунде! Из-за этого мальчишки весь город уже зовет меня Чотелаль Мунде — а теперь и моя жена так говорит! Я кому угодно готов это простить, только не тебе!»

    И все же я настойчиво просил учителей: «Пожалуйста, делайте свое дело и не давайте советов, которые к вашему предмету не имеют отношения. Со своей жизнью я сам разберусь. Да, будет много ошибок и просчетов. Я готов делать ошибки, потому что только так можно чему-то научиться».

    Моего дедушку ни в коем случае нельзя было назвать религиозным. Ему был ближе по духу грек Зорба: пей, ешь и веселись! Нет никакого иного мира, все это чушь. Вот мой отец — он был очень набожный. Возможно, именно потому, что его отец ни во что не верил — знаете, дух противоречия, разрыв между поколениями. Но в моей семье все было поставлено с ног на голову: дед мой был убежденным атеистом, а отец, наоборот, — истово верующим. Когда отец собирался в храм, дед, бывало, подтрунивал над ним. Он говорил: «Опять туда поперся! Давай, иди. Так всю жизнь и проведешь среди этих дурацких статуй!»

    Я полюбил Зорбу по многим причинам, и одной из них стало то, что в нем я увидел своего деда. Он так любил вкусно поесть, что никому в этом отношении не доверял и сам себе готовил. Я за свою жизнь побывал в домах тысяч индийцев, но нигде не пробовал такой вкуснятины, какую готовил мой дед. Он так любил хорошую еду, что каждую неделю устраивал приятелям настоящее пиршество. Ради этого он готов был целый день возиться на кухне.

    Мама, мои тетушки, прислуга и повара — он всех из кухни гнал. Когда дедушка готовил, никто не осмеливался ему мешать. Но со мной он держался дружелюбно. Он разрешал мне сидеть в уголке и смотреть, а сам приговаривал: «Учись! Нельзя ни от кого зависеть. Только ты сам знаешь, что тебе по вкусу. Кто еще может это знать?»

    «Возиться на кухне мне не по душе, — отвечал я. — Я ленивый, хотя смотреть мне интересно. Готовить целый день напролет? Нет, это не для меня». В общем, готовить я так и не научился, но наблюдать за дедом было чертовски приятно — на кухне он творил, как скульптор, композитор или художник. Для него это было настоящее искусство. И если блюдо ему хоть чем-то не нравилось, он его тут же выбрасывал и начинал все заново, пока не мог с удовлетворением сказать: «Вот теперь получилось что надо!»

    Он говорил: «Иногда понимаешь, что получилось пусть не идеально, но вполне сносно. Но я добиваюсь совершенства. Если блюдо не соответствует моим стандартам, я ни за что не поставлю его на стол. Я люблю то, что делаю».

    А еще он сам готовил всякие напитки... Между прочим, что бы он ни делал, вся семья всегда была против. В семье говорили, что от старика одни хлопоты. То он никого на кухню не пускает, то собирает вечером всех безбожников города. А он специально тянул до самого вечера, чтобы досадить джайнам, ведь джайнизм запрещает, есть после заката. Он, бывало, заставлял меня каждую минуту выбегать во двор и смотреть, не зашло ли солнце.

    Всех домашних он раздражал. Но они скрывали свою злость, потому что он был глава семейства, самый старый в семье. И они срывали свою досаду на мне. Это было проще всего. Они говорили: «Что ты бегаешь туда-сюда? Зачем тебе знать, зашло солнце или нет? Старик из тебя просто болвана какого-то хочет сделать».

    Мне было очень горько, потому что книгу «Грек Зорба» я прочитал, когда дедушка был уже при смерти. Стоя у погребального костра, я думал только об одном — как здорово было бы, если бы я успел перевести эту книгу и прочитать ему. Я часто читал ему вслух, потому что он был неграмотный, только расписываться умел — и все. Ни читать, ни писать — но сам он этим очень гордился.

    Он так говорил: «Очень хорошо, что отец не отдал меня в школу. Там меня испортили бы. Книги вообще портят людей». Он мне говорил: «Запомни, твой отец и дядья испорчены книгами. Они все время читали писания, религиозные тексты, а это полная чушь. Пока они горбились над книгами, я жил настоящей жизнью. Жизни учатся на деле, а не по книгам».

    Еще он мне вот что говорил: «Тебя хотят отправить в университет. Меня они не слушают. И я тут вряд ли чем-то помогу. Если твои родители захотят, они все равно отправят тебя учиться. Но ты будь осторожен с книгами — они могут засосать навсегда».

    Он умел подбирать точные слова. Я его спрашивая: «Все вокруг верят в Бога, а ты, Баба, почему не веришь?» Я называл его баба, так в Индии обращаются к деду, отцу отца.

    «Потому что я ничего не боюсь», — отвечал он.

    Это очень простой ответ. «Почему я должен бояться? Мне нечего бояться. Я не делал ничего дурного, я никому не причинял вреда. Я просто жил себе и радовался. Если Бог есть, и мы с ним когда-нибудь встретимся, он не станет на меня сердиться. Это я имею право сердиться на него. Я могу спросить: „Почему ты сотворил такой мир?“ Так что мне нечего бояться».

    Когда он умирал, я еще раз спросил его об этом. Врачи сказали, что он долго не протянет. Пульс был слабый, сердце едва колотилось, но он оставался в полном сознании, и я спросил его: «Баба, ответь мне...»

    Он открыл глаза и сказал: "Я знаю твой вопрос, почему я не верю в Бога? Я знал, что ты обязательно спросишь об этом перед моей смертью. Думаешь, смерть меня испугала? Я жил так радостно, моя жизнь была такой счастливой, что даже перед смертью я ни о чем не жалею.

    Что бы я делал завтра? Я сделал все, что хотел. Раз сердце останавливается, значит, все идет как надо, ведь мне сейчас очень спокойно, приятно и хорошо. Не знаю, умру я прямо сейчас или поживу еще немного. Но ты одно запомни: я по-прежнему ничего не боюсь".

    Когда я закончил школу, вся семья перессорилась, потому что все от меня чего-то хотели. Одни говорили, что мне нужно стать врачом, другие мечтали, чтобы я был ученым, третьи — инженером, потому что в Индии это очень уважаемые профессии, таким специалистам хорошо платят. Мне твердили: «Ты станешь богатым и знаменитым, все будут тебя уважать». Но я сказал: «Я хочу изучать философию».

    «Что за чушь? — завопили домашние. — Ни один здравомыслящий человек не станет изучать философию. А что ты потом будешь делать? Шесть лет учиться в университете, чтобы потом стать безработным? Кому нужна твоя философия, ты не сможешь устроиться даже на самую паршивую должность!»

    И они были совершенно правы. В Индии, чтобы устроиться на какое-нибудь плохонькое место — например, на должность почтового клерка, — достаточно школьного аттестата. Если же у тебя есть степень магистра философии и красный диплом, тебе просто откажут. Именно потому, что у тебя высшее образование! В этом случае образование просто мешает! Клерк не должен философствовать, иначе с ним хлопот не оберешься.

    В общем, мне говорили: «Ты потом всю жизнь жалеть будешь. Подумай хорошенько».

    А я отвечал: «Вы же знаете, думать я не умею. Я просто смотрю вокруг. У меня нет выбора, я знаю, чего мне хочется. И я не думаю, какая профессия принесет больше денег. Я буду изучать философию, даже если потом нищим стану».

    И они растерялись. Они спрашивали: «Но почему тебе так приспичило изучать философию?»

    «Потому что потом я намерен посвятить свою жизнь борьбе с философами, — объяснял я. — Но для этого мне нужно все о них знать».

    «Господи! — восклицали они. — Что ты несешь? Нам и в голову не приходило, что человек может изучать философию, чтобы потом воевать с философами». Впрочем, они уже знали, что я ненормальный. «Этого и следовало ожидать, — говорили они, но потом опять принимались меня уговаривать. — Еще есть время, подумай. Занятия в университете начинаются через месяц. Может, передумаешь?»

    «Месяц, год или вся жизнь... — отвечал я. — Это не имеет значения, потому что у меня нет выбора. Когда у тебя есть долг, ты не выбираешь».

    Один из моих дядюшек, закончивший университет, заявил: «Да с ним же говорить невозможно! Он несет полную ахинею. „Долг, когда не выбираешь...“ Это бессмыслица, не имеющая ничего общего с реальной жизнью. Тебе ведь понадобятся средства, чтобы купить дом и содержать семью».

    «У меня не будет семьи, — возразил я. — Я не собираюсь покупать дом и кого-то содержать!» У меня действительно никогда не было ни дома, ни семьи. Я беднейший человек на свете!

    Им не удалось сделать из меня врача, инженера, ученого, и потому все ужасно разозлились. Я стал бродячим учителем, начал скитаться по всей стране и делать то, ради чего изучал логику и философию — а на самом деле я просто хотел хорошенько узнать своего врага! — и очень скоро ни один философ не осмеливался вступить со мной в спор. И тогда мою родню замучили угрызения совести. Они поняли, как здорово, что я не стал врачом, инженером или ученым. Я доказал, что они ошибались. И они начали просить у меня прощения.

    «Ничего страшного, — ответил я им. — Я ведь все равно не слушал ваши советы. Вы не смогли переубедить меня при всем желании! Я сделал бы то, что хотел, даже если бы весь мир был против. Не нужно терзаться чувством вины. Я ваших советов не слушал. Я слышал, что вы говорили, но все равно не слушал. Во мне уже созрело решение и окрепла решительность».

    В поисках бессмертия

    Вопрос: Вы уверены, что будете существовать в какой-то форме после ухода из этого мира?

    Ответ: Да, но без всякой формы. Я буду существовать вне форм.

    Вопрос: Вечно?

    Ответ: Вечно. Я был здесь вечно и буду вечно.

    Вопрос: После смерти ваше сознание сохранится?

    Ответ: Да, потому что смерть и сознание не имеют ничего общего.

    Вопрос: Останется ли у вас после смерти та же личность?

    Ответ: Никакой личности.

    (Из беседы с Джоном Мак-Коллом, «Сиэттл пост-интеллидженсер»)

    На Востоке принято обращать внимание, как человек умирает. В этом отражается вся жизнь, весь образ жизни. Посмотрев, как человек умирает, можно написать его биографию, потому что эти мгновения вмещают всю его жизнь. В миг смерти человек молниеносно показывает всего себя.

    Жалкие люди умирают со сжатыми кулаками — они цепляются за жизнь, до конца пытаются уйти от смерти, не могут расслабиться даже в последние минуты. Человек любящий умирает с раскрытыми ладонями, он и в последний миг делится с другими... делится своей смертью точно так же, как прежде делился жизнью. Все написано на лице, по выражению лица легко понять, как человек жил, сохранял ли он осознанность. Если да, его лицо озарено легким сиянием, тело окутано аурой. Подойдешь ближе и ощутишь покой — не печаль, а спокойствие. Когда человек умирает в покое, ты можешь даже ощутить рядом с ним счастье.

    Я понял это еще в детстве. В нашем городке умер один праведник. Я был к нему привязан. Этот почти нищий человек был священником в маленьком храме. Когда я проходил мимо — а я проходил мимо дважды в день, по дороге в школу и из школы, — он подзывал меня и угощал фруктами или сладким.

    Когда он умер, я был единственным ребенком на его похоронах. Там собрался весь город. Я не мог поверить в случившееся и начал смеяться. Там был и мой отец. Он пытался остановить меня, ему стало стыдно. На похоронах никто не смеется. Отец заставлял меня замолчать, снова и снова повторял: «Замолчи!»

    Но я никогда прежде не испытывал такой безудержной радости. И с той поры у меня тоже никогда больше не было подобных приступов смеха. Я хохотал так, будто произошло нечто чудесное. Я просто не мог удержаться. Я смеялся громко, и все вокруг возмущались. Меня отвели домой, и отец сказал: «Я никогда больше не пущу тебя на такое серьезное мероприятие. Ты всех нас опозорил. Почему ты смеялся? Что с тобой случилось? Разве над смертью можно смеяться? Все скорбят, рыдают — а ты хохочешь».

    «Да, кое-что случилось, — ответил я. — В смерти этого старика было нечто невероятно прекрасное. Он умер в экстазе». Конечно, я говорил другими словами. Я пытался объяснить, что для того человека смерть была приятна, она принесла огромное блаженство, он смеялся от счастья, и потому я тоже радовался. Он смеялся, все вокруг было пронизано энергией его смеха.

    Все решили, что я сумасшедший. Разве можно умереть, смеясь? С тех пор я не раз был свидетелем того, как умирают люди, но никогда больше не видел такой счастливой смерти. Умирая, человек выплескивает в мир всю свою энергию, и эта энергия отражает его отношение к жизни. То, каким он был — грустным, веселым, любящим, злым, страстным, сострадательным... Каким бы он ни был, эта энергия распространяет вибрации всей его жизни. Когда умирает святой, возможность быть рядом — величайший дар судьбы. Пропитаться его энергией — невероятное благословение. Эта энергия переносит тебя в совершенно иное измерение. Она увлекает, затягивает, опьяняет. Смерть может стать великим свершением — но только если свершением была и сама жизнь.

    В детстве у меня была привычка следовать за каждой похоронной процессией. Родители тревожились: «Ты ведь не знал покойного. Он тебе не родственник и не друг. Зачем тратить время?» Дело в том, что в Индии похороны продолжаются три, четыре, даже пять часов.

    Процессия движется за телом, которое провозят через весь город на окраину и там сжигают на погребальном костре... Вы ведь знаете индийцев, они ничего не умеют делать хорошо. Костер не разгорается, ветки еле тлеют, тело не хочет гореть, и собравшиеся начинают суетиться, потому что всем хочется побыстрее покончить с этой тягостной церемонией. Но у покойников тоже есть свои хитрости. Они изо всех сил стараются задержаться тут как можно дольше.

    Я говорил родителям: «Какая разница, родственник он мне или нет? Нас всех роднит смерть, этого никто не станет отрицать. Не важно, кто умирает. Любая смерть символична. Когда-нибудь и я умру. Я хочу знать, как живые ведут себя по отношению к мертвым, как мертвые ведут себя по отношению к живым. Как еще мне это узнать?»

    «Странные у тебя доводы», — говорили родители.

    А я возражал: «Будете доказывать, что ко мне смерть не имеет никакого отношения, что я никогда не умру? Если вам удастся это доказать, я перестану ходить на похороны. Если нет, я должен все узнать заранее». Но никто не осмеливался утверждать, что я никогда не умру, и потому я говорил: «Раз так, не мешайте мне. Я ведь вас не заставляю со мной ходить. А мне нравится бывать на похоронах».

    Прежде всего, я заметил, что люди не говорят о смерти — даже на похоронах. На погребальном костре сгорает тело отца, брата или дяди, друга или врага — человека, которого с собравшимися связывало множество нитей судьбы. Он умер, а все вокруг болтают о пустяках.

    В толпе скорбящих говорят о кинофильмах, политике и ценах на рынке. Говорят о чем угодно, кроме смерти. Люди собираются небольшими стайками и рассаживаются вокруг погребального костра. Я обычно переходил от одной кучки к другой, но нигде не говорили о смерти. Я понимаю, люди обсуждают бытовые вопросы, чтобы отвлечь мысли, чтобы не видеть горящего тела — потому что это их тело тоже.

    Если бы они могли хоть немного проникать в суть вещей, то постигли бы, что на этом костре пылает их собственное тело. Это ведь вопрос времени. Завтра на этом месте сожгут кого-то другого. Когда-нибудь на погребальный костер положат мое тело, но что при этом будут делать собравшиеся? Вот какими станут их прощальные слова: они будут болтать о том, что цены подскочили, что рупия падает — и все это перед лицом смерти. И они сядут так, чтобы оказаться спиной к костру.

    Они приходят, потому что надо, хотя и не хочется. И потому они сидят с отсутствующим видом, просто подчиняясь общественным условностям, просто показывая, что они тут. Это делается только для того, чтобы их самих после смерти понесли на костер, а не повезли на бесплатном грузовике от городской управы. В самом деле, раз они ходили на чужие похороны, значит, и другие люди обязаны похоронить их честь по чести. Они прекрасно знают, зачем пришли — только ради того, чтобы на их похороны тоже кто-то пришел.

    Но что они там делают? Я спрашивал об этом знакомых. Один раз я встретил на похоронах школьного учителя, он там страшную чушь нес — обсуждал, как один его приятель крутит роман с женой другого приятеля... А я сказал: «Сейчас не время говорить о чужих женах и интрижках! Подумали бы лучше о жене покойного. Но о ней никто не думает, это никого не волнует. Подумайте, что будет делать ваша жена, когда вы умрете! С кем она заведет роман? Что она будет делать? Вы приготовились к собственной смерти? Неужели вы не видите, как все это глупо? Смерть тут, перед нами, а вы изо всех сил стараетесь ее не замечать». Но так принято во всех религиях. Эти люди просто олицетворяли определенные традиции определенных религий.

    Отец моей матери рассказывал, что после моего рождения он отправился к одному из самых известных в те дни астрологов. Тот составил мою звездную карту, посмотрел на нее и заявил: «Я смогу сказать что-то определенное только после того, как ребенку исполнится семь. Честно говоря, он едва ли столько протянет. Если дитя умрет, гороскопы не понадобятся. Знаете, — добавил он, — у меня правило такое: я не трачу время, если гороскоп может оказаться бесполезным».

    К назначенному сроку тот астролог уже умер, и повторный гороскоп составлял его сын. Но он тоже был озадачен. Он сказал: «Я не сомневаюсь, что ребенок погибнет, прежде чем ему исполнится двадцать один год. Смерть будет подстерегать его каждые семь лет». По этой причине мои родители и все семья постоянно за меня тревожились. Всякий раз, когда близился конец очередного семилетнего цикла, они начинали сильно волноваться. Астролог, между прочим, был прав. Мне удалось выжить, но уже в семилетнем возрасте я испытал острые переживания, связанные со смертью — только не своей, а моего дедушки по матери. Но я был так привязан к нему, что, когда он умирал, мне казалось, будто это я умираю.

    Я по-своему, по-детски подражал этой смерти. Три дня я ничего не ел и не пил. Я решил, что это стало бы настоящим предательством. Дедушка был неотъемлемой частью меня самого. Я с рождения был окутан его любовью.

    Когда он умер, я решил, что набивать брюхо было бы предательством. Мне вообще жить не хотелось. Я вел себя по-детски, но это привело к каким-то глубинным переменам. Три дня я лежал навзничь и не мог заставить себя подняться с постели. Я сказал себе: «Дедушка умер, и я тоже хочу умереть». Я выжил, но те три дня стали для меня опытом смерти. В каком-то смысле я действительно умер и начал сознавать — теперь я понимаю это отчетливо, а тогда ощущение было смутным: смерти нет. Это была просто внутренняя убежденность.

    Когда мне исполнилось четырнадцать, домашние снова начали тревожиться за мою жизнь. Я пережил и этот возраст, но на этот раз воспринимал все сознательно. Я сказал родителям: «Если астролог прав и я действительно могу умереть, к этому стоит подготовиться. Зачем давать смерти шанс? Почему не пойти навстречу, чтобы подкараулить ее на полпути? Раз уж мне суждено умереть, я предпочитаю сделать это сознательно».

    И я выпросил в школе неделю каникул. Я пришел к директору и сказал: «Скоро я могу умереть».

    «Что за бред? — спросил он. — Ты что, решил покончить с собой? О чем ты говоришь?»

    Я рассказал ему о предсказании астролога. Я объяснил, что каждые семь лет меня ждет угроза смерти. «Отпустите меня на неделю. Я найду уединенное место и буду ждать смерти. Если она придет, я хочу встретить ее с полным пониманием происходящего, чтобы смерть стала важным переживанием».

    Потом я отправился в один храм на окраине городка. Я попросил тамошнего священника не беспокоить меня. Храм был очень красивый, люди заглядывали туда редко, потому что он был старый, полуразвалившийся. Мало кто вообще знал, что он существует. И я сказал священнику: «Я хочу пожить здесь немного. Если не трудно, приносите мне раз в день немного воды и хлеба, а я буду просто лежать и ждать смерти».

    Я ждал целую неделю. Эти семь дней принесли мне чудесные переживания. Смерть так и не явилась, но я изо всех сил пытался представить, что уже умер. У меня возникали странные, причудливые ощущения. Много чего было, но главное в другом: почувствовав, что можешь скоро умереть, ты становишься спокойным и тихим. Никаких тревог больше не возникает, потому что заботы связаны с миром живых. Жизнь — вот корень любых беспокойств. Но зачем тревожиться, если каждый знает, что когда-нибудь умрет?

    В общем, я просто лежал там, на полу храма. На третий или четвертый день в дверной проем вползла змея. Я сразу ее заметил, но мне не было страшно. Наоборот, у меня вдруг возникли очень странные ощущения. Змея подползала все ближе, а я чувствовал себя на редкость странно. Страха не было, я просто думал: «Ты ведь ждал смерть. Вот она и явилась в облике змеи. Чего тут бояться? Ты ведь сам пошел ей навстречу».

    Змея переползла через меня и скрылась в какой-то щели. Мне по-прежнему ничуть не было страшно. Если смирился со смертью, страха не будет. Страх появляется только тогда, когда продолжаешь цепляться за жизнь.

    Мне досаждали скопища мух. Они кружили повсюду, ползали по моему телу, опускались на лицо. Иногда это раздражало, мне хотелось смахнуть их, но потом я думал: «Зачем? Рано или поздно я все равно умру и не смогу поднять руку. Пусть себе ползают».

    Стоило мне смириться с мухами, как раздражение тотчас же улетучилось. Они продолжали ползать по телу, но меня это уже не беспокоило, словно они ползали по телу другого человека. Я мгновенно отстранился от самого себя. Если ты принял смерть, все сразу отдаляется — вся жизнь с ее тревогами и раздражениями уходит на задний план. В определенном смысле; я действительно умер, но именно тогда понял, что в человеке есть нечто бессмертное. Если ты целиком и полностью смирился со смертью, то сразу начинаешь это сознавать.

    Когда мне стукнул двадцать один год, домашние опять засуетились, но на сей раз я, сказал: «Чего вы еще ждете? Нечего ждать. Я уже не собираюсь умирать».

    Конечно, когда-нибудь я все-таки умру — физически. Так или иначе, предсказание астролога сослужило мне отличную службу. Благодаря ему я очень рано понял, что такое смерть. Я медитировал на нее, постигал ее и заранее смирился с ее неизбежным приходом.

    Просветление: Разрыв с прошлым

    Я хочу рассказать вам чудесную буддийскую историю.

    В одном городе, откуда ни возьмись, появилась вдруг прекрасная девушка. Никто не знал, кто она и откуда пришла. Но девушка была так красива, очаровательна, обворожительна, что никто не забивал себе голову подобными вопросами. Жители городка собрались на совет, потому что все юноши — а их там было не меньше трех сотен, — мечтали жениться на этой девушке.

    Девушка сказала: «Послушайте, вас триста, а я одна. Но выйти замуж можно только за одного. Давайте так условимся. Завтра в это же время вы должны рассказать мне сутру о лотосе Будды. Даю вам сутки. Кто сможет ее повторить, за того я и выйду».

    Юноши в спешке разбежались по домам. Позабыв о еде и сне, они всю ночь напролет вызубривали сутру. Десятерым удалось запомнить ее от начала до конца. Наутро все снова собрались на площади. Девушка слушала, а десять юношей поочередно декламировали сутру.

    И девушка сказала: «Замечательно, но вас десятеро, а я одна. Поступим так: кто сумеет разъяснить смысл сутры о лотосе, за того я выйду. Я опять дам вам ровно сутки. Поймите меня правильно: помнить сутру — это очень хорошо, но, кто знает, вдруг вы повторяете слова, не понимая их смысла?»

    Времени было в обрез, всего одна ночь, а сутра о лотосе очень большая. Но когда человек теряет голову от любви, он становится способным на все. Юноши разошлись по домам, а наутро вперед вышли трое. И все трое правильно пояснили смысл сутры.

    Тогда девушка сказала: «Вас стало меньше, но я все равно не могу выйти замуж сразу за троих. Было триста, осталось трое, но мне нужен только один. Давайте не пожалеем еще двадцати четырех часов. Я выйду за того, кто не просто понял смысл сутры, но и постиг ее душой. Вы все правильно объяснили, но это логические выводы. Это, конечно, лучше, чем просто повторять слова, вы все-таки вникаете в содержание, но понимаете его умом. А теперь я хотела бы видеть медитативное постижение, духовное переживание. Я хочу видеть, как лотос проникает в вашу личность, как вы сливаетесь с ним и обретаете его черты. Я хочу ощутить это. Увидимся завтра».

    Наутро явился только один юноша, и он действительно постиг сутру всей душой. Девушка привела его к своему дому за чертой города. Юноша никогда прежде не видел такого дома — тот был чудесен, словно его перенесли сюда из царства грез. У ворот стояли родители девушки. Они обняли юношу и сказали, что счастливы его видеть.

    Девушка вошла в дом и о чем-то пошепталась с родителями. Затем родители снова вышли на крыльцо и сказали: «Входи. Она ждет тебя. Ее комната вон там». Он вошел в дом, открыл дверь, но там никого не было. Дверь вела не в комнату, а в прекрасный сад. Юноша огляделся — может быть, девушка спряталась среди деревьев? Да, должно быть, она проходила тут, ведь на тропинке остались следы. И юноша пошел по этим следам. Он прошел добрую милю — сад кончился, и теперь парень оказался на берегу чудесной реки. Но там девушки тоже не оказалось. Следы исчезли. На песке лежала лишь пара туфелек — золотых туфелек его любимой.

    Юноша ничего не понимал. Что происходит? Он оглянулся назад — но там не было ни сада, ни домика, ни родителей. Все исчезло. Он повернулся было к реке — но и река исчезла, и песок, и золотые туфельки. Осталась лишь пустота, в которой зазвучал громкий смех.

    И юноша тоже рассмеялся. Он понял, на чем женился.

    Эта притча прекрасна. Юноша женился на пустоте, он взял в жены ничто. Это тот самый брак, которого извечно искали все великие святые. Так становятся невестами Христовыми или гопи Кришны. Но все исчезает — тропинка, сад, дом, девушка, даже следы на песке. Все исчезает. Остается только смех — смех, исходящий из самого чрева Вселенной.

    Я с самого раннего детства был влюблен в тишину. Я сидел молча, сколько хватало сил. Естественно, домашние считали меня бездельником — и были совершенно правы! Так и есть, я — бездельник, но ничуть об этом не жалею.

    Доходило до того, что я мог сидеть себе, а мама подходила и говорила, например: «Прости, но дома никого нет, а мне нужно, чтобы кто-то сбегал на базар за овощами». А я продолжал сидеть и отвечал: «Если кто-то появится, я непременно передам».

    Все привыкли смотреть на меня как на пустое место — не имело значения, тут я или нет. Время от времени они снова пытались поручить мне какие-то дела, но быстро бросали эти попытки и говорили: «Оставим его в покое, все равно толку не будет». По утрам меня просили что-нибудь купить на рынке, а вечером я приходил и говорил: «Я забыл, что нужно было купить, а теперь базар уже закрылся...»

    Мама как-то сказала: «Ладно, мы сами виноваты. Мы целый день ждали, но дело не в этом. Просто не нужно было тебе ничего поручать. Интересно, чем же ты сегодня занимался?»

    «Я вышел из дома и увидел чудесное дерево бодхи», — ответил я. Именно под деревом бодхи достиг просветления Гаутама Будда. Собственно, благодаря нему это дерево и получило свое название. Никто уже и не помнит, как называли эти деревья до просветления Будды. Какое-то название, конечно, было, но после Будды дерево переименовали в его честь.

    У нас возле дома действительно росло красивое дерево бодхи. Оно просто манило меня. Под его сенью всегда царила тишина и прохлада, никто мне там не мешал. Я не мог пройти мимо, хоть чуток под ним не посидев, а иногда мог сидеть там и весь день напролет.

    После нескольких подобных случаев родители решили вообще меня не беспокоить. Они вели себя так, будто я вообще перестал существовать, и это меня безмерно радовало. Это принесло мне удивительную свободу. Никто от меня ничего не требовал, а когда никто от тебя ничего не хочет, ты погружаешься в молчание. Мир принимает тебя как часть себя, потому что ничего уже от тебя не ждет.

    Когда я задерживался допоздна, меня искали обычно в двух местах — либо в доме моей Нани, либо под тем деревом бодхи. Поскольку поиски начинали с дерева, я обычно забирался по веткам на самую верхушку. Домашние подходили и говорили: «Нет, тут его, похоже, нет».

    А я кивал головой и мысленно говорил: «Это точно. Меня здесь нет».

    Моим первым внетелесным переживанием стало падение с дерева. Я медитировал обычно на задворках университета, на прекрасном холме с тремя высокими деревьями. Там было очень тихо, никто туда не ходил. Я забирался на одно из деревьев и медитировал. Однажды я вдруг понял, что продолжаю сидеть на ветке, а тело мое упало и лежит под деревом. Я оставался наверху и соображал, как вернуться в тело. На счастье, мимо шла женщина из соседней деревни, она несла продавать молоко и заметила лежащего неподвижно человека. Она, должно быть, слышала, что в тех случаях, когда внутреннее тело отделяется от внешнего, нужно потереть человеку межбровье — точку «третьего глаза», врата входа. Покидая тело, дух оставляет эти воротца открытыми.

    И она потерла мне лоб. Я видел, как она подносит руку к моей голове, а в следующий миг уже открыл глаза, поблагодарил крестьянку и спросил, как ей это удалось.

    Она сказала, что просто слышала где-то об этом. Она была из глухой деревушки, но и туда доносились распространенные слухи о том, что именно через «третий глаз» дух покидает тело и возвращается назад.

    Я искал врата просветления, сколько себя помню — с самого раннего детства. Должно быть, эта мечта осталась у меня от прошлых жизней, потому что не было ни дня, когда бы я не занимался этими поисками. Конечно, все вокруг считали меня чудаковатым. Я никогда не играл с другими детьми. Я даже не заговаривал со своими ровесниками. Мне они казались туповатыми. Они и в самом деле занимались поразительными глупостями. Я никогда не хотел играть в футбол, волейбол или хоккей. Естественно, все считали меня странным. Что до меня, то я тоже пришел к такому выводу. Повзрослев, я понял, что на самом деле странный не я, а весь наш мир.

    Последний год жизни дома, когда мне исполнился двадцать один год, стал периодом душевных срывов и духовных прорывов. Разумеется, все те, кто меня любил — родители, друзья и преподаватели, — отчасти понимали, что со мной происходит. Но почему я так отличался от остальных детей? Почему часами сидел с закрытыми глазами? Зачем усаживался на берегу реки по ночам и смотрел в звездное небо? Естественно, те, кто не понимает подобных вещей — а мне и не очень-то нужно, чтобы их понимали, — считали меня сумасшедшим.

    Меня почти не замечали даже дома. Меня постепенно перестали о чем-то спрашивать. Все вели себя так, будто меня здесь нет. И это мне нравилось — так я превращался в ничто, в пустоту, в полное отсутствие чего-либо.

    Тот год выдался примечательным. Я окутал себя пустотой. Я утратил какую-либо связь с внешним миром. Если мне напоминали, что пора искупаться, я шел купаться и сидел в воде часами. Им приходилось стучать в двери и кричать: «Эй, выходи! Ты там уже столько сидишь, что на месяц хватит!» Я ел, когда мне говорили, что пора поесть. Если никто об этом не напоминал, я мог не есть несколько дней кряду. Нет, я не постился, я и не думал соблюдать посты и гонения. Мне хотелось одного: как можно глубже уйти в себя. Врата тянули меня магнитом, эта сила была непреодолимой. Меня всасывало, как в «черную дыру».

    Ученые говорят, что во Вселенной есть «черные дыры». Если рядом окажется звезда, «дыра» втянет ее в себя. Сила притяжения такова, что ее невозможно превозмочь, и звезда гибнет, целиком пропадая в «черней дыре». Никто не знает, что творится по другую сторону. Я думаю — и какой-то физик, вроде бы, уже нашел тому подтверждение, — что по другую сторону находится «белая дыра». У дыры не может быть одного конца, она всегда сквозная. Я познал это на своем опыте. Возможно, так устроена и вся Вселенная. Звезда гибнет. Когда она попадает в «черную дыру», мы видим, что звезда исчезает. Но в то же время в Космосе рождаются новые звезды. Откуда они берутся? В каких утробах созревают? Простой арифметики достаточно, чтобы понять: этими утробами являются «черные дыры» — в них гибнет старое и рождается новое.

    И я сам пережил это, хотя я и не физик. В тот год невероятная сила тянула меня прочь, все дальше от людей. Я настолько отрешился от мира, что не узнавал порой родных отца и мать. Подчас я забывал даже, как меня зовут. Я изо всех сил старался припомнить свое имя, но ничего не получалось. Естественно, в тот год все окончательно убедились, что я сошел с ума. Но для меня это безумие было медитацией, а на самом пике сумасшествия врата наконец-то отворились...

    Меня повели к вайдье, врачу-аюрведисту. В общем-то, меня водили к самым разным врачам и знахарям, но только тот вайдья сказал отцу: «Он ничем не болен. Вы напрасно тратите время». Конечно, меня все равно таскали то к одному специалисту, то к другому. Мне прописывали какие-то лекарства, а я говорил отцу: «Что ты так беспокоишься? У меня ничего не болит». Но никто мне не верил, мне говорили: «Помолчи. Выпей лучше лекарство, вреда ведь от этого не будет?» И я пил — мне-то что?

    Проницательным оказался только тот вайдья, а звали его Пандит Бхагхиратх Прасад. Старик уже умер, но он был на редкость проницательным человеком. Он просто глянул на меня и тут же сказал: «Парень ничем не болен». А потом он заплакал и признался: «Я сам давно добиваюсь такого состояния. Парню удивительно повезло. Мне в этой жизни уже ничего не удастся. Не нужно таскать его по врачам. Он уже почти достиг...» Слезы старика были вызваны радостью за меня.

    Он был искатель. В своих исканиях он обошел всю страну из края в край. Вся его жизнь была чередой поисков и открытий. Он неплохо представлял себе, что именно ищет. Он стал моим покровителем, он защищал меня от других лекарей. Он так и сказал моему отцу: «Оставьте его у меня, я обо всем позабочусь». Он не давал мне никаких лекарств, а когда отец возмутился, прописал безвредные пилюли из сахара. Он сам мне об этом рассказал: «Это просто сахар. Принимай их, чтобы успокоить родителей. Вреда от них не будет. Пользы, впрочем, тоже. Тут никакие лекарства не помогут».

    Когда впервые попадаешь в мир вне разума, это действительно кажется безумием: «темная ночь души», сумасшедший мрак души. Это отмечали все религии. По той же причине все религии настаивают на том, что перед проникновением в мир вне разума нужно найти себе Учителя — он будет рядом, он поможет и поддержит. Твой мир начнет разваливаться на части, но Учитель ободрит и вернет надежду. Он поможет тебе понять новое. Вот зачем нужен Учитель — он помогает понять то, что нельзя понять умом. Он помогает выразить то, что не скажешь словами, показать незримое. Он всегда рядом, он находит те средства, что позволят тебе продолжать свой путь, иначе ты можешь испугаться и свернуть с дороги.

    Но помните, что бежать некуда. Если свернешь с тропы и помчишься в чащу, тебя охватит настоящая одержимость. Суфии называют таких людей маста, а в Индии они известны как безумные парамахансы. Назад вернуться нельзя, там ведь уже ничего нет. Вперед идти тоже невозможно, кругом темнота. Ты заблудился. Вот почему Будда сказал: «Счастлив тот, кто нашел себе Учителя».

    У меня самого Учителя не было. Я искал, но так и не смог его найти. Дело не в том, что я не пытался, — поверьте, я искал очень долго, но так и не нашел. Найти Учителя трудно. Очень трудно найти существо, прекратившее существование. Трудно ощутить присутствие того, кто почти отсутствует. Искатели редко находят того, кто представляет собой просто дверь к Божественному — открытую дверь, через которую легко пройти. Это очень, очень трудно.

    Сикхи называют свои храмы гурудвара, «двери Учителя». Вот кто такой Учитель — это дверь. Иисус часто повторял: «Я — врата, я — путь, я — истина. Идите за мной, пройдите сквозь меня. Если не пройдете сквозь меня, ничего не достигаете».

    Да, порой бывает и так, что человек не находит Учителя. Если Учителя нет, приходится работать без него, но такое путешествие намного опаснее.

    Целый год я пребывал в таком состоянии, что никто не мог бы предсказать, чем это обернется. Целый год я жил так, что с большим трудом поддерживал в себе жизнь. Даже такие простые вещи давались с огромным трудом, потому что у меня напрочь пропал аппетит. Шли дни, а есть мне совсем не хотелось. Шли дни, а я забывал даже попить воды. Я заставлял себя есть и пить. Тело стало таким нечувствительным, что я щипал себя, чтобы убедиться, что я еще тут. Я бился головой об стену, пытаясь понять, есть ли у меня еще голова. Только боль могла ненадолго вернуть мне ощущение тела.

    По утрам и вечерам я бегал. Я пробегал пять-восемь миль подряд. Все думали, что я свихнулся. Зачем столько бегать? Шестнадцать миль в день! Но я делал это лишь для того, чтобы ощутить себя, чтобы почувствовать, что я все еще существую, чтобы не лишиться связи с самим собой — я просто ждал, пока глаза привыкнут к тому новому, что во мне зарождалось.

    Мне приходилось очень стараться. Я ни с кем не говорил: мысли стали такими непоследовательными, что мне было невероятно трудно даже построить фразу. Я мог замолчать на полуслове, потому что забывал, о чем говорил. Я мог застыть посреди дороги, потому что забывал, куда шел. Я мог сидеть с книгой, прочесть полсотни страниц, а потом вдруг спросить себя: «О чем я читал? Ничего не помню». Мое состояние было очень странным...

    Есть такая история. В кабинет психиатра врывается пациент и вопит: «Доктор, помогите! Я схожу с ума! Я все забываю! Я не помню, что было год назад и даже вчера. Я схожу с ума!»

    «Хм, — сказал психиатр, — и когда вы впервые это заметили?»

    «Что заметил?» — озадаченно переспросил пациент.

    Со мной было то же самое! Мне было трудно даже закончить фразу. Я сидел взаперти в своей комнате. Я молчал, не произносил ни слова, поскольку сказать что-либо означало бы признаться в своем безумии. Так прошел целый год. Я просто лежал на полу, глядел в потолок и считал сначала до ста, а потом в обратном порядке, от ста до единицы. Хоть что-то у меня оставалось — например, эта способность считать по порядку. Все остальное я позабыл. Чтобы снова прийти в себя, найти какую-то точку отсчета, мне понадобился целый год.

    Но это случилось. Это было настоящее чудо. Однако это стоило мне большого труда. Никто мне не помогал, никто не подсказывал, куда идти и что со мной происходит. Больше того, мне мешали, против меня были все — преподаватели, друзья и прочие доброжелатели. Все были против меня. Но они ничего не могли поделать, разве что стыдить меня или расспрашивать, что же это я делаю.

    В том-то и дело, что я не делал ничего! Это было сильнее меня. Это просто происходило. Конечно, кое-что я все-таки сделал: сам о том не подозревая, я постучал в дверь — и она открылась. Я много лет медитировал, просто сидел молча и ничего не делал. И шаг за шагом я перенесся в то пространство, где ты просто есть, но ничего не делаешь. Ты просто есть — чистое присутствие, бездеятельный наблюдатель.

    Нет, я ничего не делал. Я просто лежал, сидел, ходил — но там, в глубине, не было никого, кто что-то делает. Я утратил все честолюбивые мечты. У меня пропало желание к чему-то стремиться, чего-то достигать. Я просто погрузился в себя. Это была пустота, а пустота сводит с ума. И все же это единственный путь к Богу. Бога достигает только тот, кто готов сойти с ума.

    Меня часто спрашивают: что я чувствовал, когда наступило просветление?

    Я смеялся. Я хохотал от души, потому что постиг всю бессмысленность жажды просветления. Это действительно смешно, потому что все мы рождаемся просветленными, а желать того, что уже есть, совершенно бессмысленно. Если у тебя что-то есть, это уже нельзя обрести. Обрести можно только то, чего нет у тебя или в тебе. Но просветление — в нашей природе.

    Я боролся за него на протяжении многих жизней, потому что за одну жизнь этой цели не достичь. За этот срок я делал все, что только возможно, но неизменно терпел неудачу. Я был обречен на провал, потому что просветления нельзя достичь. Как можно его обрести, если оно уже в твоей природе? То, что у тебя уже есть, не сделаешь с помощью честолюбивой мечты.

    Разум честолюбив, он тянется к деньгам, власти и престижу. Но в один прекрасный день, когда он уже по горло сыт внешней деятельностью, его начинает манить просветление, освобождение, нирвана, Бог. Но это все то же честолюбие, изменилась только цель. Прежде цель была извне, теперь она внутри. Но твое отношение, сам твой подход ничуть не меняется — ты остаешься прежним человеком с прежними привычками.

    Слова «день, когда я достиг просветления» означают только одно: в тот день я понял, что нечего достигать, некуда идти, не нужно ничего делать. Мы уже божественны, мы уже совершенны — вот и все. Не нужно никакого совершенствования. Бог всех нас создает совершенными. Даже если нам встречаются люди несовершенные, легко заметить, насколько совершенно их несовершенство. Бог никогда не создает чего-то несовершенного.

    Я слышал историю об учителе дзэн по имени Бокудзю. Он объяснял своим ученикам, что все в нашем мире совершенно, и тут поднялся один человек, старый горбун. «А как же я? — спросил он. — Я горбун! Разве это совершенство?» А Бокудзю ответил: «Честно скажу, я никогда прежде не видел такого совершенного горба».

    Говоря о дне, когда я достиг просветления, я говорю неправильно, потому что других слов в нашем языке не подобрать, ведь этот язык придуман человеком. В нем есть такие слова, как «достижение», «обретение», «цель», «совершенствование», «развитие», «прогресс». Язык придуман не просветленными. Честно говоря, они и не смогли бы придумать какой-нибудь язык, даже если бы захотели, потому что просветление приходит в тишине. Как выразить молчание словами? Как ни пытайся, но любые слова непременно нарушают безмолвие.

    Лао-цзы говорит: «Изреченная истина есть ложь». Истину невозможно выразить словами. Но нам приходится говорить на каком-то языке, другого выхода нет. И потому мы всегда подчеркиваем одно условие: язык не может точно отражать переживания. Поэтому я и говорю: «в тот день, когда я достиг просветления». Но это было не достижение, и то был не я.

    В тот день я смеялся над своими глупыми, смехотворными попытками обрести просветление. Я смеялся над самим собой и над человечеством, потому что все люди стараются чего-то достичь, что-то обрести, что-то улучшить.

    Все произошло в состоянии полной расслабленности. Так оно всегда и бывает. Я испробовал все, что можно, а потом, увидев тщетность любых усилий, отказался от попыток. Я забыл о своей мечте. Целую неделю я жил совершенно обычной жизнью.

    Люди, у которых я жил, очень удивились, потому что я впервые начал вести нормальный образ жизни. До того вся моя жизнь была подчинена суровой дисциплине.

    Я жил в той семье два года, и они знали, что я встаю в три часа утра, потом совершаю четырех-пяти мильную прогулку или пробежку, потом иду купаться в реке. Таким был мой режим. Простуда или другое недомогание — все это не имело значения, я все равно следовал своему распорядку дня.

    Они знали, что я провожу долгие часы в медитации. Вплоть до того дня я много чего не ел. Я не пил ни чая, ни кофе. У меня были жесткие правила насчет того, что мне можно есть, а чего нельзя. И вдруг я на целую неделю забрасываю все это. Однажды утром я сплю до девяти часов, а потом выпиваю чашку чаю. Хозяева дома были озадачены. Они спрашивали: «Что случилось? Ты заболел?» Они всегда считали меня великим йогом.

    Вот одна мелочь, которая показывает, как это было. У меня на все случаи жизни был один-единственный лоскут ткани. Днем я ходил, завернувшись в него, а по ночам укрывался им как одеялом. Спал я на бамбуковой циновке. Вот и все удобства — одеяло и бамбуковая циновка. Больше у меня ничего не было, никаких вещей. В то утро, когда я встал в девять утра, хозяева очень удивились. Они сказали: «Тут что-то не так. Ты, должно быть, сильно заболел?»

    «Нет, я не болен, — ответил я. — Болен я был все эти годы, а теперь я, наоборот, выздоровел. Отныне я буду просыпаться, когда захочу, и спать ложиться буду, когда начнет клонить в сон. Я перестал быть рабом времени. А еще я буду есть и пить то, чего захочется моему организму. С меня хватит». За ту неделю я начисто позабыл про свою мечту о просветлении. Я забыл о ней навсегда.

    А на седьмой день случилось это. Само по себе, безо всякой причины. Я расхохотался, и этот смех услышал садовник. Он и раньше полагал, что я немного не в себе, но такого смеха никогда прежде не слышал. Он прибежал ко мне и спросил: «Что случилось?»

    «Не волнуйся, — ответил я. — Ты же знаешь, я всегда был слегка тронутым, а теперь просто окончательно с ума сошел. Я смеюсь над самим собой. Не обижайся и не сердись. Можешь спокойно спать дальше».

    Я трудился в течение многих жизней — работал над собой, боролся, делал все, что только можно было сделать, но все напрасно. Теперь-то я понимаю, почему ничего не получалось. Сами усилия становились преградой, сама лестница мешала подняться, само желание достичь было помехой. Это не значит, что добиться этого можно без поисков — нет, поиски необходимы, но рано или поздно наступает миг, когда их следует прекратить. Чтобы пересечь реку, нужна лодка, но рано или поздно приходит время вылезать из лодки, забыть о реке и оставить ее за спиной. Усилия нужны, без усилий вообще ничего не выйдет. Но и одни лишь усилия не приносят плодов.

    Перед самым двадцать первым марта 1953 года, буквально за неделю до этого дня я перестал работать над собой. Настал тот момент, когда ты ясно видишь всю тщетность своих усилий. Ты уже сделал все, что можно, но ничто не принесло успеха. Ты сделал все, что в человеческих силах. Что еще остается? В этой полной безнадежности ты бросаешь все попытки. И в тот день, когда я прекратил поиски, когда перестал к чему-то стремиться и вообще на что-то надеяться, — в тот самый день это и началось. Из ниоткуда пришла новая энергия. У нее не было источника. Она пришла из ниоткуда и распространялась повсюду. Она была в деревьях, камнях, небе, солнце и воздухе — везде. Я так долго искал, я считал, что цель где-то далеко — а все было так близко, совсем рядом! Я направлял свой взор в даль, за горизонт, и глаза перестали замечать то, что было вблизи.

    Когда исчезли усилия, исчез и я сам, ведь человек не может существовать без усилий, без желаний, без устремления. Эго, личность, "я" — это не устойчивое явление, а процесс. Это не какая-то внутренняя субстанция, потому что мы вынуждены каждый миг воссоздавать ее заново. Все равно, что кататься на велосипеде: ты едешь, пока жмешь на педали. Если же перестать давить на педали, велосипед остановится. Конечно, он еще может проехать немножко по инерции, но, как только перестаешь жать на педали, велосипед начинает останавливаться. Он лишается энергии, толкающей вперед силы. А потом он просто падает набок.

    Эго существует, потому что мы продолжаем давить на педали желания, продолжаем к чему-то стремиться, стараемся прыгнуть выше головы. Вот в этом кроется сама сущность эго — в желании подпрыгнуть выше себя, ворваться в будущее, перемахнуть в завтрашний день. Эго возникает при прыжке в то, чего еще нет. Оно рождается из того, чего нет, и потому похоже на мираж. В нем есть только желание — и ничего больше. В нем есть только порыв, стремление.

    Эго живет не настоящим, а будущим. Когда живешь будущим, эго кажется чем-то вполне ощутимым. Но если задерживаешься в настоящем, оно остается миражом и начинает постепенно растворяться.

    В тот день, когда я перестал стремиться... Это тоже неудачное выражение, правильнее сказать: «в тот день, когда исчезло стремление». Так будет намного вернее, потому что слова «я перестал стремиться» означают, будто еще оставался "я". Это значит, что я нацелил свои усилия на желание остановиться — и, следовательно, некое утонченное желание еще сохранялось.

    Но желание невозможно остановить, его можно только постичь. Само постижение желания означает его исчезновение. Запомните, никто не в силах прекратить желать, а подлинная реальность проявляется лишь после того, как исчезает желание.

    Вот такая дилемма... Что же делать? Желания существуют, а будды продолжают повторять, что нужно избавляться от желаний, — и следом заявляют, что нельзя прекратить желать. Что делать? Человек сталкивается с дилеммой. Он постоянно чего-то хочет. И ему вначале говорят, что это нужно прекратить, а потом — что это невозможно прекратить. Что же, собственно, делать?

    Желание нужно постичь. И его можно постичь, для этого достаточно понять его тщетность. Нужно прямое восприятие, непосредственное проникновение в суть вещей.

    В тот день, когда исчезли желания, я чувствовал себя беспомощным и утратившим надежду. Надежда пропала, потому что пропало будущее. Надеяться было не на что, ведь уже ясно было, что все надежды тщетны, они не сбываются. Ты бегаешь по кругу. Мечта манит за собой, оставаясь за пределами досягаемости. Она создает все новые миражи и искушает: «Давай, беги быстрее — и ты дотянешься». Но сколько ни беги, мечта все так же далека, она отдаляется, как линия горизонта. Горизонт виден, но до него никогда не дойти. Стоит сделать шаг вперед, как он отдаляется ровно на шаг. Чем быстрее бежишь, тем быстрее уходит в даль он. Если замедлишь шаг, он тоже приостановится. Очевидно одно — расстояние между ним и тобой всегда остается одинаковым. Оно не сокращается ни на метр.

    Мы не в силах сократить расстояние между собой и мечтой. Надежда — это горизонт. Мы пытаемся дотянуться до горизонта, до надежды, до переброшенного в будущее желания. Желание — это мост, но мост воображаемый, потому что сам горизонт — тоже мираж. Туда нельзя протянуть настоящий мост, его можно только вообразить. Человек не может коснуться того, чего нет.

    В тот день, когда исчезли желания, когда я заглянул в их сущность и понял, что они всегда тщетны, я почувствовал себя беспомощным и лишившимся надежд. Но в тот же миг что-то начало происходить. Началось то самое, к чему я стремился на протяжении многих жизней и чего никак не мог достичь. Единственная надежда — в ощущении безнадежности, единственное исполнение желаний — в отсутствии желаний. И когда ты ощущаешь непостижимо глубокую беспомощность, весь мир вдруг начинает тебе помогать.

    Вселенная ждет. Она видит, что ты работаешь над собой, и до поры ни во что не вмешивается, просто ждет. Она может ждать бесконечно долго, потому что не терпит суеты. Это сама Вечность. Но в тот миг, когда ты оставляешь попытки и исчезаешь, вся Вселенная мчится к тебе, наполняет тебя. Именно тогда все и начинается.

    Семь дней я пребывал в полной безнадежности, но, несмотря на беспомощность, я чувствовал, как что-то происходит. Говоря о безнадежности, я употребляю это слово не в привычном вам смысле. Я просто имею в виду, что у меня не было никаких надежд. Печали это не вызывало. Напротив, я был счастлив — мне было спокойно, я был тих, собран и внимателен. Отсутствие всяких надежд, но в совершенно новом смысле. Для меня перестало существовать само понятие надежды — а следовательно, и ее отсутствия. Исчезло и то, и другое.

    Отсутствие надежд было полным. Исчезла надежда, а вместе с ней — и ее противоположность, безнадежность. Это было совершенно новое ощущение — жизнь без каких-либо надежд. В нем не было ничего плохого. Мне просто приходится употреблять привычные слова, но ничего неприятного в этом состоянии не было. Наоборот, оно было радостным. Это было ощущение не утраты, а появления чего-то нового. Меня переполняло, окутывало нечто незнакомое.

    И когда я говорю о беспомощности, это слово тоже следует понимать не в обычном смысле. Это попросту означает, что я лишился себя. Я просто признавал, что меня нет и, значит, я уже не могу полагаться на свои силы, существовать самостоятельно. Земля ушла из-под ног, подо мной раскрылась бездна... бездонная пропасть. Но страха не было, ведь мне нечего было оберегать. Страха не было — некому было бояться.

    За ту неделю произошло невероятное и полное преображение. А в последний день ощущение присутствия совершенно новой энергии, нового света и новой радости стало очень мощным, почти нестерпимым — словно я вот-вот взорвусь, сойду с ума от блаженства. Западная молодежь называет это «кайфовать», «дуреть от счастья».

    Невозможно было понять смысл происходящего. Я попал в мир вне смысла — его трудно постичь, трудно разложить на части, трудно объяснить словами, языком. Любые священные писания бессильны, все слова, которыми можно было бы описать это переживание, кажутся блеклыми, выцветшими. Слишком живыми и яркими были эти ощущения, это был неиссякаемый прилив блаженства.

    Весь тот день выдался каким-то странным, ошеломляющим, оглушительным. Прошлое исчезало, будто его никогда у меня и не было, будто я просто где-то все это вычитал. Оно становилось похожим на давний сон, на услышанный когда-то рассказ о чужой жизни. Я расставался с прошлым, рвал связи со своей историей. Я забывал автобиографию, становился кем-то несуществующим, кого Будда называет анатта. Исчезали границы, пропадали все различия.

    Сам разум исчезал; он отдалился на тысячи миль. Собраться с мыслями было трудно, разум уносился все дальше и дальше, но цепляться за него не было никакой нужды. Он меня попросту не интересовал. Все шло как надо. Не было нужды сберегать воспоминания. К вечеру это стало нестерпимо болезненным. Я чувствовал себя словно женщина, которая вот-вот родит. Начались родовые схватки, и они причиняли острые мучения.

    Всю неделю я ложился спать в двенадцать часов ночи, но в тот день просто не мог высидеть так долго. Глаза слипались, я открывал их с огромным трудом. Что-то надвигалось, что-то непременно должно было случиться. Трудно сказать, что именно, — возможно, я просто умирал — но страха не было. Я был готов ко всему. Минувшие семь дней были такими прекрасными, что я готов был даже умереть. Мне уже ничего не хотелось. Целую неделю я провел в полном блаженстве. Я был так счастлив, что с радостью принял бы даже смерть.

    Что-то неотвратимо приближалось — что-то сравнимое с гибелью, некий решительный поворот, который мог закончиться смертью или новым рождением, распятием или воскресением. Прямо за углом меня поджидало нечто невероятно важное. Но я не мог заставить себя раскрыть глаза, я был будто одурманен.

    Уснул я часов около восьми, но это было мало похоже на сон. Теперь я понимаю, что имеет в виду Патанджали, когда говорит, что самадхи напоминает сон. Разница только в одном: в самадхи ты одновременно спишь и бодрствуешь, спишь и не спишь. Тело расслаблено, каждая клеточка организма спит, но в тебе пылает огонек осознанности... ясный, не дающий копоти. Ты начеку, но расслаблен, не напряжен, но в полном сознании. Тело покоится в глубоком сне, а сознание возносится на пик активности. Так соединяются вершина сознания и впадина телесного покоя.

    Я уснул. Странный это был сон: тело спит, а я бодрствую. Это было так странно... Тебя будто разорвали на две части, растянули в двух направлениях, разнесли по двум измерениям, но два полюса при этом были так обострены, словно я одновременно оказался обоими... Положительное и отрицательное, сон и бодрствование, жизнь и смерть слились в одно. Это был тот миг, когда сливаются творец и сотворенное.

    Состояние было сверхъестественным. В первый раз оно потрясает до самых глубин души. После этого переживания тебе уже никогда не стать прежним. Оно приносит совершенно новые взгляды на жизнь, делает тебя совсем другим.

    Около полуночи мои глаза открылись вдруг сами собой... во всяком случае, я не прилагал к этому никаких усилий. Что-то нарушило мой сон. Я ощутил рядом с собой, в своей комнате, чье-то присутствие. Моя комнатка была совсем крошечной, но я чувствовал повсюду вокруг биение жизни, мощные вибрации. Я словно попал в глаз тайфуна и захлебывался в величественной буре света, радости и блаженства.

    Это было так реально, что нереальным стало все остальное: стены комнаты, весь дом, само мое тело. Все стало нереальным, ведь лишь теперь я впервые видел подлинную действительность.

    Вот почему нам так трудно понять, когда Будда и Шанкара говорят, что мир — это майя, иллюзия. Мы знаем только этот, наш мир, нам не с чем его сравнить. Нам известна только одна действительность. О чем говорят эти люди? Какая-то майя, иллюзия... Есть лишь одна реальность. Их слова не поймешь, пока не постигнешь подлинную реальность. До той поры их слова остаются теориями, хитроумными гипотезами. Может, это просто заумная философия такая: «Весь мир — иллюзия»?

    На Западе было так. Беркли заявил, что мир нереален, когда прогуливался со своим приятелем, человеком весьма логичным. Этот его приятель был почти скептиком. После этих слов он молча поднял камень и больно стукнул Беркли по голове. Беркли завопил, кровь сочилась из царапины, а его друг-скептик сказал: «Так что, мир по-прежнему нереален? Ты ведь сам так сказал, верно? Почему же ты кричишь, ведь этот камень нереален. Чего хвататься за голову и корчиться от боли? Все вокруг нереально!»

    Такие люди не в состоянии понять, что имеет в виду Будда, когда говорит, что Вселенная — мираж. Он не утверждает, что можно ходить сквозь стены. Он не говорит, что мы можем питаться камнями и нет никакой разницы, что ты ешь — хлеб или камни. Нет, дело совсем не в этом.

    Он говорит о том, что есть иная действительность, и стоит ее постичь, как эта так называемая реальность просто блекнет, становится нереальной. Сравнение возможно только после пробуждения к высшей реальности, а не до того.

    Во сне реально сновидение. Каждую ночь мы видим сны, но каждое утро говорим, что они были нереальны, но на следующую ночь, когда мы спим, сновидения снова становятся явью. Во сне очень трудно понять, что это сон. А утром это очень легко. В чем же причина? Ты остаешься собой. Во сне есть только одна действительность. С чем ее сравнить? Кто возьмется утверждать, что реально? По сравнению с чем? Реальность только одна. Все точно так же нереально, как и все прочее, и потому сравнение невозможно. Утром, когда ты открываешь глаза, перед тобой уже другая реальность, и теперь ты можешь говорить, что сновидение было нереальным. Сновидение становится нереальным при сравнении с явью.

    Но есть и пробуждение... И по сравнению с реальностью этого пробуждения нереальной становится привычная действительность.

    Той ночью я впервые постиг смысл понятия майя. Конечно, я и раньше знал это слово, но совершенно не сознавал его смысла. Я воспринимал его так же, как и вы сейчас, но никогда прежде не понимал по-настоящему. Разве можно понять, не пережив? Той ночью распахнулись двери новой действительности, незнакомого измерения. И там была она — иная реальность, особая реальность, настоящая реальность, как угодно будет называть. Называйте ее Богом, истиной, дхармой, дао — как угодно. Она не имеет названия. Но она была там — прозрачная, но в то же время столь осязаемая... Она чуть не задушила меня. Ее было слишком много, я еще не мог вобрать в себя столько всего...

    У меня возникло сильное желание выскочить из комнаты, выбежать под открытое небо. Я задыхался. Слишком много всего! Я погибал! Мне казалось, что, если задержусь тут хоть на секунду, эта реальность меня задушит. И я выскочил из дому, помчался во двор. Мне хотелось просто оказаться под открытым небом, увидеть звезды, деревья и землю... быть на воле. Стоило мне выйти — и удушье тут же прошло. Моя комнатушка была слишком мала для такого величественного события. Для такого события даже звездное небо — слишком тесная крыша. Оно больше неба. Даже небо — не предел. Но так мне все равно стало легче.

    Я направился к ближайшему саду. Даже походка моя стала иной. Я шел так, будто сила тяготения исчезла. Шел я, бежал или просто парил — трудно сказать. Тяготения не было, я ничего не весил, меня словно влекла какая-то сила. Я оказался в объятиях какой-то неведомой энергии.

    Запомните, с того дня я никогда уже не был по-настоящему в своем теле. Меня с телом соединяет лишь тончайшая нить. И меня все время удивляет, что Целое почему-то хочет, чтобы я оставался тут — а я тут уже не сам по себе, не по своей воле. Воля Целого держит меня здесь, она позволяет мне еще немного побыть на этом берегу. Возможно, через меня Целое хочет с вами чем-то поделиться.

    С того дня мир стал нереальным. Передо мной открылся другой мир. Но когда я называю этот мир нереальным, я не имею в виду, что эти деревья не настоящие. Они совершенно реальны; нереально то, какими вы их видите. Сами по себе они самые настоящие — они существуют в Боге, они есть в абсолютной реальности, — но то, какими вы их видите... Вы не видите их по-настоящему. Вы видите нечто другое — мираж.

    Вы окружили себя собственными снами, и это сновидение будет тянуться, пока вы не проснетесь. Мир нереален, потому что известный вам мир — это мир ваших снов. А когда просыпаешься, перед тобой возникает новый мир, настоящий.

    Нельзя говорить: есть Бог, а есть мир. Бог и есть мир, но это понимаешь, только когда твои глаза ясны, не запорошены сном, не затянуты дымкой сновидений. Когда взор ясен, когда обострена чувствительность, становится очевидно, что есть только Бог.

    Иногда Бог — это зеленое дерево, иногда — яркая звезда, иногда — кукушка, а иногда цветок. Бог — порой ребенок, порой река, но всё, что есть, — это Бог. Как только начинаешь по-настоящему видеть, вокруг — только Бог.

    Но сейчас всё, что вы видите, — не истина, а ложь. Что такое мираж? Лживая проекция. Но, как только увидишь... Хоть на долю секунды... нужно лишь позволить себе это! Повсюду перед тобой предстает невероятное благословение — в облаках, на солнце и на земле.

    Мир прекрасен. Но я говорю сейчас не о вашем мире, я говорю о своем мире. Ваш мир уродлив, он создан вашим "я", это мир проекций. Вы используете подлинную действительность как экран, на котором отражаются ваши собственные представления о мире.

    Когда я говорю, что мир реален, это невероятный, чудесный мир — лучащийся бесконечностью, наполненный светом и радостью. Это вечный праздник — я говорю о своем мире. Он может стать и вашим, нужно лишь проснуться.

    Той ночью я стал пустым, а потом наполнился. Я прекратил быть и стал самим бытием. Той ночью я погиб и родился заново. Но тот, кто родился, не имел ничего общего с тем, кто умер. Не было никакой связи. На вид я не изменился, но между мной прежним и мной новым не было ничего общего. Гибнущий, гибнет до конца, от него ничего не остается.

    Я пережил много смертей, но с этой ни одна не сравнится. Все минувшие смерти были неполными.

    Иногда умирает тело, иногда — часть разума, иногда — часть эго, но личность остается. Многократно обновленная, многократно перекрашенная — что-то меняется тут, что-то здесь, — но сама личность остается, сохраняется некая непрерывность.

    Но той ночью смерть была полной и окончательной. Это день моей смерти и день моего единения с Богом.

    Просветление — очень индивидуальный процесс, и это приводит ко множеству затруднений. Прежде всего, нет никаких четких этапов, через которые непременно приходится пройти. Каждый проходит свои этапы, потому что за время многочисленных жизней каждый человек сталкивается с разными условиями.

    Вопрос не в самом просветлении, а в наборе таких условий, формирующих жизненные пути. Эти условия индивидуальны, так как каждый человек идет своим путем. Вот почему я настойчиво повторяю: нет никакой широкой дороги, есть только тропинки, но и они чаще всего нехожены. Нельзя войти в лес и сразу найти нужную тропу. Каждый должен сам проложить свою тропу — просто идти вперед.

    Говорят, что путь к просветлению похож на птицу в небе, потому что тоже не оставляет следов. Никто не может пойти по следам летящей птицы. Такие следы исчезают, стоит птице улететь. Именно поэтому просветление невозможно обрести, за кем-то следуя. Поэтому я и говорю, что Иисус, Моисей, Мохаммед, Кришна — все те, кто говорят: «Верь мне и иди за мной», — ничего не знают о просветлении.

    Если бы они знали, то никогда бы не предлагали другим идти следом. По-настоящему просветленный понимает, что не оставляет следов. Для него слова «Иди за мной» — полная бессмыслица.

    С вами все может случиться совсем не так, как со мной. Вполне возможно, что кто-то будет жить обычной жизнью, а потом вдруг станет просветленным.

    Если пятьдесят человек лягут спать в одной комнате, каждому приснится свой сон. Они будут спать рядом, но увидеть один и тот же сон нельзя. Это попросту невозможно, как ни старайся. Ваш сон будет вашим, мой — моим, мы перенесемся в разные места, увидим разные сны. И проснемся мы в разное время. Сновидения не могут быть общими.

    Просветление — это пробуждение. Для просветленного все человеческие жизни — просто сны. Они могут быть хорошими либо плохими, кошмарами или чудесными фантазиями, но это все равно только сны.

    И проснуться человек может в любой миг. Потенциальная возможность есть всегда. Порой для того, чтобы проснуться, приходится прилагать усилия. Могут присниться страшные сны — ты хочешь закричать, но голоса нет, хочешь проснуться, но не можешь, тело, словно парализовано.

    Но утром, проснувшись, ты смеешься над ночным кошмаром, хотя в те минуты, когда видел его, тебе было совсем не до смеха. Все было серьезно. Тело, казалось, омертвело, ты не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог произнести ни слова, не мог открыть глаза. Ты понимал, что все кончено! Но утром все уходит на задний план, и ты даже не размышляешь над тем, что тебе снилось. Когда понимаешь, что это был сон, страх становится бессмысленным. Ты уже не спишь, теперь не важно, каким был сон — дурным или приятным.

    Это относится и к просветлению. Все придуманные пути к просветлению ставят перед собой одну задачу: создать те условия, в каких человеку легче проснуться. Но степень поглощенности сном у каждого своя. Некоторые спят очень глубоким сном. Но все пути к просветлению нужны только для того, чтобы встряхнуть человека, заставить его проснуться. Когда именно это случится, не может сказать никто.

    Мой «срыв и прорыв» — не жесткое правило. Так случилось со мной. Я не знаю, почему со мной все было именно так. Я трудился в одиночестве — без друзей, без спутников, без наставников. Работая в одиночку, человек подвергает себя многочисленным опасностям, потому что бывают моменты, которые можно назвать только кромешным душевным мраком. Ты в темноте, кругом опасности, ты чувствуешь себя так, будто жизнь вот-вот прервется — это настоящая смерть. Подобные переживания могут вызвать душевное расстройство.

    Ты один на один со смертью, рядом нет никого, кто мог бы ободрить и помочь... никто тебя не успокаивает, никто не объясняет, что это тоже пройдет. Нет близкого человека, который скажет: «Это просто страшный сон, но близится утро. Перед рассветом ночь всегда особенно темна. Не бойся». Рядом нет никого, кому ты веришь и кто верит тебе, — вот в чем причина частых душевных срывов. Но у меня все прошло без вреда. В то время мне было очень трудно, но мрак ночи вскоре рассеялся, показалось солнце, и срыв стал прорывом.

    У каждого все происходит по-своему. По-своему ощущается и само просветление. Эта уникальность тоже вызывала немало недоразумений.

    Если бы, например, я намеревался создать новую религию, основной ее догмой мог бы стать именно этот постулат: просветлению всегда должен предшествовать нервный срыв, то есть прорыв возможен только после срыва. Так и создавались все религии: одна личность навязывала всему человечеству свои собственные переживания, не учитывая индивидуальных различий. Та же проблема остается и после просветления. Махавира ходил голым, и потому его последователи уже двадцать пять веков тоже ходят голыми. Они полагают, что это необходимое условие просветления. Джайны не считают Будду просветленным именно потому, что он носил одежду! Личный опыт превращается во всеобщее, необходимое условие, но это просто глупо!

    Да, у Махавиры все вышло именно так, это был его путь. Его тело было так прекрасно, что скрывать его под одеждой было бы просто позором. На его фигуру стоило посмотреть.

    Он был царевичем. Его отец обожал индийскую борьбу и мечтал, чтобы Махавира стал чемпионом всей страны — а этот мальчик действительно мог стать чемпионом, у него было стальное тело. Царь воспитывал сына так, что тот двадцать четыре часа в сутки занимался только одним — борьбой. Он должен был стать лучшим борцом в стране. Естественно, у него было чудесное тело. Идеальное сложение, нигде не было лишнего грамма. Его обучали величайшие борцы, ему постоянно делали массаж, врачи давали ему лучшие травы и лекарства — все средства были направлены на будущие победы.

    А потом он отрекся от мира. Он выбрал не борьбу, а медитацию. И когда наступило просветление, он сбросил одежду. У него ничего не было, кроме куска ткани на все случаи жизни. Когда просветленный Махавира спустился с холма, какой-то бродяга начал умолять его подать хоть что-то. Стояли холода, а бродяга был совсем нищий. Но у Махавиры тоже не было ничего, кроме простой накидки. Он разорвал ее и отдал половину тому нищему. Оставшийся кусок даже не прикрывал толком тело; болтавшийся конец зацепился за розовый куст и порвался в клочья. Махавира поглядел на свой наряд, рассмеялся и сказал себе: «Слишком роскошно для меня! Я никогда никому ни в чем не отказывал. Надо было отдать и этот кусок, а теперь он окончательно испорчен. Почему я не отдал нищему всю накидку? Что он будет делать с той половинкой? Ни он, ни я не можем прикрыться половинкой накидки. Оставлю ее тут. Быть может, тот нищий окажется здесь и заберет». Так Махавира остался голым.

    Но ему нравились прохлада и нежность утреннего солнца, потому что он жил в самой жаркой части Индии — в Бихаре. Ходить голым было так легко, что Махавира подумал: «Зачем вообще одеваться?» И он никогда ни у кого ничего не просил. Другим он ни в чем не отказывал, но сам никогда ничего не просил, и потому продолжал ходить голым. Но это вовсе не значит, что так должен поступать каждый, кто мечтает о просветлении. Ни Будда, ни Лао-цзы, ни Кабир никогда не ходили голыми.

    Но для религий это весьма серьезная трудность. Подобные мелочи не позволяют им признать просветленными других великих людей. Те просто не вписываются в религиозные представления. Чтобы их признали, они должны соответствовать определенным идеям, а подобные идеи черпаются только у основателя религии. Если же кто-то им не соответствует, религия тут же заявляет, что это не просветленный.

    Просветление — это песня, которую слагает сам человек. Незнакомая, новая, не похожая на другие песни. Никогда не сравнивайте просветленных, иначе поневоле поступите несправедливо по отношению к одному из них и даже обоим. Кроме того, не поддавайтесь жестким представлениям. Следует обращать внимание на самое неуловимое, на текучесть. Текучесть, а не твердо установленные правила.

    Например, просветленный всегда по-особому молчит. Это молчание почти осязаемо. Рядом с ним умолкает любой открытый, восприимчивый человек. Просветленный излучает невероятную удовлетворенность, которую ничто не в силах нарушить.

    У него уже нет никаких вопросов, вопросы исчезают. Это не значит, что он знает все ответы, просто у него уже нет вопросов. И в этом состоянии глубокого безмолвия вне мышления он способен давать точнейшие ответы на любые вопросы. Ему не нужно обдумывать ответ. Он не знает, что произнесет в следующую секунду, слова текут сами собой, иногда они его самого удивляют. Но это не значит, что у него заранее заготовлены ответы на все вопросы. У него нет ни ответов, ни вопросов, есть только ясность, способность сосредоточить свой свет на любом вопросе, мгновенно постичь все грани вопроса и все возможные ответы.

    Подчас бывает, что ты спрашиваешь об одном, а он отвечает совсем о другом. Это означает, что ты сам не понимаешь всех граней своего вопроса. Но просветленный откликается не только на слова. Он откликается на тебя самого. Он откликается на разум, который породил этот вопрос. Вопрос и ответ нередко кажутся совершенно не связанными, но на самом деле они связаны неразрывно. И если ты сам задумаешься над своим вопросом, то поймешь, что ответ дали по сути, а не по форме. Часто бывает, что лишь после такого ответа ты вдруг впервые по-настоящему понимаешь собственный вопрос, потому что прежде не сознавал какой-то грани, не замечал какой-то части своего разума, своего подсознания — той стороны личности, где рождался вопрос.

    Но у просветленного нет готовых ответов, нет священных писаний, нет любимых цитат. Он просто тут, перед тобой. Он отражает, как зеркало, откликается тебе со всей силой и самоотдачей.

    Вот что я называю текучестью, противоположностью жесткости. Не обращайте внимания на мелочи — что он ест, как одевается, где живет. Это не имеет значения. Учитесь у него любви, состраданию, доверию. Его доверие не слабеет, даже если им злоупотребляют. Вы можете воспользоваться его состраданием, предать его любовь — все это не имеет значения. Это ваши трудности, а не его. Его доверие, его сострадание и любовь останутся прежними.

    В этой жизни его заботит только одно: как разбудить других. Что бы он ни делал, все его поступки преследуют только эту цель — помочь другим проснуться, потому что он сам уже проснулся и познал окончательное блаженство жизни.

    Оттачивая меч

    Я с самого детства любил рассказывать всякие истории, были и небылицы. Я даже не предполагал, что умение рассказывать сделает мою речь четкой, а это окажет неоценимую помощь после просветления.

    Просветленных довольно много, но не все они становятся Учителями. По одной простой причине: не все владеют красноречием, не все умеют передавать свои чувства, описывать свои переживания. Я научился этому случайно. Думаю, те немногие, кто стали Учителями, тоже пришли к этому случайно, ведь никто не станет учиться такому заблаговременно. Впрочем, с уверенностью я могу говорить только о себе...

    Когда наступило просветление, я молчал целую неделю. Молчание было таким глубоким, но у меня и мысли не возникало о том, что можно было бы что-то сказать. Но через неделю, когда я постепенно привык к безмолвию, к его красоте и блаженству, возникло желание поделиться им — острая и вполне естественная тяга поделиться своим счастьем с теми, кого любишь.

    И я начал говорить с друзьями — с теми, с кем меня что-то связывало. Я знал этих людей уже много лет, мы уже говорили обо всем на свете. Мне нравилось только одно упражнение — упражнение речи, и потому после просветления мне было не очень трудно снова заговорить, но на то, чтобы отточить свою речь, привнести в свои слова хоть что-то от внутреннего безмолвия и счастья, потребовались долгие годы...

    1953-1956: Студент университета

    Ученые наловчились губить своими комментариями, толкованиями, так называемой наукой все прекрасное, любую красоту. Они делают все вокруг таким тяжеловесным, что даже стихи после их «анализа» напрочь теряют поэтичность. В университете я никогда не ходил на уроки поэтики. Декан факультета постоянно заставлял меня, он говорил: «Ты ходишь на все остальные лекции, почему же не бываешь на занятиях поэтики?»

    «Потому что хочу сохранить любовь к поэзии, — отвечал я. — Я ее искренне люблю — вот почему. И я прекрасно знаю, что наши профессора совершенно непоэтичны, они всю жизнь изучают поэзию, но ничего в ней не смыслят. Я это слишком хорошо понимаю. Каждое утро во время пробежки я вижу нашего преподавателя поэтики. И я никогда не замечал, чтобы он глядел на деревья, слушал пение птиц, любовался восходом солнца...»

    А в тех местах, где я учился, рассвет и закат были невероятно прекрасными. Университет стоял на пригорке, окруженном невысокими холмами. Я обошел всю Индию, но нигде больше не видел таких чудесных восходов и закатов. В окрестностях университета Сагара на рассвете и в сумерках по какой-то непонятной, таинственной причине постоянно собирались разноцветные облака. Кругом стояла такая красота, что ею не залюбовался бы только слепой.

    Но я никогда не замечал, чтобы профессор, читавший в нашем университете поэтику, любовался рассветом. Он не сбавлял шаг ни на секунду. А увидев, как я смотрю на небо, деревья или птиц, он вечно спрашивал: «Ты чего сидишь? Мы ведь на пробежку вышли — так бегай! Человеку нужны упражнения!»

    «Для меня это не упражнение, — отвечал я. — Для вас это упражнение, а для меня — любовь».

    Если же моросил дождь, он и носа на улицу не высовывал. Я подбегал к его дому, стучал в дверь и кричал: «Выходите!»

    «Дождь идет!» — говорил он.

    «Это лучшее время для пробежки, на улицах ни души, — восклицал я. — Глядите только, никаких зонтиков, ведь дождь — это так чудесно, так поэтично!»

    А он считал, что я рехнулся... Но разве человек, который никогда не гулял под дождем, способен понять поэзию? И потому я говорил декану: «В нем нет ни капли от поэта, он только губит стихи. У него сугубо научный подход, а поэзия настолько ненаучна, что между ней и наукой невозможно найти ничего общего».

    Университеты лишают интереса и любви к поэзии. Они разрушают верные представления о том, какой должна быть жизнь. Они внушают студентам, что хорошая жизнь — это удобства. Там учат, как больше зарабатывать, но ничего не говорят о том, как жить полной жизнью — а только она таит в себе проблески просветления. Крошечные окошки и двери открывают путь к окончательной истине. Но в университете рассказывают о важности денег, а не роз. Тебе твердят о значимости премьер-министров и президентов, а не поэтов, художников, певцов и танцоров. Там считают, что подобные вещи — только для сумасшедших.

    Получив степень бакалавра, я уехал из Джабалпура, потому что один из профессоров Сагарского университета по фамилии Рой настойчиво уговаривал меня — он мне все время писал, звонил и говорил: «Ты должен пойти к нам в аспирантуру».

    Джабалпурский университет находится совсем недалеко от Сагарского — в какой-то сотне миль. Но Сагарский университет по-своему уникален. Он совсем невелик по сравнению с университетами Бенареса или Алигарха, где учится десять-двенадцать тысяч студентов. Это большие, известные университеты вроде Оксфорда или Кембриджа. В Сагарском университете всего тысяча студентов и сотни три преподавателей, то есть на каждого профессора приходится всего три ученика. В этом смысле заведение уникально. На свете вряд ли найдется еще один университет с таким соотношением числа студентов и преподавателей.

    Основатель этого университета знал лучших преподавателей по всему миру. Звали его доктор Харисингх Гаур, а родился он в Сагаре. Он был всемирным светилом в области права, зарабатывал кучи денег — но ни разу не подал нищему ни единого пая. Он не жертвовал средств ни единой организации, ничего не отдавал на благотворительность. Во всей Индии трудно было сыскать большего скупердяя. А потом он вдруг основал университет и вложил в него все свои сбережения, миллионы долларов.

    Он мне так сказал: «Вот почему я был таким скрягой. Иначе ничего бы не вышло — я был бедняком, я сам родился в нищете. Если бы я давал деньги этой больнице, этому нищему и тому младенцу, не было бы университета». Всю жизнь он лелеял одну мечту: в его родных местах должен появиться один из лучших в мире университетов. И его университет действительно стал одним из лучших. Еще при жизни он успел собрать там самых блистательных преподавателей. Все они получали двойную, тройную плату, он давал им все что угодно, — за не очень-то напряженный труд, ведь студентов была всего тысяча. Но в университете было столько факультетов, сколько может себе позволить только учреждение уровня Оксфорда. Десятки факультетов! На некоторых никто не учился, но весь штат был заполнен: декан, доценты, профессора, лекторы... Доктор Гаур говорил: «Не волнуйтесь. Сперва нужно сделать университет лучшим, а студенты придут, никуда не денутся». И потом профессора и деканы принялись искать лучших студентов. И профессор Рой, декан факультета философии, почему-то положил глаз на меня.

    До того я ежегодно бывал в Сагаре на традиционных межуниверситетских состязаниях в искусстве спора. Я четыре года подряд выигрывал главный приз, а профессор Рой все эти четыре года был судьей в жюри. На четвертый год он пригласил меня к себе домой и сказал: «Послушай, я ждал тебя целый год. Я знал, что ты появишься на соревнованиях и в этом году».

    "Ты представляешь свои доводы в довольно странной форме, — продолжил он. — Они порой настолько неожиданны, что... Мне просто интересно, как тебе удается видеть вопрос под таким причудливым углом? Я сам размышлял о некоторых обсуждавшихся проблемах, но мне и в голову не приходило рассматривать их с подобных точек зрения. И я понял, что ты, должно быть, просто отбрасываешь все, что может прийти в голову обычному человеку, что ты намеренно выбираешь самые непредвиденные точки зрения.

    Ты четыре года кряду выигрываешь главный приз по одной простой причине: твои доводы неожиданны, никто к ним не готов. Оппоненты даже не задумывались над подобными вопросами, ты выбиваешь их из колеи. Твои противники... Ты так себя ведешь, что их просто жалко становится, но что тут поделаешь? Я присудил тебе девяносто девять по сто-балльной шкале. Да я бы и больше сотни присудил, но даже девяносто девять... Многие решили, что ты у меня в любимчиках. Другие судьи говорят, что на наших соревнованиях никто не заслужит больше полусотни.

    Я пригласил тебя к себе на обед, чтобы сделать одно предложение. Я предлагаю тебе перевестись из Джабалпура к нам. Ты на четвертом курсе, скоро получишь диплом, и потому я предлагаю тебе место в нашей аспирантуре. Я не могу упустить возможность заполучить такого студента. И если ты не приедешь сюда, я готов сам устроиться в Джабалпурский университет!"

    А этот профессор был очень известным. Если бы он только высказал такое желание, Джабалпурский университет с восторгом отдал бы ему место декана. Но я сказал: «Нет, не стоит беспокоиться. Я приеду сюда. Мне тут нравится». Думаю, этот университет расположен в самом лучшем месте на свете: среди холмов, на берегу большого озера. Там удивительно тихо, а кругом — высоченные старые деревья... Одного этого достаточно для блестящего образования.

    Доктор Харисингх Гаур питал огромную страсть к книгам. Он передал университету свою личную библиотеку, а там у него были книги со всех уголков земного шара. Это такая редкость: усилиями одного-единственного человека... Он самостоятельно, в одиночку, создал целый Оксфорд. Разница лишь в том, что настоящий Оксфорд развивался тысячу лет силами тысяч людей. Но доктор Гаур в одиночку сотворил подлинный шедевр. Собственноручно, на свои деньги... Он целиком отдал себя этому делу.

    Я полюбил то, что у него получилось, и потому сказал доктору Рою: «Не волнуйтесь, я приеду, но... Вы ведь видели меня только на этих состязаниях. Вы плохо меня знаете. Я бываю несносным, я возмутитель спокойствия. Я хочу, чтобы вы получше узнали меня, прежде чем примете окончательное решение».

    «Мне хватает и того, что я видел, — возразил доктор Рой. — Довольно и того, что мне известно. Я видел тебя, твои глаза, я слышал, как ты говоришь, как видишь мир, — и этого достаточно. Не нужно пугать меня несносностью. Здесь ты сможешь делать все, что захочешь».

    Первая лекция доктора Роя, которую я прослушал в Сагарском университете, была посвящена принципу Абсолюта. Речь шла о Брэдли и Шанкаре. Оба верили в Абсолют — так они именовали Бога.

    И я задал один вопрос, который установил между мной и доктором Роем тесную связь. После этого вопроса доктор всегда был со мной откровенен и доброжелателен. Я просто спросил: «Ваш „абсолют“ совершенен? Он уже замер в своем развитии или продолжает развиваться? Если развитие продолжается, это не Абсолют, потому что он не совершенен — именно потому и развивается. Если возможно что-то еще, какие-то новые ветви, новые плоды — то Абсолют жив. Но если он завершен, исполнен до конца — а именно это и подразумевается под словом „абсолют“, — то у него нет возможности развития и, значит, он мертв». Я сказал: «Объясните это, пожалуйста. Для Брэдли и Шанкары „абсолют“ означал Бога; это было их философское обозначение Бога. Так какой же он, ваш Бог, — живой или мертвый? Ответьте, прошу вас».

    Он был честным человеком и сказал: «Мне нужно подумать». В Оксфорде он защитил докторскую, посвященную философии Брэдли, вторую докторскую по трудам Шанкары он защитил в Бенаресе. Он считался лучшим знатоком учений этих философов. Он показал, что Брэдли на Западе, а Шанкара на Востоке пришли к одним и тем же умозаключениям. Но теперь он ответил: «Дайте подумать».

    «Вы всю жизнь занимались теориями Брэдли и Шанкары, — сказал я. — Вы размышляли над идеей „абсолюта“, я ведь читал ваши работы. Я прочитал даже вашу неопубликованную диссертацию. Вы всю жизнь рассказываете об этом студентам. Неужели до сих пор никто не задал вам такой простой вопрос?»

    «Нет, — признался он. — А сам я тоже об этом никогда не задумывался. Я не задумывался о том, что совершенное непременно должно быть мертвым, а живое — несовершенным. Мне это попросту не приходило в голову. Дайте мне время подумать».

    «Думайте, сколько угодно, — сказал я. — Я подожду, сколько понадобится». И я ждал пять или шесть дней. Каждый день он входил в класс, здоровался, а я вставал и напоминал о своем вопросе.

    Наконец он сказал: «Простите, но я не нашел решения. Оба возможных ответа выглядят неверными. Я не могу утверждать, что Бог несовершенен, но в то же время не могу говорить, что он мертв. Что до тебя, то ты навсегда завоевал мое уважение».

    Он уговорил меня перебраться из общежития в его дом. «Нечего тебе делать в общежитии, — сказал он. — Переезжай, будешь жить у меня. Я могу многому у тебя научиться, потому что мне в голову никогда не приходил такой простой вопрос. Ты одним махом отнял у меня все докторские степени».

    Я жил вместе с его семьей почти полгода, пока он не перешел в другой университет. Он хотел, чтобы я поехал туда вместе с ним, но наш замдекана был против. Он сказал: «Профессор Рой, вас я не могу удержать. Преподаватели приходят и уходят, но такого студента нам больше не найти. Я не позволю ему уйти из нашего университета — просто не выдам нужных справок. И в ваш новый университет напишу, что они не имеют права переманивать чужих студентов!»

    Но доктор Рой все равно любил меня. Редчайший был случай — он каждый месяц приезжал, чтобы повидаться со мной, а нас разделяли почти двести миль. Но он все равно приезжал только ради того, чтобы увидеть меня. «Сейчас мне больше платят, — сказал как-то он, — и вообще условия там лучше, но по тебе я скучаю. Мои студенты кажутся мне полуживыми. Никто не задает вопросов, на которые невозможно дать ответ».

    И я ответил: «Так уж у нас сложилось. Я называю настоящим вопросом только тот вопрос, на который нельзя ответить. Если на вопрос можно ответить, то какой в нем смысл?»

    Я в ту пору носил индийские деревянные сандалии. Санньясины носили их издавна, еще десять тысяч лет назад, а то и больше. Деревянные сандалии... Дело в том, что санньясины не признают кожи — ее снимают с животных, а для этого их нужно убивать, причем убивать именно ради кожи. К тому же выше всего ценится кожа новорожденных детенышей. Санньясины отказывались соучаствовать в этом и носили деревянные сандалии. Одна беда: они здорово гремят, шаги слышно за добрых полмили. А когда идешь по асфальтовой дороге или плиточному полу университета... весь университет знает, что ты вошел внутрь. Так и получалось: весь университет был в курсе, что я появился или ухожу. Для этого не нужно было видеть меня самого, хватало и грохота сандалий...

    В первый день занятий я пришел на урок философии и впервые увидел доктора Саксену. Я питал подлинную любовь и уважение лишь к нескольким преподавателям, а самыми любимыми у меня были доктор Саксена и доктор Рой. Я любил их, потому что они никогда не относились ко мне как к студенту.

    Когда я, громыхая своими деревянными сандалиями, вошел в класс доктора Саксены, он, казалось, был просто изумлен. Он посмотрел на мою обувь и спросил: «Почему вы носите деревянные сандалии? Они ведь жутко гремят». «Чтобы сознание не уснуло», — ответил я.

    «Сознание? — переспросил он. — А какими еще способами вы мешаете своему сознанию уснуть?»

    «Я стараюсь делать это круглые сутки всеми доступными средствами: я хожу, сижу, ем, даже сплю. Хотите верьте, хотите нет, но мне совсем недавно удалось сохранить сознание даже во сне».

    «Все остальные свободны, — заявил доктор, — а вас прошу зайти в мой кабинет». Студенты группы решили, что я в первый же день учебы нарвался на неприятности. Доктор проводил меня в свой кабинет и снял с полки докторскую диссертацию, которую он написал за тридцать лет до того. Диссертация была посвящена сознанию. «Бери, — сказал он. — Ее опубликовали на английском, и многие в Индии просили разрешения перевести работу на хинди — а это были ученые известные, они блестяще знали оба языка. Но я никому этого не дозволил, потому что вопрос тут не в знании языка. Я искал человека, который понимает, что такое сознание. И я вижу — по твоим глазам, по твоему лицу, по твоему ответу, — что ты сможешь перевести эту работу».

    "Трудно будет, — признался я, — потому что в английском я не силен, да и хинди знаю не в совершенстве. На хинди говорит моя мать, но я его знаю лишь на уровне понимания. Знаете ведь, как это бывает... Мать говорит, отец слушает, а ребенок учится. Так и я учил хинди.

    Мой отец — человек молчаливый. Мать говорит, он слушает — а я учу язык. Это просто родной язык. Тонкостей я не знаю. Хинди как предмет изучения меня никогда не интересовал. Английский я знаю постольку поскольку, моего уровня достаточно для так называемых экзаменов. Но перевести книгу, тем более докторскую диссертацию... И вы готовы отдать ее простому студенту?"

    «Не бойся, — сказал он. — Я знаю, что у тебя получится».

    «Ну, если вы мне доверяете... Я сделаю все, что могу, — сказал я. — Но я должен кое о чем предупредить. Если я увижу в тексте какую-то ошибку, то обязательно сделаю редакторскую сноску, и эти правки нужно будет учесть. Если я увижу, что чего-то не хватает, я тоже добавлю сноску с точной ссылкой».

    «Согласен, — сказал он. — Мне известно, что там много чего упущено. Но я все равно удивлен. Вы еще не заглядывали в работу, даже не открыли книгу. Почему вы решили, что там чего-то не хватает?»

    «Понял, глядя на вас, — пояснил я. — Вы, едва познакомившись со мной, поняли, что я могу перевести вашу работу. А я, доктор Саксена, прекрасно вижу, что вы не могли написать ее безупречно!»

    Эти слова так ему понравились, что позже он всем об этом рассказывал! Скоро содержание нашей беседы было известно всему университету. Я перевел его работу за время двухмесячных каникул. И я добавил редакторскую правку. Когда я принес ему перевод, у него слезы на глаза навернулись. «Я прекрасно понимал, что здесь что-то упущено, но не мог сообразить, что именно, — признался он. — Дело в том, что я не практик. Я просто попытался собрать все сведения о сознании, какие встречаются в восточных текстах. Я собрал их, а потом принялся сортировать. Эту диссертацию я писал целых семь лет». И он действительно проделал великолепную научную работу. Великолепную — но сугубо научную! «Это наука, но она не имеет ничего общего с медитацией, — сказал я. — Вот это, собственно, и указано в моих правках: труд написан теоретиком, незнакомым с самой медитацией».

    Он пролистал перевод и сказал: «Если бы ты был в ученом совете, я никогда не защитил бы диссертацию! Ты заметил именно те места, где у меня возникали сомнения, но те идиоты, которые присудили мне ученую степень, ничего даже не заподозрили. Наоборот, они меня страшно хвалили!»

    Он много лет преподавал в Америке, и эта работа была фундаментальным трудом, символом его научного авторитета. Никто никогда ее не критиковал, никто не замечал неувязок. И я спросил его: «Что вы будете делать с переводом?»

    «Опубликовать его я не могу, — ответил он. — Я наконец-то нашел переводчика, но ты, скорее экзаменатор, а не переводчик! Я получил перевод, но не могу его опубликовать. Твои примечания и редакторские правки... Они погубят мою репутацию. Но я целиком и полностью с тобой согласен. Вообще говоря, — добавил он, — если бы это было в моей власти, я присвоил бы тебе докторскую степень только за эти правки, потому что ты нашел именно те ошибки, какие смог бы обнаружить только настоящий практик медитации. Тот, кто никогда не медитировал, ничего бы не заметил».

    Итак, всю жизнь, с самого детства, меня волновало только это: я никогда не допускал, чтобы мне навязали нечто неразумное, я боролся с любой глупостью, невзирая на последствия, я стремился быть рациональным, логичным до конца. Но это была лишь внешняя сторона моей жизни, она касалась тех, кто был вокруг. Другая сторона была глубоко личной, моей собственной: я добивался все большего уровня осознанности, потому что не хотел быть чистым интеллектуалом.

    Сейчас я вспомнил одного из наших руководителей, всемирно известного историка. Он почти двадцать лет был профессором истории Оксфорда, а потом вернулся в Индию. Эту знаменитость мировой величины выбрали заместителем ректора нашего университета. Человек был прекрасный, с чудесным характером и невероятно обширными познаниями. Помимо учености, он обладал глубокой проницательностью.

    По стечению обстоятельств, тот день, когда он стал заместителем ректора, был днем рождения Гаутамы Будды. Это весьма знаменательная дата, потому что Будда не только родился в этот день, но и достиг просветления, а позже ушел из этого мира. Одна и та же дата: день рождения, день просветления и день смерти.

    Весь университет собрался, чтобы послушать, как новый руководитель университета будет говорить о Гаутаме Будде. А он был великий историк, написал о Будде несколько книг и говорил очень проникновенно. Со слезами на глазах он заявил: «Я всегда чувствовал, что если бы жил во времена Гаутамы Будды, то ни на миг не отошел бы от его ног».

    По своему обыкновению, я встал и предложил: «Советую вам забрать свои слова обратно».

    «Почему это?» — поразился он.

    «Потому что это вранье, — пояснил я. — Вы ведь жили во времена Рамана Махарши — а он был не менее велик, он тоже обрел просветление, — но, насколько мне известно, вы ни разу с ним не встречались. Кого вы хотите обмануть? Вы и к Гаутаме Будде тоже не пришли бы. Достаньте-ка платок, ваши слезы — крокодиловы. Вы просто ученый и ничего не смыслите ни в просветлении, ни в таких людях, как Будда».

    В аудитории наступила полная тишина. Мои преподаватели испугались, что меня вышвырнут из университета. Они все время этого боялись. Они любили меня и хотели, чтобы я продолжал учиться, но я вечно создавал такие тягостные, неловкие ситуации... и никто не знал, что делать, как растопить воцарившееся ледяное молчание. Несколько секунд безмолвия, казалось, растянулись на целые часы. А новый заместитель ректора стоял на виду у всех... Но человек он оказался замечательный. Он вытер слезы и попросил у всех прощения. Он сказал, что, возможно, погорячился. А позже пригласил меня к себе в гости, чтобы обсудить случай подробнее.

    Но тогда, перед лицом всего университета, он сказал: «Ты прав, я вряд ли пошел бы к Гаутаме Будде. Я это знаю. Я сам не понимал, что говорю, меня переполняли эмоции, меня просто понесло. Да, я не встречался с ныне покойным Раманой Махарши, хотя мог бы, я ведь не раз оказывался недалеко от его дома. Я читал лекции в Мадрасском университете, а оттуда до Махарши было рукой подать, он жил в Аруначале. Мне друзья говорили: „Ты непременно должен познакомиться с этим человеком“, а я почему-то тянул, чего-то ждал, пока Махарши не умер».

    Собравшиеся не верили своим ушам. Преподаватели онемели от изумления. Но честность этого человека всех покорила. Мое уважение к нему тоже невероятно возросло, и мы стали друзьями. Он был стар, ему было тогда шестьдесят восемь лет, а мне всего двадцать четыре, но это не помешало нашей дружбе. И в общении со мной он ни разу и виду не подал, что он — великий ученый, заместитель ректора и годится мне в дедушки.

    Он, наоборот, часто говорил: «До сих пор не понимаю, что случилось в тот день. Я ведь не такой уж скромный и терпеливый. Двадцать лет преподавания в Оксфорде, лекции по всему миру — это сделало меня весьма заносчивым. Но ты одним махом разрушил мое самолюбие. И я буду благодарен тебе за это до конца жизни. Если бы ты не встал и не сказал то, что сказал, я так бы и верил, что действительно примкнул бы к числу учеников Будды. Но теперь... знаешь, если ты посоветуешь кого-то, я готов сидеть у ног этого человека и слушать его речи».

    «Тогда садитесь и слушайте», — сказал я.

    «Что?!» — воскликнул он.

    «Посмотрите на меня. Забудьте о моем возрасте. Просто сядьте рядом и слушайте», — повторил я. Вы не поверите, но этот старик сел и выслушал все, что я собирался сказать. Мало кто обладает таким мужеством и такой честностью!

    После этого он частенько приходил ко мне в общежитие. Все удивлялись, спрашивали: «Что происходит?» Я ведь так его опозорил! Но он приходил ко мне и меня в гости часто звал, мы садились рядом, и он просил: «Говори что угодно, я хочу слушать. Всю жизнь слушали меня, я уже разучился слушать других. К тому же ты говоришь о том, о чем я ничего не знаю». И он слушал меня так, как ученик слушает Учителя.

    Преподаватели тоже ничего не понимали. «Чем ты зачаровал старика? — спрашивали они. — Он что, из ума выжил? В чем тут секрет? Нам, чтобы встретиться с ним, приходится записываться на прием и терпеливо ждать назначенного часа. А к тебе он приходит просто так. Больше того, он молчит и слушает. Что с ним произошло?»

    «То же, что и с вами, — пояснял я, — но вы не так сообразительны, не так восприимчивы, не так разумны, как этот старик. Он — редкое исключение».

    Профессор: 1957-1966

    Студенческая жизнь мне очень нравилась. Как бы ко мне ни относились — любили или ненавидели, были «за» или «против», либо вообще не питали никаких чувств, — все это было чудесно. Все это очень пригодилось, когда я сам стал преподавателем. Благодаря этому я научился замечать точку зрения студентов, когда представлял им свою.

    Мои занятия превращались в дискуссионные клубы. Всем разрешалось сомневаться и спорить. Время от времени кто-то начинал беспокоиться об уровне изучения предмета, потому что любой вопрос становился предметом бурных дебатов. «Не бойтесь, — говорил я. — Я добиваюсь одного: я хочу отточить ваш разум. Предмет изучения не так важен. Все книги на эту тему можно перечитать за одну ночь. Но если разум отточен, вы сможете ответить на любой вопрос, даже не читая учебников. Если же разум спит, никакие книги не помогут, вы не сможете найти там ответа. В книге на полтысячи страниц ответ может прятаться в одном-единственном параграфе».

    Мои занятия были совершенно особыми. Все можно было обсуждать, все подлежало анализу — глубочайшему рассмотрению под всеми мыслимыми углами, со всех вообразимых точек зрения. Ответ принимался только в том случае, если он целиком и полностью удовлетворял интеллект. Иначе мы не довольствовались ответом, и спор переносился на следующий урок.

    Меня вот что поражало: если обсудил какую-то тему, выявил ее логическую структуру, ощутил всю ткань проблемы, тебе уже не нужно ничего зубрить. Это твое собственное открытие, и оно запоминается навсегда. Этого уже не забыть.

    Не сомневаюсь, что студенты меня любили, потому что никто другой не предоставлял им большей свободы и не относился к ним с большим уважением. Никто не окутывал их такой любовью, никто не помогал оттачивать разум.

    Обычных преподавателей больше всего заботила зарплата, но лично я никогда за ней не ходил. Чаще всего я просто поручал это кому-то из студентов. Я говорил: «В первых числах месяца забери, пожалуйста, мою зарплату и принеси сюда. Можешь взять оттуда, сколько тебе понадобится».

    За все годы моей работы в университете я ни разу не получал зарплату лично. Однажды ко мне пришел наш бухгалтер. Он сказал: «Я ни разу не видел вас у кассы. Мне уже просто интересно было, но потом я понял, что у меня вы вряд ли когда-то появитесь. Простите, что заявился в ваш дом без приглашения, но мне просто хочется узнать, что вы за человек. В первый день месяца преподаватели с самого раннего утра очередь в кассу занимают, но вас среди них никогда нет. Прибегает какой-то студент с доверенностью, но я хочу убедиться, что вы действительно получаете эти деньги».

    «Не волнуйтесь, — ответил я, — деньги мне приносят в целости и сохранности». Когда кому-то доверяешь, он вряд ли тебя обманет.

    За все те годы ни один студент, ни разу не взял ни гроша, хотя я так и говорил: «Берите, если нужно. Если нужны деньги, можете взять, я разрешаю. Возвращать не придется, я в долг не даю, мне просто лень запоминать, кто и сколько мне должен. Я отдаю деньги просто так». Но ни один студент, ни разу не взял ни гроша.

    Всех преподавателей интересовала только зарплата — и, разумеется, повышение в должности. Я ни разу не замечал у них интереса к студентам, к будущему этих студентов и, в частности, к их духовному росту.

    И когда я понял это, я открыл небольшую школу медитации. Один из моих приятелей отвел для этой цели принадлежавшее ему чудесное бунгало в саду. Он соорудил там мраморный храм для медитаций. Места хватало. Там одновременно могло поместиться полсотни человек. И туда приходили не только студенты, но и преподаватели, даже наш заместитель ректора. Они приходили, чтобы понять, что такое медитация.

    В Индии мусульмане ходят в одном наряде, а индуисты — в другом. Пенджабцы носят одно, бенгальцы — другое, а уроженцы Южной Индии — третье. Например, в Южной Индии носят набедренные повязки — дхоти, обычные полоски ткани, которые оборачивают вокруг бедер, а потом подбирают к поясу так, что ткань поднимается выше колен. Так принято даже в университетах, где преподаватели нередко читают в таком наряде лекции.

    Я любил набедренные повязки, потому что это самая простая одежда, проще не придумаешь. Не нужно ничего шить и кроить. Такую повязку можно сделать из любого отреза ткани. Но я был не в Южной Индии, а в Центральной, где набедренные повязки носят только бродяга, попрошайки и прочие подозрительные типы. Это знак того, что человеку плевать на мнение общества и все равно, что о нем подумают.

    Когда я впервые заявился в университет в набедренной повязке, студенты и преподаватели высыпали из аудиторий и просто остолбенели. Иду я себе по коридору, а все вокруг замерли и пялятся на меня. Я просто машу им рукой. Всеобщее внимание всегда приятно!

    Выходит заместитель ректора. «В чем дело? — спрашивает он. — Что тут за столпотворение? Почему занятия прервались?..» — и тут он видит меня. Я жестом приветствую его, а он растерялся и даже не машет рукой в ответ.

    «Могли бы и поздороваться, — говорю я. — Понимаете, всем интересно стало посмотреть на мою набедренную повязку». Кстати, я думаю, что она действительно всем понравилась, потому что преподаватели у нас ходили в очень дорогих, роскошных костюмах. Зайдешь к ним в гости и поражаешься — всюду одна только одежда, весь дом ею завален. Хозяин, слуга — и горы костюмов.

    «Видите, как здорово? Даже если вы в коридоре появитесь, никто не станет выскакивать из аудиторий, — говорю я. — А бедняга в набедренной повязке — вы ведь знаете, их только нищие носят, — мигом заставил их забыть об уроках. Пожалуй, отныне я все время буду носить только дхоти».

    «Пошутили — и хватит, — заявляет он. — Не стоит заходить слишком далеко».

    «Понимаете, — говорю я, — если уж я что-то решил, то непременно довожу дело до конца».

    «Что вы имеете в виду? — спрашивает он. — Вы действительно намерены являться в университет в набедренной повязке?»

    «Именно так, — киваю я. — А если мне попытаются помешать, я сниму и это. Поверьте на слово! Если хоть кто-то попробует запретить мне, так одеваться, если кто-то начнет говорить, что преподавателю это не к лицу... Мне-то что? В общем, если никто не возражает, я буду ходить в дхоти. Если кому-то это не нравится, я ее тут же сниму. Представляете, что тогда начнется?»

    Сцена была замечательная! Студенты слышали наш разговор и захлопали в ладоши, а заместитель ректора был так смущен, что молча вернулся в свой кабинет. Больше он ни слова не произнес о моей набедренной повязке. Я его даже спрашивал: «Так что насчет моей дхоти? Собираетесь принимать какие-то меры?»

    «Оставьте меня в покое, — отвечал он. — И делайте, что хотите. Я лучше промолчу, вам ведь что ни скажешь, все может оказаться ошибкой. Кто знает, что вам в голову взбредет? К тому же я ведь не предлагал вам снять повязку, я просто советовал одеваться так, как вы прежде одевались».

    «Мой прежний наряд вышел из моды, — пояснил я. — А я не привык оглядываться на прошлое. Теперь я хочу носить набедренную повязку».

    Сперва я наряжался в набедренную повязку и длинную накидку. Потом я перестал носить накидку и довольствовался длинным шарфом. Это вновь чуть не привело к скандалу, но заместитель ректора сумел сохранить самообладание. Все опять выскочили в коридор, но он не появился — боялся, наверное, что я все-таки снял дхоти! Он попросту не вышел из кабинета. Тогда я сам к нему постучал.

    «Вы таки сделали это?» — поинтересовался он.

    «Еще нет, так что выходите, не бойтесь», — ответил я.

    Он приоткрыл дверь, высунул голову, окинул меня взглядом и сказал: «Но кое-что все же изменилось. Вы сняли накидку».

    «Верно подметили, — согласился я. — Хотите что-то сказать по этому поводу?»

    "Нет, — коротко бросил он. — Когда дело касается вас, я даже в разговоре с другими молчу. Мне уже звонят всякие репортеры, они спрашивают: «Как вы допускаете такое в своем университете?» Вы создали прецедент, теперь некоторые студенты и даже преподаватели тоже являются на занятия в дхоти. А я сказал журналистам: «Пусть хоть все начнут так одеваться — мне плевать. Я не стану связываться с этим парнем. Он пригрозил, что, если ему запретят так одеваться, он начнет ходить вообще голышом. Еще он говорит, что в Индии нагота издавна считается признаком духовного пути. Махавира ходил голым, все двадцать четыре тиртханкары джайнизма ходили голыми, тысячи монахов и в наши дни ходят голыми. Если даже тиртханкара ходил нагишом, то почему университетский профессор не может? В Индии нагота никогда не считалась чем-то неприличным».

    А потом он добавил: «Вот что я им отвечал. Если ему так уж хочется создавать вокруг хаос... К тому же у него уже есть последователи. Многие студенты готовы выполнять любые его указания. Лучше оставить его в покое».

    Знаете, что я замечал на протяжении всей жизни? Если ты готов хоть немного пожертвовать нормами приличия, перед тобой тут же открываются все пути. Общество сыграло с нами злую шутку. Оно внушило нам огромное почтение к правилам приличия и оградило ими все, чего не хочет видеть со стороны людей. Если делаешь то, что ему не нравится, ты тут же теряешь респектабельность. Но стоит тебе заявить: «А мне плевать на приличия», как общество уже ничего не в силах поделать, ему нечего тебе противопоставить.

    Став университетским преподавателем, я вот что прежде всего сделал... Я вошел в класс и увидел, что девушки сидят по одну сторону, а юноши — по другую. К тому же первые пять-шесть рядов аудитории были совершенно пусты. «Кого я буду учить? — спросил я. — Пустые столы и стулья? Что это такое? Кто вам велел так рассаживаться? Давайте-ка, садитесь поближе ко мне, причем вперемешку!»

    Студенты заколебались. Преподаватели никогда не настаивали на том, чтобы юноши и девушки сидели вместе. «Живенько! — потребовал я. — Иначе я извещу декана о том, что тут происходит кое-что совершенно неестественное и противоречащее здравому смыслу».

    Они пересаживались долго, неохотно... «О чем тут думать? — спросил я. — Просто сядьте на другой стул! На моих занятиях вы не будете сидеть отдельно. Кстати, я не буду возражать, если мальчик коснется девочки, а девочка дернет его за рубашку. Все, что естественно, я только приветствую. Мне не нужно, чтобы вы сидели тут как замороженные. Мои занятия будут особыми. Я хочу, чтобы вы радовались. Я знаю, что вы все равно перебрасываетесь записочками. Теперь в этом не будет нужды. Просто сядьте рядом, вручите девушке записку или скажите ей, что хотите сказать. Может быть, для вас это новость, но вы уже половозрелые. Вам уже пора действовать. А вы сидите и только философией занимаетесь! Это же безумие! Разве в вашем возрасте философией нужно заниматься? Нужно шататься по улицам и влюбляться! Философия — это для стариков, которые ни на что иное уже не способны. Вот состаритесь, тогда и будете ее изучать».

    Студенты жутко перепугались. Раскованность возникала медленно, и тогда другие группы начали завидовать моей. Их преподаватели докладывали декану, что я опасен, что я подталкиваю юношей и девушек к самому запретному. Вместо того чтобы мешать их общению, я им помогаю! Я им так и говорил: «Кто не умеет писать любовные записки, подходите ко мне, я научу. Философия — дело второстепенное, да и программа у нас не такая уж насыщенная. Мы можем за полгода пройти двухгодичный курс. А оставшиеся полтора года будем веселиться, петь и танцевать! Кто против?»

    Наконец, декан вызвал меня и заявил: «До меня доходят разные слухи... Что вы можете об этом сказать?»

    «Вы ведь были когда-то студентом?» — поинтересовался я.

    «Да, конечно. Разумеется, у меня высшее образование», — ответил он.

    «Тогда вспомните молодость, — предложил я. — Вспомните девушек, которые сидели в противоположном углу аудитории. О чем вы тогда думали?»

    «Странный вы человек... — сказал декан. — Я ведь вызвал вас, чтобы получить ответы на конкретные вопросы».

    «Успеется, — сказал я. — Ответьте сначала на мой вопрос. Только, чур, откровенно, иначе я завтра же задам его на общем собрании университета, перед всеми профессорами и студентами. Если желаете, вопрос можно обсудить открыто, даже проголосовать».

    «Не кипятитесь, — предложил он. — Возможно, вы правы. Я помню молодость. Сейчас я уже стар, но — надеюсь, вы этого никому не скажете, — в юности я думал только о девушках. Учителей я почти не слушал. Впрочем, мало кто их слушал. Мы перебрасывались записочками, шептались...»

    «Значит, я могу идти?» — спросил я.

    «Идите, — махнул он рукой. — Идите и делайте, что хотите. Я не собираюсь вступать с вами в споры на общих собраниях. Тем более что вы правы. Но меня вы тоже должны понять — эта должность мне дорога, а если я начну допускать подобные вещи, государство мигом лишит меня места».

    «Ваша должность меня не интересует, — заявил я. — Хочется вам быть деканом — будьте, но меня лучше к себе не вызывайте. Пусть жалуются, сколько угодно, но вы ведь понимаете, что я прав».

    «Понимаю», — признался он.

    А потом другие студенты, которые у меня не учились, начали проситься на мои лекции. «Можно, мы тоже будем ходить?» — спрашивали они.

    «Где еще вы сможете так весело изучать философию? — говорил я. — Конечно, приходите! Пусть приходят все, кому захочется. Я не проверяю посещаемость, а ежемесячные сводки заполняю наугад — отсутствовал, присутствовал, отсутствовал, присутствовал... Главное, чтобы у каждого студента было не меньше семидесяти пяти процентов посещаемости, иначе к экзаменам не допустят. Остальное меня не волнует. Так что приходите».

    На моих занятиях в аудитории яблоку негде было упасть. Студенты сидели даже на подоконниках, хотя в это время должны были быть на других лекциях.

    Опять пошли жалобы, а декан сказал: «Не приходите ко мне с жалобами на этого парня. Если студенты не желают посещать ваши лекции, это ваши проблемы. Что я могу поделать? Подумайте, почему они предпочитают ходить к нему? У них в программе философии нет, но они не хотят ходить к вам на историю, экономику и политику. И что я могу поделать? К тому же этот парень мне уже сказал: „Не связывайтесь со мной, иначе устрою публичный диспут“».

    Но жалоб было так много, что ему все-таки пришлось появиться в моей аудитории. Он понимал, что лучше не вызывать меня к себе, и потому сам пришел на мое занятие. И он не мог поверить своим глазам.

    Дело в том, что на занятия философией мало кто записывается. Философия не приносит особого дохода. Но аудитория была переполнена, декан едва протиснулся внутрь. Я просто увидел, что он стоит в самых дверях, в толпе студентов. И я сказал: «Ребятки, пропустите своего декана. Пусть он получает удовольствие вместе со всеми».

    Но он глазам поверить не мог: юноши и девушки сидели вперемешку и внимательно слушали мою лекцию. Никакого шума — я это в корне пресекал. К тому же теперь парни сидели рядом с девушками, им не нужно было записочками перебрасываться и головой вертеть.

    Декан сказал: «Не могу поверить, что при таком столпотворении в классе царит полная тишина!»

    «Так и должно быть, потому что никто на них не давит, — пояснил я. — Я им сразу сказал, что они могут уходить в любой момент, не спрашивая разрешения. Любой может просто встать и выйти. Любой может войти и сесть. Мне все равно, сколько их тут. Мне нравится преподавать, и я буду это делать. И если студент хочет слушать, пусть слушает или катится на все четыре стороны. Но, честно говоря, мало кто уходит во время лекции».

    Декан сказал: «Эх, если бы на всех занятиях так было!.. Но я не такой смелый, как вы. Я просто не могу заявить государству, что такой подход лучше».

    Однажды меня вызвали на семинар, где собрались деканы и ректоры из множества университетов. Их тревожил низкий уровень дисциплины в школах, колледжах и университетах. Их волновало то, что молодое поколение не питает должного почтения к преподавателям.

    Я послушал, что они говорят, и заявил: «На мой взгляд, вы упускаете из виду самое главное. Учитель — это тот, кого уважают. Он просто не может требовать уважения. Если его не уважают, он попросту не настоящий учитель. Он ошибся в выборе профессии, это не его призвание. По определению, учитель — это тот, кого уважают. Это естественное уважение, его нельзя требовать. Разве почтение может быть искренним, если навязывается силой? Если ученик обязан уважать учителя... Теряется весь смысл, это поддельное уважение. Когда уважение есть, оно воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Оно просто есть. Настоящего учителя и так уважают».

    И я спросил собравшихся: «Вместо того чтобы требовать от учеников почтения к учителям, вы бы лучше подумали — может, вы плохих учителей нанимаете? Может, они и не учителя вовсе?»

    Учителя — как поэты, ими рождаются. Это великое искусство. Учителем может быть далеко не каждый, но в условиях всеобщего просвещения стране нужны миллионы учителей. Представьте, что в какой-то стране решили, что все поголовно должны изучать поэтику, а преподавать ее могут только настоящие поэты. Для этого потребуются миллионы поэтов! Конечно, тогда непременно учредят какие-нибудь курсы и колледжи для подготовки поэтов, но такие «обученные» поэты будут фальшивыми. И они начнут требовать: «Аплодируйте! Мы ведь поэты! Почему вы нас не уважаете?» Так случилось с учителями.

    В прошлом учителей было очень мало. Человеку нередко приходилось искать учителя за тысячи миль. К таким учителям относились с невероятным почтением, но его причиной были только душевные качества самого учителя. Никто не требовал почтения от учеников и студентов. Уважение возникало само собой.

    На пути

    Знаете, как я жил? Я годами скитался по всей Индии, а в меня бросали камни, старые ботинки и ножи. Вы даже не представляете, что такое индийские железные дорога и залы ожидания. Вы не представляете, как живут в Индии. Грязь, уродство, убожество, но все к этому привыкли. Все эти годы я страдал не меньше, чем Иисус на кресте. Может, даже больше, потому что он висел на кресте несколько часов. И если в тебя просто стреляют, все кончается очень быстро. Но быть бродячим Учителем в Индии — настоящие муки.

    Наш мир невероятно преобразился. Каких-то триста лет назад он был очень большим. Если бы Гаутама Будда и пожелал обратиться ко всему человечеству, у него ничего бы не вышло. Тогда просто не было таких средств массовой информации. Люди жили в разных мирах, почти изолированных друг от друга. И в этом была особая простота.

    Иисус был евреем и потому обращался к своим сородичам, а не ко всему миру. На своем осле он просто не смог бы объехать весь мир. Даже маленькую Иудею обойти — это уже был подвиг. Человеческие познания были очень узкими. Многие народы даже не подозревали о существовании друг друга.

    Гаутама Будда в Индии, Лао-цзы в Китае, Сократ в Афинах — они были современниками, но не слышали друг о друге.

    До научной революции в области транспорта и связи было множество миров «в себе». В одном мире не задумывались о других, не имели представления об их существовании. Но по мере того, как люди все больше узнавали друг о друге, мир уменьшался. С нынешним миром не справился бы ни Будда, ни Иисус, ни Моисей, ни Конфуций. Их взгляды были слишком привязаны к местности, их культура была слишком узкой.

    Но нам повезло. Мир стал таким крошечным, что все уголки планеты тесно связаны. Сколько ни старайся, ты не можешь жить сугубо локальными проблемами. Поневоле приходится учитывать весь мир. Тебе приходится думать о Конфуции, приходится думать о Кришне, Сократе и Бертране Расселе. Если не воспринимаешь мир как одно целое, если не учитываешь вклад гениев со всех уголков земли, то не можешь считать себя современным человеком. Пропасть слишком велика... двадцать пять, двадцать веков... ее почти невозможно преодолеть.

    Есть только один способ пересечь эту пропасть — понять, что ты не должен довольствоваться собственными познаниями, не можешь удовлетворяться повторением уже усвоенного. Нужно приложить невероятные усилия и все-таки научиться говорить на всех языках.

    Этот труд — изучение всего разнообразия человеческого гения — очень тяжел, но в то же время восхитителен. Если в тебе есть хотя бы слабый огонек понимания, ты без особых затруднений сможешь создать синтез. И такой синтез должен охватывать не только религиозных мистиков — это лишь одна сторона дела. В такой синтез должны войти все художники — музыканты, поэты, танцоры и живописцы, — и все их прозрения. Нужно учесть всех, кто внес в нашу жизнь что-то новое, чем-то обогатил человечество. Но никто никогда не считал, что люди искусства делают огромный вклад в религиозность.

    Однако важнее всего рост научный. В прошлом синтетический взгляд на душу и религию никогда не учитывал развитие науки. Начнем с того, что самой науки тогда не было, а ныне она преобразила всю нашу жизнь. Жизнь никогда уже не станет прежней.

    На мой взгляд, это и есть главный треугольник: наука, религия и искусство. Измерения совершенно разные, эти области говорят на разных языках, часто противоречат друг другу. На первый взгляд, у них мало общего, но проникновение в существо каждого предмета покажет, что там, в глубине, они могут сливаться и стать единым целым.

    И я пытался сделать почти невозможное.

    Когда я учился в университете, преподавателей часто удивлял мой выбор предметов. Я изучал философию, но посещал лекции по физике, химии и биологии. И преподаватели удивлялись, они говорили: «Ты ведь учишься на философа. Зачем тебе химия?»

    «Я не собираюсь заниматься химией, — отвечал я. — Я просто хочу понять, чего добились в этой науке, чего добились в физике. Подробности мне не нужны, но знать главное совершенно необходимо».

    Впрочем, на лекции я редко ходил, чаще сидел в библиотеке. Преподаватели говорили: «Что ты целыми днями делаешь в библиотеке?» Дело в том, что сотрудники библиотеки жаловались на меня. По утрам я врывался туда первым, а вечером меня приходилось оттуда чуть ли не силой выпихивать. Я торчал там весь день напролет и читал книги не только по философии. Я рылся на всех полках, во всех секциях, читал книги на самые неожиданные темы.

    И я говорил: «Трудно объяснить... В будущем я намерен создать некое синтетическое целое и учесть все, что несет в себе хотя бы капли истины. Я хочу охватить все, найти тот образ жизни, который основан не на спорах и противоречиях, а на глубоком проникновении в суть вещей, на лучших достижениях всех сфер человеческого знания и мудрости».

    Меня считали тронутым, потому что такая невообразимая задача кого угодно доведет до безумия. Она просто необъятна и непосильна. Одного только эти люди не понимали: безумие мне не грозило, потому что я уже оставил разум далеко позади и стал просто наблюдателем.

    Разум — это утонченная и очень сложная вычислительная машина. Человек создал чудесные счетные машины, но ни одна до сих пор не сравнится с человеческим умом. Наша память способна вместить содержимое всех библиотек мира. А книг на свете очень много, даже в одной-единственной библиотеке их может быть очень много. Если все книги библиотеки Британского Музея выстроить одну за одной, этот ряд трижды обойдет земной шар! И это только одна библиотека! В Москве и Гарварде есть библиотеки не меньше, а то и больше. Но любой человеческий разум способен вместить все, что говорится в этих книгах, он в состоянии все это запомнить. В мозге миллиарды клеток, и каждая из них способна сберегать миллионы единиц информации. Разумеется, от такого обилия сведений любой свихнется. Любой, кроме того, кто уже отстранился от собственного разума. Если ты не умеешь медитировать, безумие, считай, гарантировано. В этом мои преподаватели были правы, ошибались они в другом: они не знали, сколько усилий я трачу на медитации.

    Я читал самые неожиданные книги. Я перечитал самые странные священные писания со всех уголков планеты. И все же я оставался наблюдателем, потому что уже нашел свою родину. Мне нечего было искать в этих книгах, нечему было там учиться. Читал я совсем в иных целях. Я хотел сделать свое провозвестие всеобщим, свободным от любых локальных ограничений. И я очень рад, что мне это удалось.

    Люди полюбили меня и назвали «Учителем Учителей». Такое звание они дали мне от большой любви. Что касается меня самого, то я считаю себя обычным человеком, которому хватило упорства, чтобы оставаться независимым, бороться с любыми условностями, избегать тисков религии, политических партий и каких-либо группировок. Я не отношу себя ни к какой-то нации, ни к какой-то расе. Я всеми силами старался быть самим собой и ни от кого не зависеть. И эти усилия принесли мне невероятную целостность, уникальность и подлинность. Они вознаградили меня чудесным блаженством.

    Но в то время мне необходимо было много чего узнать. Любой, кто попытается стать Учителем после меня, должен помнить, что ему тоже придется пройти все то, через что я прошел, иначе Учителем не стать. Иначе он останется выразителем чего-то локального — индуистским учителем, христианским миссионером или исламским проповедником, но не Учителем для всех людей без исключения. Да, после меня трудно будет стать Учителем!

    Пробудившийся очень глубоко понимает людей. Он постиг себя и потому знает, в каком жалком состоянии пребывает каждый человек. Ему жалко людей, он полон сострадания. И он не расплачивается злом за зло — прежде всего потому, что не испытывает никакой обиды. Кроме того, он жалеет других и потому не испытывает к обидчикам никакой ненависти.

    Вот что случилось со мной в Бароде, где я обращался к большому собранию людей. Кого-то из тех, кто сидел в первом ряду, мои слова так задели, что человек вышел из себя, полностью потерял контроль над собой и швырнул в меня туфлей. В тот миг я вспомнил, как студентом играл в волейбол. Я поймал туфлю в воздухе и попросил бросить мне вторую. И тот человек растерялся! Я сказал: «Бросай и другую! Что мне делать с одной? А вообще, если так уж хочешь мне что-то подарить на память...» Но он ждал, и я сказал: «Чего ждешь? Бросай другую! Не смогу же я ходить в одной туфле! А возвращать я не стану, потому что не расплачиваюсь дурным за дурное. Так что давай, бросай мне вторую туфлю!»

    Он был потрясен, он не мог поверить в происходящее. Во-первых, он сам не понимал, как мог швырнуть в меня туфлей, — а это был очень приличный человек, известный ученый-санскритолог, пандит. Он сам не предполагал, что может такой номер выкинуть, но это все же случилось — вот она, власть подсознания! Если бы я сделал то, на что рассчитывало его подсознание, все было бы в порядке. Но я потребовал вторую туфлю — вот это его и доконало. Он был ошеломлен. И я сказал его соседу: «Помогите ему снять вторую туфлю. Я не отстану. Мне нужны обе. Я как раз собирался купить новую пару, но этот человек такой щедрый!» А туфли действительно были новенькие, с иголочки.

    Вечером тот человек пришел ко мне, встал на колени и попросил прощения. «Конечно, я уже все забыл. Я не обижен, за что же мне вас прощать? Чтобы простить, нужно сперва рассердиться. А я не злился — наоборот, мне понравилось! Здорово получилось. Вам удалось разбудить тех, кто задремал на лекции. Вообще, я подумал, что это отличная мысль: в следующий раз я специально усажу в зал своих людей, чтобы они время от времени швыряли в меня обувью и будили спящих! Во всяком случае, это поможет слушателям быть хоть немного внимательнее. Так что я вам очень благодарен».

    Потом он долгие годы писал мне письма: «Прошу вас, простите меня! Я буду писать, пока не получу прощение».

    Но я отвечал ему: «Сначала меня нужно разозлить. Если я скажу, что прощаю вас, то тем самым признаюсь, будто я обижался. Как же я могу простить? Это вы меня простите за то, что не могу на вас обижаться и, следовательно, не могу простить. Вы меня простите!» Не знаю, простил он меня или нет, но письма прекратились.

    Я очень не хочу, чтобы меня хоть как-то связывали с понятием религии. Причина лишь в том, что вся история религии — штука грязная. Это уродливая история, она отражает деградацию человека, его бесчеловечность, все дурное, на что он способен. И это относится не к какой-то одной религии! По всему миру постоянно разыгрывался один и тот же сценарий: эксплуатация человека во имя Бога. Поэтому мне становится очень неловко, когда меня тем или иным способом связывают с понятием религии. Впрочем, есть и другая проблема: в жизни человеку подчас приходится решать, что именно он ненавидит.

    В моей юности я был известен в университете как атеист, как человек нерелигиозный и настроенный против всех моральных принципов. Да, я придерживался и продолжаю держаться этой позиции. В этом я не изменился ни на каплю. Мое отношение остается прежним. Но репутация человека неверующего и аморального создавала немало трудностей. Это осложняло общение с людьми, делало его почти невозможным. Эти характеристики — аморальность, безверие и все прочее — непроницаемой стеной отгораживали меня от людей. Я бы таким и оставался, для меня тут проблем не было, но я видел, что это не позволит мне поведать о своих переживаниях, поделиться с другими своим опытом.

    Стоило людям узнать, что я не признаю ни религию, ни мораль, как они тут же замыкались в себе. Достаточно было услышать, что я не верю в Бога, в рай и ад, — и они тут же шарахались от меня, как от чумного. Это относилось и к людям образованным, ведь я был университетским профессором, а вокруг работали сотни преподавателей и ученых, людей разумных и толковых. Но они тоже избегали меня — им не хватало смелости отстаивать собственные убеждения, они не умели спорить.

    А я спорил всегда и всюду — на улицах, в университете, в магазинах, повсюду, где можно было с кем-то поговорить. Я безжалостно критиковал религию и старался окончательно избавить людей от этой чуши. Но результат был прост: я остался один, как остров в безбрежном океане. Никто со мной не разговаривал, со мной не решались даже здороваться — кто его знает, что из этого получится? И тогда мне пришлось выбрать новую стратегию.

    Как ни странно, я подумал вдруг, что те люди, которых занимает поиск истины, рано или поздно обращаются к религии. Меня они считали неверующим, и потому не хотели со мной разговаривать. Но ведь именно эти люди действительно хотели постичь истину! Это они пошли бы со мной в неизвестность! Однако у них уже была религия, своя секта, своя философия, а меня они считали неверующим. Нас разделял барьер. Но именно таких людей я искал!

    Конечно, были те, кого религия не интересовала — но и истина тоже. Их занимала обыденность: как больше денег заработать, как стать великим политиком — президентом или премьер-министром. У них были будничные интересы. Такие люди не интересовали меня, а их не интересовало то, что я мог предложить. Если бы им предложили выбор между истиной и постом премьера, они без колебаний выбрали бы министерскую должность. А про истину они так сказали бы: «Спешить некуда. Впереди целая вечность, истина подождет, а вот такой возможности заполучить портфель министра больше, наверное, и не будет! Не каждому такое счастье выпадает! Истина повсюду, так что ее мы рано или поздно найдем. Давайте же сначала позаботимся о мимолетном, преходящем. Это похоже на прекрасный сон! Настоящая действительность никуда не денется, а чудесный сон краток».

    Вот что их интересовало — сновидения, воображаемое. Это были «не мои» люди. Полная противоположность взглядов тоже делала наше общение невозможным. Я предпринимал кое-какие попытки, но этих людей ничто не занимало — ни религия, ни истина, ничто по-настоящему важное.

    Многих это, напротив, очень даже интересовало, но они уже были христианами или индуистами, мусульманами, джайнами или буддистами. Они уже приняли некую идеологию и теологию. И тогда мне стало ясно, что придется поиграть в религиозность. Иного выхода не было. Только так я мог найти искренних искателей.

    Я терпеть не могу слово «религия», я всегда его ненавидел, но мне пришлось говорить о религии. На самом же деле за разговорами о религии крылось совсем не то, что принято понимать под этим термином. Это была просто стратегия: я пользовался привычными словами — Бог, вера, освобождение, мокша, — но придавал им свой смысл. Благодаря этому мне удалось привлечь людей. Ко мне начали приходить.

    На то, чтобы изменить укрепившиеся представления обо мне, потребовалось несколько лет. Но люди просто слушают слова, не понимая их смысла. Люди понимают только буквальное значение, глубинного содержания они не замечают. И я обратил их собственное оружие против них! Я комментировал религиозные писания, одновременно придавая им особый смысл!

    Я мог бы делать то же самое и без всяких священных текстов. Так было бы даже проще, ведь тогда я говорил бы откровенно, без обиняков. В действительности, не было никакой нужды прибегать к помощи Кришны, Махавиры или Иисуса, приписывать им слова, которых они никогда не говорили. Но такова уж человеческая глупость! Я повторял то же самое, что говорил и раньше, когда они не хотели меня слушать... но теперь вокруг собирались тысячи людей — еще бы, я ведь говорил о Кришне!

    Но что общего у меня и Кришны? Что такого он для меня сделал? Какая связь между мной и Христом? Если бы я встретил его в те времена, я непременно сказал бы: «Ты фанатик, ты не в себе! И я не могу сказать, что распявшие тебя так уж ошибались. У них просто не было другого выхода».

    И у меня тоже не было иного выхода. Когда я начал говорить о Христе, меня стали приглашать христианские колледжи и богословские институты. Но в глубине души я хихикал, потому что эти дурни искренне верили, что я пересказываю слова Христа! Да, я действительно говорил его словами — нужно лишь понимать, что словами можно играть, им можно придавать любое значение, — а слушатели полагали, что именно это Иисус имел в виду. И мне говорили: «Ты сделал для Иисуса больше, чем наши собственные миссионеры и священники!»

    А я их не разубеждал, хотя прекрасно знал, что не имею ничего общего с Иисусом и даже он сам, возможно, не понял бы, о чем я говорю. Прикрываясь именем Иисуса, я говорил то же самое, что и раньше, но прежде ни одна христианская община, ни один колледж или институт не позвали бы меня к себе. Что там говорить! Даже если бы я заявился без спросу, они бы заперли дверь. Между прочим, так и было: мне не дозволяли входить в центральный храм города, кое-кто похлопотал о полицейском запрете. И когда в храме шла служба, когда там говорил какой-нибудь индуистский монах, рядом всегда торчал полицейский — на тот случай, если мне вздумается заглянуть.

    Я подошел как-то и сказал: «Мне хочется послушать!»

    «Нам другое известно. Где бы ты ни появился, ты хочешь, чтобы слушали тебя, — заявил офицер. — Нас сюда для того и вызвали, чтобы тебя не пускать. Все остальные могут приходить. Сделай милость, не появляйся тут больше, тогда нам не придется здесь понапрасну торчать по три-четыре часа в день. Учти, пока идут эти проповеди, я буду приглядывать только за тобой. За одним-единственным человеком!»

    Но потом меня начали приглашать в тот самый храм. Туда опять вызывали полицию — но на сей раз, чтобы избежать столпотворения. И я снова увидел того же офицера, а он мне сказал: «Ты — это что-то невообразимое. Раньше мы тебя сюда не пускали, а теперь вынуждены храм от толпы оберегать — здание-то ветхое».

    В храме были балконы. Внутри могло поместиться тысяч пять прихожан. Но когда я выступал, туда набивались все пятнадцать тысяч. Дело было серьезное, ведь балконы могли обрушиться, они не были рассчитаны на такую толпу, да и храм был очень древний. Естественно, на следующий день власти ограничили доступ людей и впустили внутрь строго определенное число желающих.

    Это вызвало очередное недовольство. Тот офицер сказал: «Опять неприятности! Твоя речь длится два часа, но люди собираются часа за три до начала. Они боятся, что иначе не смогут попасть внутрь. Странно все это! А я-то считал, что ты не веришь в Бога!»

    И я сказал ему на ухо: «И это правда. Не говори никому, хотя тебе все равно не поверят. Но я всегда буду против религии. Я намерен успеть показать всю ее подноготную, прежде чем уйду из этого мира. Не стоит об этом рассказывать, тебе никто не поверит, а я скажу, что никогда ничего подобного не говорил».

    Но другого выхода у меня не было. Я говорил о Боге, а потом добавлял, что еще лучше звучит слово «божественность». Так я избавлялся от понятия Бога. Но я все-таки говорил о Боге, и потому все, кто был мне нужен — настоящие искатели, изуродованные религиозным духовенством, — все больше интересовались моими выступлениями. Я ведь собрал сливки всех религий!

    Иного выхода не было, потому что в противном случае я не смог бы войти в их молельни, а они не пожелали бы приходить ко мне. Их останавливала всего пара характеристик. И я даже не мог ни в чем их обвинить, я себя в этом винил. Мне следовало найти обходной путь к цели. И я нашел такой путь, все оказалось очень просто. Я просто подумал: «Говори их словами, говори на их языке, цитируй их писания. Пусть ты одолжил чужой пистолет, но это ведь не мешает зарядить его своими патронами. Неважно, чей это пистолет, но пули в нем мои! А главную задачу выполняет пуля, а не пистолет. Что же тут плохого?»

    Все давалось очень легко, потому что теперь я мог повторять понятия индуизма и слова ислама, но играть свою игру. Я мог говорить языком христианства, играя в собственную игру.

    И ко мне приходили все: монахи-джайны, индуисты и буддисты, христианские миссионеры и священники — самая разношерстная компания. Вы не поверите, но... знаете, мало кто видел меня смеющимся, — я так часто хохотал в душе, что улыбка на лице — это было бы уже слишком много. Я рассказывал всякие шутки, но сам не смеялся, потому что превратил в безостановочную шутку всю свою жизнь! Что может быть смешнее? И мне удалось без малейших усилий обмануть всех этих священников и ученых монахов. Они приходили, задавали вопросы, а мне оставалось лишь быть внимательным и переходить на их язык — но между слов, между строк я вставлял то настоящее, чему хотел научить.

    Этому искусству я научился у одного рыбака.

    В детстве я часами сидел на берегу реки. Там было чудесно. Прекрасные утренние зори, восхитительные вечера. Даже в самое жаркое лето там можно было укрыться под густой сенью деревьев с ветвями, склонившимися к воде... Можно было просто забраться в реку — вода была прохладная и ты очень быстро забывал, что сейчас лето...

    И вот сидел я как-то на берегу, глядел на утреннее солнце, а рядом стоял какой-то рыбак. Рыбу обычно ловят на наживку. Рыбаки ловят каких-нибудь букашек, — а рыбы любят ими полакомиться, — и насаживают на крючок. Рыбка подплывает, заглатывает наживку и оказывается на крючке. Рыба видит только букашку, но вместе с ним глотает и крючок, а рыбак тут же выдергивает ее из воды.

    Я смотрел, как тот рыбак ловил рыбу, и подумал: «Мне тоже нужно найти такой способ. Нужна наживка, на которую клюнут самые разные люди, которые сейчас принадлежат разным лагерям. А в моем лагере — никого». Я был совсем один. Никто не решался заговорить со мной или пройтись рядом, потому что о нем тоже начали бы думать плохо.

    И я нашел такую наживку: их собственные слова. В первое время все очень удивлялись. Те, кто знал меня давно и помнил, что я всегда был неверующим, не могли ничего понять. Они были в полном замешательстве. Я это часто замечал.

    Однажды я выступал в Исламском институте Джабалпура. Главой этого учреждения был один из моих старых преподавателей, мусульманин. Он даже не знал, что проповедник — его бывший студент. Кто-то просто услышал, как я рассказывал о суфиях, и передал директору института весть о чудесном проповеднике. Директору просто сказали: «Мы никогда не задумывались о суфиях с такой точки зрения. Выступление этого человека сделает честь нашему заведению».

    Если мусульманин начнет вдруг говорить о Библии, христианин будет счастлив, это польстит его самомнению. Если мусульманин, индуист или буддист заговорит об Иисусе, начнет восхвалять его, повторять его слова... Особенно в Индии, где мусульмане и индуисты все время убивают друг друга, — там, если немусульманин заговорит вдруг о суфизме... Директор института был счастлив и пригласил меня выступить. А я всегда принимал такие приглашения — мне нужно было найти «своих», а они могли прятаться где угодно.

    Узнав меня, мой давний учитель сказал: «Слышал я о чудесах, но это — чудо из чудес! Неужели это ты говоришь о суфиях, об исламе, о фундаментальной философии мусульманства?!»

    «Вас я не стану обманывать, ведь вы были моим преподавателем, — сказал я. — Я буду говорить только о своей собственной философии. Я просто научился время от времени вставлять кое-где слово „ислам“ — вот и все».

    «Господи! — воскликнул он. — Что же делать? Но выхода нет, слушатели уже собрались. Да, ты все тот же хулиган, ты ничуть не изменился. Может, это просто шутка? Тебя рекомендовал один из лучших наших преподавателей, видный знаток суфизма. Я пригласил тебя именно по его просьбе».

    «Он говорил искренне, — сказал я. — И вам мое выступление тоже понравится. Но помните: я говорю только то, что хочу сказать. Неважно, куда меня приглашают, все ведь так просто — я говорю одно и то же, меняю лишь несколько слов. Про суфизм я скажу то же самое, что сказал бы про дзэн, просто меняю одно слово на другое. Главное тут — не забыть, о ком я говорю в данный момент».

    И я выступил. Конечно, директор уселся на свое место с понурым видом, но стоило мне заговорить, как его лицо прояснилось. После он подошел, обнял меня и сказал: «Теперь я понимаю, что ты просто хотел меня разыграть».

    «Я всегда всех разыгрываю, не принимайте это близко к сердцу», — сказал я.

    «Ты — настоящий суфий», — воскликнул он.

    «Правду, значит, вам говорили!» — согласился я.

    Я выступал в Амритсаре, Золотом Храме сикхов. И повсюду, во всех уголках страны, меня тысячи раз спрашивали: «Почему вы носите бороду?» Я уже привык к этому вопросу, но мне нравилось всякий раз отвечать на него по-разному. Но в Золотом Храме, где я говорил о Нанаке и его провозвестии, ко мне подошел совсем дряхлый сардар. Он коснулся моих ног и спросил: «Сардар-джи, почему ты остригаешь волосы?» Это был неожиданный, новый вопрос, его мне задавали впервые. «У тебя чудесная борода, — продолжил он, — но зачем ты остригаешь волосы? Ты ведь такой набожный!»

    Чтобы быть сикхом, достаточно выполнить пять условий. Они очень просты, любой с этим справится. Их называют «пять К», потому что каждое слово начинается с буквы "к". Кеш означает «волосы», катур — «нож», каччха значит «белье»... Вот этого, кстати, я так и не смог понять. Что означает это требование? Какой философией оно продиктовано? Странное условие, но должна же быть причина! Я начал расспрашивать сикхских священников. Я сказал: «Все понятно: волосы не остригай, носи при себе меч или кинжал — но вот эта каччха... Какой богословский или философский смысл имеет это условие?»

    «Никто никогда об этом не спрашивал, — признались они. — Мы просто выполняем эти пять требований, „пять К“».

    Тот старый сардар решил, что я тоже сардар, потому что в Золотом Храме всегда выступали только правоверные сикхи. Моя проповедь была беспримерной. И он был озадачен тем, что я, человек такой набожный, стригу волосы. А мне в ту пору было всего тридцать лет.

    И я сказал ему: «Есть одна причина. Я еще не считаю себя совершенным сардаром, не хочу даже делать вид, что я совершенен. Поэтому я соблюдаю четыре условия, но волосы стригу. Я прекращу это делать, как только стану настоящим сардаром».

    «Верно! — воскликнул старик. — Это чудесная мысль, ее стоит обдумать. Каждый должен понимать, что неблагочестиво делать вид, будто ты совершенный сардар, если ты им еще не стал. Ты набожнее всех нас! Мы-то считали себя настоящими верующими, раз уж соблюдаем все пять условий».

    Среди таких вот людей я находил «своих». Это тоже было очень легко. Я говорил на их языке, пользовался привычными для их религии оборотами, цитировал их собственные писания, — но передавал свою весть. Разумные люди сразу же понимали это и начали собираться вокруг меня.

    Я начал создавать такие группы во всех уголках Индии. После этого мне уже не нужно было говорить о сикхизме, индуизме или джайнизме. Довольно было и того, что я говорил о них десять лет. Когда у меня появились «свои люди», я постепенно прекратил говорить о религиях. Перестал я и путешествовать, в этом тоже уже не было нужды. Теперь у меня были свои люди. Если им захочется, они смогут сами прийти ко мне.

    Итак, это была неизбежная необходимость. У меня не было иного способа поймать «своих» на крючок. Все уже нашли свою религию, в этом смысле наш мир четко разделен: один человек — христианин, другой — индуист, третий — мусульманин. Очень трудно найти того, кто не относит себя к какой-либо вере. И потому мне пришлось переманивать людей из чужих приходов. Однако чтобы приблизиться к пастве, мне нужно было заговорить на ее языке. После этого я постепенно отказался от чужих языков. Я отбрасывал их, и тогда все яснее, все понятнее становилась моя собственная весть.

    В те дни мне приходилось говорить от лица религии, проповедовать именем Бога. Я делал это не по своей воле, просто иного пути не было. Не то чтобы я не пытался его найти, — пытался, но быстро понял, что любой другой подход заставляет людей запирать двери на все засовы.

    Даже мой отец поражался. Он дивился больше других, потому что знал меня с самого детства. Он прекрасно знал, что я против религии, против духовенства. И когда я начал выступать на религиозных собраниях, он спросил: «Что случилось? Странная перемена!»

    «Ничего странного, — пояснил я. — Просто пришлось изменить стратегию. Иначе мне никогда бы не удалось выступить на Всемирной Индуистской Конференции. Они не пустили бы на сцену безбожника и аморального типа. Но меня все-таки пригласили — и, прикрываясь религией, я высказался против религии».

    На той конференции председательствовал шанкарачарья, глава индуистской веры. Церемонию открывал король Непала, единственного на свете индуистского государства. Шанкарачарье пришлось туго: в своем выступлении я, по существу, саботировал саму идею конференции. Но я так все представил, что произвел большое впечатление на участников. Шанкарачарья ужасно злился. Старик даже встал и попытался вырвать у меня микрофон. Но когда он протянул руку, я сказал: «Дайте мне минуту, и я закончу». Он дал мне ровно минуту — но я уложился, я успел!

    Я спросил слушателей... Их там было, по меньшей мере, сто тысяч, и я спросил: «На чьей вы стороне? Председатель может прервать мое выступление, так он и сделает, но вы пришли сюда, чтобы послушать, и, если хотите слушать меня, поднимите руку — а еще лучше сразу обе руки, чтобы было хорошо видно».

    Двести тысяч рук!.. Я посмотрел на старика и сказал: «Простите, но вам придется сесть. Вы уже не председатель — эти двести тысяч рук голосуют против вас. Помните, это они вас выбирали. Сначала они выбрали вас председателем, а теперь голосуют против. А я буду говорить, сколько потребуется».

    Любой другой подход не принес бы успеха. На том собрании я нашел несколько сотен «своих». У меня вообще было очень много санньясинов из Бихара.

    Я ездил по всей стране, побывал на множестве религиозных собраний и всюду находил «своих». Стоило в каком-нибудь городе появиться группе «моих», как я тут же прекращал выступать там на религиозных сборищах. «Мои» проводили свои собственные конференции и собрания. Но на это ушло немало времени...

    Однажды вот как было. Я выступал на конференции вместе с Чандан Муни, монахом-джайном, которого джайны очень уважали. Он говорил первым, и говорил он об истинном Я, о его постижении и блаженстве. Я сидел рядом и наблюдал за этим человеком. Слова его были пусты, они не подкреплялись его переживаниями. Я видел его глаза — в них не было глубины.

    Я выступал после него и первым делом сказал: «Все, что говорил Чандан Муни, — попугайское повторение священных писаний. Он, конечно, неплохо потрудился. Отличная у него память, но сам он ничего этого не испытал».

    Риск был велик, ведь это была джайнская конференция! Кое-кто уже поднимался с места, чтобы уйти, но я сказал: «Постойте! Неужели вам трудно выслушать меня каких-то пять минут? Уйти вы всегда успеете. Вы совсем не знаете меня, я тут впервые. Дайте мне пять минут. Позвольте незнакомому человеку представиться. Вы разберетесь, кто перед вами, а потом уж поступайте, как знаете».

    И пяти минут мне хватило. Через пять минут я сказал: «Ну вот, а теперь все желающие могут уйти». Но никто не ушел. Я выступал почти два часа. Такая длинная речь не намечалась, до собрания мне выделили всего десять минут. Даже Чандан Муни слушал меня внимательно, не перебивая, а председатель боялся прерывать мое выступление, — он знал, что меня трудно остановить. А я сам останавливаться не собирался и готов был, если понадобится, вышвырнуть председателя из зала. Он тоже это понимал и потому сидел тихо.

    После этого выступления Чандан Муни прислал мне записку. В ней говорилось: «Я хочу встретиться с вами наедине. Я не могу прийти туда, где вы остановились, потому что монах может входить только в храм. Простите за это, но я прошу вас прийти ко мне».

    «Хорошо, — передал я посыльному. — Скажите, что я приду».

    И я пришел. Возле храма толпилось человек двести, но Чандан Муни хотел говорить наедине. Он проводил меня внутрь, запер двери, сел рядом со мной на пол и сказал: «Вы были правы. Я не осмелился признаться в этом при всех, но вам хочу сказать, что вы совершенно правы. Я ничего не испытывал, я не знаю, что такое самоосознание. Я не знаю даже, возможно ли оно. Вы были совершенно правы, когда сказали, что я, словно попугай, бездумно повторяю строки священных текстов».

    «Помогите мне! — продолжил он. — Я будто в западне и не знаю, куда идти. Я глава этой общины, но при них боюсь задать вам даже самый невинный вопрос. Они считают, что я обрел себя, как же я могу задавать вам вопросы? Я и сам должен знать ответы на них». На его глаза навернулись слезы.

    «Я сделаю, что могу, — сказал я. — Я видел много духовных вождей, но ни у кого не было такого чистого сердца, как у вас. Я прекрасно понимаю, что вы больше не можете выносить эти оковы. Вы наконец-то встретились с опасным человеком. Между прочим, сами его пригласили!»

    И через два года это случилось. Он поддерживал со мной связь — письма, уроки медитации, практические занятия медитацией — и через два года оставил свою джайнскую общину. Его там очень уважали, а община была очень богатая... но он все это бросил.

    Он приехал ко мне, а я его сначала даже не узнал. Когда он постучал в двери и сказал: «Я — Чандан Муни», я ответил: «Вы очень изменились!»

    «Я вышел из тюрьмы, я сбросил ярмо чужих знаний. Это такое облегчение, что я снова чувствую себя молодым!» А ему было тогда семьдесят лет. «Теперь я готов делать все, что вы скажете, — продолжил он. — Я поставил на карту все. Когда-то я был богат, но отрекся от всего, что имел, и стал монахом. Теперь я отрекся от джайнизма и монашества — чтобы стать никем, но быть свободным, совершенно свободным...»

    Когда люди сидят молча, когда они внимательны и смакуют каждое слово, когда они сосредоточены, медитативны, мне удается выразить намного больше. Таким людям гораздо больше можно объяснить.

    Если передо мной не «мои», я непременно начинаю с самых азов. Но тогда самолет не взлетает, самолету приходится выполнять роль автобуса. Можно, конечно, пользоваться самолетом как автобусом, но взлететь он может, только набрав нужную скорость, а это требует определенных условий.

    В Индии я выступал перед миллионами людей. Я говорил с несколькими тысячами сразу — на некоторые выступления собиралось тысяч пятьдесят. Пятнадцать лет я скитался по всей стране, от края до края. И я попросту устал от всего этого. Я устал оттого, что каждый день мне приходилось начинать с азов. "А", "Б", "В" — не больше. И я понял, что так мне никогда не добраться до последних букв алфавита. Тогда я и прекратил путешествовать.

    Передавая непередаваемое: Паузы между словами

    Тридцать пять лет кряду я говорил бесцельно. Такое обилие разговоров может сделать тебя президентом, премьер-министром. Стоит только захотеть. Я говорил без остановки и мог бы добиться чего угодно. Чего же я добился?

    Прежде всего, я делал это не из корысти. Я просто получал удовольствие. Это были мои картины, мои песни, мои стихи. Те минуты, когда я говорю и ощущаю единение со слушателями... Мгновения, когда я вижу ваши лучистые глаза, когда я вижу, что меня понимают... Это приносит невероятную радость, такую острую, что сильнее не бывает.

    Люди ничего не знают о тысячах просветленных, которые жили на земле и ушли из этого мира. Они остались неизвестными, потому что не обладали особым даром, заметным для обычных людей. Конечно, у них были какие-то необычные способности — например, поразительное умение молчать, — но на это люди редко обращают внимание.

    Я знал одного просветленного из Бомбея. Я был там и встречался с ним. У него был только один дар: он строил прекрасные скульптуры из песка. Я никогда еще не видел таких чудесных скульптур. Весь день напролет он сидел на берегу моря и лепил свои скульптуры, а вокруг собирались тысячи восхищенных зрителей. Они любовались несравненными статуями Гаутамы Будды, Кришны и Махавиры. К тому же тот человек работал не с мрамором, а с обычным морским песком. Ему бросали деньги, но он не обращал на это внимания. Я заметил, как кое-кто воровал эти деньги, но скульптора это тоже не волновало. Он был целиком поглощен своими скульптурами. Но те были недолговечными. Накатывалась океанская волна — и Будды как не бывало!

    До просветления он зарабатывал этим на жизнь. Разъезжал по приморским городам и лепил там статуи из песка. А скульптуры его были так прекрасны, что люди без раздумий жертвовали деньги. Он очень неплохо зарабатывал. Во всяком случае, вполне достаточно для одинокого человека.

    А потом он обрел просветление, но у него по-прежнему оставался только один дар: умение лепить скульптуры. Конечно, теперь он лепил фигуры, указывающие на просветление, но это было все, что он мог сделать. Вселенная сможет воспользоваться и таким скромным даром. Его скульптуры стали медитативными. Достаточно было посидеть рядом, и ты чувствовал, что пропорции фигуры, определенная форма и выражение лица, которые придал ей художник, вызывают в тебе какие-то перемены.

    Я спросил его: «Почему ты все время лепишь Будду и Махавиру? Ты мог бы зарабатывать больше, ведь в этой стране джайнов мало, а буддистов вовсе нет. Почему бы тебе не лепить Раму или Кришну?»

    А он ответил: «Они не подходят... Они не тянутся к луне. Да, это были бы чудесные статуи, и раньше я их делал, но теперь я могу лепить только то, что несет в себе учение, пусть даже только один человек из миллиона это замечает».

    К тому времени, когда я обосновался в Бомбее, тот скульптор уже умер. Но до того я непременно навещал его, как только попадал в те места. Он работал тогда на пляже Джуху. Там весь день было безлюдно, толпа собиралась лишь под вечер, когда скульптуры уже были готовы. Он мог, не отвлекаясь, трудиться весь день.

    «Ты настоящий скульптор, — сказал ему я. — Почему ты не работаешь в мраморе? Твои статуи стали бы вечными».

    «Ничто не вечно, — процитировал он Будду. — Эти скульптуры намного больше соответствуют духу Будды. У мрамора есть определенная долговечность, а песок мимолетен. Статуя рассыпается от легкого ветерка, от набежавшей волны, он неловкого движения ребенка...»

    «Разве тебе не обидно работать весь день, а потом видеть, как статуя гибнет в одно мгновение от какого-то пустяка?» — спросил я.

    «Нет. В этом мире все рано или поздно гибнет. Это не должно быть поводом для отчаяния, — ответил он. — Мне нравится строить, а океану — разрушать. И мы оба радуемся! Я радуюсь, когда леплю, волна счастлива, когда смывает... Во Вселенной возникает двойное счастье. О чем же мне горевать? Волна имеет над песком не меньше власти, чем я. Может быть, даже больше».

    Однажды он сказал: «Ты странный. Никто со мной не разговаривает. Люди просто бросают деньги. Им интересны скульптуры, а не я. Но когда ты приходишь, мне очень приятно, что кого-то и я интересую, что кого-то волнует не внешний вид статуй, а их внутренний смысл — а я их ради этого и делаю. Ничего другого я делать не умею. Всю жизнь я лепил из песка, это единственное, что я знаю. А теперь я полностью отдался миру. Теперь мир может пользоваться мной, как хочет».

    Такие люди остаются неузнанными. Танцор или певец может быть буддой, но никто этого не узнает, потому что их умения не позволяют учить других. Их дар не помогает другим проснуться. Но они все равно стараются изо всех сил. Они делают все, что могут.

    Те немногие, кто становятся Учителями, за многие жизни выработали у себя определенное красноречие, способность проникать в глубину слов, тонкости языка и звучания, в симметрию и поэтичность речи. Это особое искусство, никак не связанное со знанием лингвистики и грамматики. Вопрос, скорее, в том, чтобы научиться замечать в обычной речи необычайную мелодичность, наполнять прозу поэзией. Такие люди умеют играть словами, чтобы помочь слушателю постичь то, что остается вне слов.

    Дело не в том, что они сами решили стать Учителями или Вселенная выбрала их в Учителя. Это просто случайное совпадение. До просветления они обычно являются хорошими преподавателями, а после становятся Учителями. Теперь они могут превратить свой педагогический дар в искусство — и это, конечно же, самое сложное.

    Однако многие молчат и безмолвно уходят, они остаются неизвестными. Это проще, но такие, как я, попросту не могут идти легким путем. Это было трудно, когда я еще был преподавателем. Разве теперь, когда я стал Учителем, может стать легче? Нет, это всегда трудно и всегда будет трудно...

    Почти все, кто слышал меня, задумываются о том, что я говорю как-то странно. Ни один оратор на свете не говорит так, как я. Я говорю технически неправильно, я выражаю мысль вдвое дольше необходимого! Но у обычных ораторов иные цели. Моя цель совершенно особая. Они готовятся к выступлениям и просто повторяют заученную речь. Кроме того, они пытаются навязать слушателю некую идеологию, какие-то идеи. Наконец, для них ораторство — это искусство, они оттачивают свои умения.

    Что до меня, то я никогда не был оратором в общепринятом смысле. Для меня это не искусство и не ремесло. Технические параметры моих выступлений ужасны и с каждым днем становятся все хуже! Но у нас совершенно разные цели. Я не пытаюсь произвести на вас впечатление, чтобы затем к чему-то принудить. Я не хочу вас в чем-то убедить. Я не намерен обращать вас в христианство, индуизм или ислам, делать верующими или безбожниками. Все это меня не заботит.

    Для меня выступления — вид медитации. Никто еще не пользовался для этого речью. Я говорю не для того, чтобы передать вам какую-то весть. Я пытаюсь остановить ваше мышление, помогаю прекратить деятельность разума.

    Я никогда не готовлюсь к выступлениям. Я сам не знаю, какое слово произнесу в следующий миг. И поэтому я никогда не допускаю ошибок. Ошибается только тот, кто готовится. Я никогда ни о чем не забываю, ведь забывают лишь те, кто пытается запомнить. Моя речь совершенно свободна, никто еще не говорил с такой раскованностью.

    Меня не интересует даже, насколько я последователен, потому что цель не в этом. Последовательным должен быть тот, кто хочет в чем-то убедить слушателей, навязать им свои взгляды. Вот ему поневоле нужно быть логичным, рациональным, иначе не удастся преодолеть возражения вашего рассудка. Он добивается господства над умами посредством слов.

    В очень известной книге Дейла Карнеги говорится о том, что умение говорить и оказывать влияние на других — это искусство. Кстати, эта книга Карнеги уступает по тиражам разве что Библии. Так вот, я бы на его экзаменах провалился. Он проводил в Америке курсы — обучал миссионеров, преподавателей и ораторов. И я, без сомнения, провалился бы по всем статьям. Во-первых, у меня нет даже желания в чем-то кого-то убеждать, нет желания производить выгодное впечатление. Я не помню даже, о чем говорил вчера! Разве можно назвать это последовательностью? Тревоги о последовательности отнимают слишком много сил, и потому меня это не волнует. Я часто сам себе противоречу, потому что, когда говорю, обращаюсь совсем не к интеллекту или рациональному мышлению.

    Моя цель совершенно особая. Я произношу слова, чтобы получить возможность делать паузы, создавать мгновения тишины. Сами слова не имеют значения, и потому я могу сам себе противоречить, нести какую-то чушь, говорить о пустяках. Моя цель — делать паузы. Слова тут вторичны. Паузы между ними — вот что важно! Это просто средство хоть немного научить медитации. Но как только ты понимаешь, что такое медитация, можно считать, что ты сделал большой шаг на пути к самому себе.

    Большая часть людей полагает, что разум не способен молчать. Люди считают, что это невозможно, и потому даже не пытаются. Основной причиной того, что я начал выступать, было желание показать возможность медитации, помочь ощутить ее вкус, и ради этого я готов говорить вечно — не важно о чем. Важно другое: я предлагаю вашему уму редкую возможность замолчать, а это для новичков — самое трудное.

    Я не могу заставить ваш ум замолчать, но могу создать такие условия, когда вы сами непроизвольно замолчите. Вот я говорю и, посреди предложения, когда вы ждете очередного слова... нет ничего, только пауза. Но ваш ум собирался слушать, он ждал продолжения и не хотел его пропустить. Разумеется, он умолкает, когда прислушивается. Что еще бедняге делать? Если бы он точно знал, что именно сейчас я сделаю паузу, если бы я заранее сообщал, что сделаю паузы тогда-то и тогда-то, разум успевал бы о чем-то думать. Вы бы знали: «Вот, теперь он сделает паузу, а я переброшусь парой слов с самим собой». Но паузы наступают... совершенно неожиданно. Я и сам не знаю, когда это случится.

    Любой оратор на свете, попытавшийся так делать, был бы обречен на провал. Если оратор то и дело спотыкается, значит, он плохо подготовился, не сделал домашнюю работу. Это значит, что память у него скверная, что он не умеет подбирать верные слова. Но я не ораторством занимаюсь, и потому мне все равно, будут меня ругать или нет. Меня волнуют другие люди — вы.

    Кстати, происходит это не только тут... Повсюду, где будут слушать магнитофонные записи или смотреть видеокассеты, — повсюду наступит такая же тишина. Моя цель — не убеждать, а помочь ощутить новый вкус, чтобы вы поверили в медитацию. Медитация — не вымысел. Состояние безмыслия — не просто философская идея, это реальность. И вы тоже способны медитировать, причем это не требует особой подготовки.

    Грешник ты или святой — неважно. Добившись молчания разума, грешник поднимается вровень со святым.

    Сущее вовсе не так мелочно, как учат религии. Это не КГБ и не ФБР, которые следят за каждым твоим шагом, которые хотят знать, с кем ты пошел в кино — со своей женой или чужой. Все это Вселенной не интересно. Своя жена, чужая — это проблемы самого человека. Вселенная не знает, что такое брак. Воруешь ты деньги или зарабатываешь — Вселенной нет разницы. Да, ты берешь деньги из сейфа, но чей это сейф, Вселенную не волнует.

    Бернарда Шоу как-то спросили: «Может ли человек жить без забот, просто сунуть руки в карманы и радоваться?» «Может, — ответил Бернард Шоу, — если это чужие карманы».

    Нельзя выжить, сунув руки в собственные карманы! И действительно, почти все норовят сунуть руку в чужой карман. Твоя рука тоже в чьем-то кармане, и потому ты не можешь возразить, когда лезут в твой карман, иначе и тебя заметят. В результате все с этим мирятся, а тот, кто сунул руку в карман побогаче, о тебе уже не тревожится. Делай себе, что хочешь, главное, шум не поднимай.

    Сущее не знает нравственности. Оно аморально. Оно не знает правильного и неправильного. Правильно только одно: быть внимательным и сознающим. Тогда ты испытываешь блаженство.

    Как странно, что ни одна религия никогда не определяла «благо» или «добродетель» как «блаженство». Они и не могли бы дать такое определение, иначе все поняли бы, что грешники намного счастливее, чем те, кого считают святыми! Вы заметили, что святые всегда выглядят несчастными? Но если критерием хорошего и дурного считать блаженство, погибнет вся религия. Святые окажутся грешниками и наоборот!

    Но это мой собственный критерий, и меня не волнует, что сказано в писаниях. Меня не волнуют пророки, меня не волнует прошлое — тогда были свои заботы и свои трудности. Зачем мне верить пророкам, разве у меня нет своих глаз? У меня есть свое собственное сознание, зачем же мне полагаться на Гаутаму Будду, Бодхидхарму или Иисуса Христа? Они жили, руководствуясь своим пониманием, своими прозрениями, а я живу по своим представлениям, опираясь на собственный опыт.

    Я говорю все это... Я пытаюсь дать вам возможность понять, что ваш разум может умолкнуть точно так же, как разум Гаутамы Будды. Это не какой-то редкий дар, достающийся лишь немногим, это не особый талант. Не каждый может стать художником или поэтом — нужен талант. Не всякий может стать гением — это врожденный дар. Но просветленным может стать каждый — и это единственное, в чем прав коммунизм. Впрочем, как ни странно, это единственное, что коммунизм отрицает.

    Просветление — вот то единственное, в чем все равны, на что все в равной мере способны. И оно не зависит от того, что ты делаешь и кому молишься, веришь ты в Бога или нет. Все зависит только от умения ощутить его вкус — и тогда ты вдруг понимаешь, что можешь, что все получится. Цель моих выступлений — дать вам такую уверенность. И потому я могу рассказывать о чем угодно, сыпать шутками и анекдотами — ведь слова тут ничего не значат!

    Интеллектуалы меня не любят. «Разве это речь?» — спрашивают они. Они одного не понимают: это не выступления, не лекции. Это только средство, помогающее придать вам уверенности, душевной убежденности в том, что ваш разум способен замолчать. Чем больше уверенности, тем легче это дается. Не будь моих разговоров, вы могли бы и сами найти подобные средства. Можно, например, слушать пение птиц — они то умолкают, то снова начинают щебетать. Просто слушайте... Вон та ворона каркает и умолкает без всяких причин. Это ваш шанс. Таких возможностей много, нужно только понять, что ищешь, и тогда найдешь это даже на базаре, где царит постоянный гул, все в непрестанном движении, эта суета сводит с ума...

    Я не оратор, я не проповедую никаких доктрин. Мои разговоры — только средство, помогающее понять, что такое тишина, и убедить в том, что это не исключительный дар. Способность безмолвствовать не требует особой подготовки и суровой дисциплины. Она доступна не только тому, кто называет себя праведником. Она есть у всех без исключения, нужно только поверить в это. Вот в чем цель моих разговоров.

    Стоит поверить, что твой разум способен молчать, — и всё тут же меняется. Вопрос не в дисциплине, вопрос не в молитвах, вере в Бога и прочей подобной ерунде. Каждый может понять, что способен на это, а когда ты уверен в себе, вся картина сразу приобретает иную окраску.

    Мой опыт показал мне, что если умеешь молчать, если способен возвыситься над разумом и расширить свое сознание, то совсем неважно, что ты делаешь. Поступки в счет не идут, важно только сознание. Поступки — это мелочь, но все религии учитывают только дела человека, а не уровень его сознания. Они требуют правильных поступков и говорят, каких поступков следует избегать. Но никто никогда не говорил, что ты не можешь стать по-настоящему религиозным, пока не возвысишь сознание.

    Меня самого удивило, что, когда разум умолкает, когда растет сознание и внимательность, меняются и твои поступки — но не наоборот. Ты можешь, конечно, изменить образ действий, но это не прибавит тебе осознанности. Но когда сознание расширяется, меняются и действия — это так просто и, между прочим, вполне по-научному. Да, ты мог делать всякие глупости, но, когда сознание растет, ты уже просто не можешь вести себя по-прежнему.

    И дело не в награде или наказании. Просто сознание, безмолвие, покой помогают заглядывать дальше, видеть любой свой поступок глубже. Ты уже просто не можешь причинить кому-то вреда, ты не в силах быть жестоким, ты не в состоянии злиться, жадничать или тешить свое самолюбие. Развитое сознание приносит столько блаженства! А что может принести жадность, кроме лишних беспокойств? Что даст честолюбие? Оно ведь бесконечно, это постоянная борьба в попытках забраться на очередную ступеньку.

    Когда сознание укрепляется, меняется весь образ жизни. Ни одна религия никогда не говорила, что при росте сознания грех может полностью исчезнуть, а то, что называют добродетелью, станет неотъемлемой частью твоей жизни и твоих поступков. Напротив, говорили другое: меняй свои поступки. Представим, что ты оказался в кромешном мраке и бродишь по дому, натыкаясь на мебель, а тебе твердят, что свет не загорится, пока ты не перестанешь натыкаться на все подряд! Я же говорю иначе: зажги лампу — и перестанешь бродить на ощупь. Разве люди натыкаются на мебель, когда в комнате светло? Между прочим, когда натыкаешься на что-то... ты ведь сам ударяешься, это больно. Это само по себе наказание. Неправильный поступок сам несет в себе наказание, и потому Вселенная не следит за каждым нашим шагом. А любой прекрасный поступок — сам по себе награда. Но сперва нужно озарить свою жизнь светом.

    Медитация — это попытка зажечь свет и радость, ощутить безмолвие и блаженство. В чудесном мире медитации ты просто не сможешь сделать ничего дурного.

    Итак, я все перевернул. Религии настаивали на первостепенной значимости поступков, а я подчеркиваю важность сознания. Но сознание растет только в тишине. Это самая благоприятная для него почва. Когда шумишь, ты не можешь оставаться внимательным и сознающим. Если же ты внимателен, то просто не можешь шуметь. Одно никогда не уживается с другим.

    Мои беседы, мои разговоры не следует расценивать как ораторское искусство. Это вспомогательный инструмент медитации, он должен вернуть уверенность в себе, которую отняли у вас религии. Вместо уверенности вам дали чувство вины, а оно тянет вниз и вызывает печаль. Но стоит вам поверить, что вы способны на великие свершения, как комплекс неполноценности и чувство вины пропадают — приходит ощущение благословения. Вы сами почувствуете, что мир прекрасно подготовил всех нас к восхождению на самые вершины сознания.

    Чтобы вернуть уверенность, нужно время — вот почему я говорю уже тридцать лет, изо дня в день, утром и вечером. За эти тридцать лет я умолкал всего два-три раза, когда чувствовал себя неважно. Но я все равно не могу говорить постоянно и весь день напролет предлагать вам мгновения медитации. И поэтому я хочу, чтобы вы тоже взяли на себя какие-то задачи. Вера в то, что разум способен молчать, поможет, когда медитируешь в одиночестве. Одно только понимание своих возможностей... а возможности эти начинаешь понимать только после того, как ощутишь их на деле. Иного пути нет.

    Будьте внимательны. Замечайте, что помогает вам погружаться в тишину. Не полагайтесь только на меня, делайте что-то сами. Что вы будете делать, если останетесь в одиночестве? Мои беседы могут стать чем-то вроде наркотика, я не хочу вызывать привыкание. Я не хочу быть вашим героином.

    Так называемые мастера или учителя разных религий... А я видел самых разных преподавателей, учителей всех типов. Многие хотят, чтобы ученики привыкали к ним, хотят поставить их в зависимое положение. Это дает им власть, но я не тянусь к власти. Я люблю вас независимо оттого, со мной вы или нет. Я хочу, чтобы вы были самостоятельными. Я хочу, чтобы вы поверили, что и сами по себе сможете испытать самые драгоценные мгновения.

    Раз вы можете испытать их вместе со мной, то ничто не мешает вам добиться того же и без меня. Не я тут причина. Вы должны понять, что именно происходит: слушая меня, вы отбрасываете свой разум в сторону. Но есть и другие способы. Слушая океан, гром среди туч, шум ливня, отбросьте свое эго, оно вам уже не нужно... Океан не набросится на вас, дождь не нападет на вас, деревья вам ничем не угрожают — какой же смысл защищаться? Станьте уязвимыми. Откройтесь жизни, откройтесь Вселенной, будьте уязвимыми — и тогда чудесные мгновения сольются воедино, станут самой сущностью вашей жизни.








    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке