• Цари династии Романовых
  • Род Федора-Филарета
  • О ком молила царица Марья
  • Царь-Девица
  • Царицын благодетель
  • Две гробницы
  • Мать и сын
  • Потаенная царица
  • Летучий голландец
  • Завещание Петра I
  • Меншиков и сестры Арсеньевы
  • «Государыня-невеста»
  • Измайловские царевны
  • Московская покупка
  • Смоленское дело
  • Всего один портрет
  • Из цесаревен младшая
  • Узница Ивановского монастыря
  • Петру I — Екатерина II
  • Последняя дочь
  • Часть 3. Романовы

    Триста лет правления Романовых — сегодня мы задаемся вопросом: как справились они с этим огромным сроком? Кем, в конечном счете, оказались для России?

    (Историк Н.И. Покровский. 1923 г.)

    Цари династии Романовых

    1. Михаил Федорович (1613–1645)

    2. Алексей Михайлович (1645–1676)

    3. Федор Алексеевич (1676–1682)

    4. Иоанн Алексеевич (1682–1696)

    5. Петр Алексеевич (1682–1725)

    6. Екатерина I Алексеевна (1725–1727)

    7. Петр II Алексеевич (1727–1740)

    8. Анна Иоанновна (1730–1740)

    9. Иоанн IV Антонович (1740–1741)

    10. Елизавета Петровна (1741–1761)

    11. Петр III Федорович (1761–1762)

    12. Екатерина II Алексеевна (1762–1796)

    13. Павел Петрович (1796–1801)

    МАРИЯ Владимировна Долгорукова — княжна, с 1624 г. — первая жена Михаила Федоровича. Умерла через три месяца после венчания. Дочь князя Владимира Тимофеевича Долгорукова и княжны Марии Васильевны Барбашиной-Шуйской.

    ЕВДОКИЯ Лукьяновна Стрешнева — вторая супруга Михаила Федоровича. Умерла в 1645 г.

    ИРИНА Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1627–1679). Любимица отца и «Великой старицы».

    ПЕЛАГЕЯ Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1628–1629).

    АННА Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1630–1692).

    МАРФА Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1631–1632).

    СОФЬЯ Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1634–1636).

    ТАТЬЯНА Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (1636–1706).

    ЕВДОКИЯ Михайловна — дочь царицы Евдокии Лукьяновны (родилась и умерла в 1637 г.).

    МАРИЯ Ильинична Милославская — первая супруга Алексея Михайловича. Дочь боярина Ильи Даниловича Милославского и Ксении (девичья фамилия остается неизвестной).

    НАТАЛЬЯ Кирилловна Нарышкина — вторая супруга Алексея Михайловича (1651–1694). Дочь Кирилы Полиевктовича Нарышкина и Анны Леонтьевны Леонтьевой.

    ЕВДОКИЯ Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1652–1707).

    МАРФА Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1652–1707). Пострижена под именем Маргариты. В народе почиталась преподобной, хотя и не была канонизирована церковью. Сослана Петром в Успенский монастырь Александровой слободы, где и была похоронена сначала в общей могиле, затем в отдельной, рядом с захоронением ее сестры царевны Феодосии Алексеевны.

    АННА Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1655–1659). СОФЬЯ Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны. В монашестве Сусанна (после насильственного пострига по приказу Петра I). Перед кончиной приняла схиму под именем Софьи.

    ЕКАТЕРИНА Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1658–1718).

    МАРИЯ Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1660–1723).

    ФЕОДОСИЯ Алексеевна — дочь царицы Марии Ильичны (1662–1713). Разделила монастырскую ссылку с насильственно постриженной старшей сестрой царевной Марфой в Успенском монастыре Александровой слободы. Скончалась от цинги и голода. Первоначально была похоронена в общей могиле, из которой впоследствии ее прах вместе с прахом царевны Марфы был перезахоронен в отдельных погребениях.

    АГАФЬЯ Семеновна Грушецкая — первая супруга царя Федора Алексеевича. Умерла в 1681 г. Дочь воеводы Семена Федоровича Грушецкого и его жены из дома Заборовских. МАРФА Матвеевна Апраксина — вторая супруга царя Федора Алексеевича (1664–1715). Дочь Матвея Васильевича Апраксина.

    ПРАСКОВЬЯ Федоровна Салтыкова — супруга царя Иоанна Алексеевича (1664–1723). Дочь стольника Федора Петровича Салтыкова.

    МАРИЯ Иоанновна — дочь царицы Прасковьи Федоровны (1689–1692).

    ФЕОДОСИЯ Иоанновна — дочь царицы Прасковьи Федоровны (1690–1691).

    ЕКАТЕРИНА Иоанновна — дочь царицы Прасковьи Федоровны (1691–1733). С 1716 г. замужем за герцогом Мекленбургским Карлом-Леопольдом, который в момент заключения с нею брака не был разведен со своей первой женой Софьей Нассау-Фрисландской. Имела единственную дочь Анну Леопольдовну, ставшую правительницей при малолетнем сыне своем Иоанне VI.

    АННА Иоанновна — дочь царицы Прасковьи Федоровны (1693–1740). С 1710 г. супруга герцога Курляндского Фридриха Вильгельма, скончавшегося через четыре месяца после свадьбы. Детей в браке не имела.

    ПРАСКОВЬЯ Иоанновна — дочь царицы Прасковьи Федоровны (1694–1731). Находилась в законном браке с Иваном Ильичом Дмитриевым-Мамоновым, от которого имела единственного сына.

    Род Федора-Филарета

    КСЕНИЯ Ивановна Шестова, в иночестве Марфа, — «Великая старица», супруга Федора-Филарета Никитича Романова, мать первого царя из рода Романовых Михаила. Умерла 26 января 1631 г. Дочь костромского дворянина Ивана Васильевича Шестова и его жены Марии. Около 1590 г. была выдана замуж за двоюродного брата царя Федора Иоанновича — Федора Никитича Романова. На свадьбе присутствовали и сам царь, и Борис Годунов. В 1600 г. Романовы, а также их родственники и друзья — князья Черкасские, Репнины, Сицкие, Карповы, Шестовы были взяты под стражу по обвинению в попытке отравить кореньями Бориса Годунова. Федор Никитич пострижен и заключен в Антониев Сийский монастырь, Ксения пострижена и сослана в Заонежье. Дети оставлены с теткой Татьяной Никитичной.

    С приходом в Москву Лжедмитрия Романовы были возвращены из ссылки как его мнимые родственники, причем Филарет возведен в сан Ростовского митрополита. В период правления «боярского царя» Василия Шуйского Федор-Филарет был захвачен Тушинским вором и возведен им в сан патриарха.

    Царь Михаил Федорович. Миниатюра из «Титулярника». 1672 г.

    Когда по решению боярской думы избранником на русский престол назначили польского королевича Владислава, Федор-Филарет возглавил посольство, направленное в Польшу просить соответствующего согласия Владислава. Но ввиду того, что мысль занять русский престол возникла теперь уже у правящего польского короля Сигизмунда III, отца королевича, посольство оказалось задержанным на пути, а затем отвезено в качестве пленных в Польшу, где плен Федора-Филарета продолжался до 1619 г. Избрание на престол Михаила Романова произошло без его участия. В 1613 г. Земский собор долго колебался в своем выборе. Решающим, по-видимому, явилось соображение, высказанное Федором Ивановичем Шереметевым в письме В.В. Голицыну: «Помиримся на Мише Романове: он молод и разумом еще не дошел и нам будет поваден».

    Действительно, в течение 1613–1619 гг. государством управляют двоюродные братья Борис и Михаил Салтыковы, а возглавляет московское правительство Федор Иванович Шереметев. Вмешивается в их действия только «Великая старица» с ее крутым и независимым нравом. Считается, что это ей принадлежало решение казнить через повешение четырехлетнего сына Марины Мнишек в Москве, у Серпуховской заставы.

    С возвращением из плена Федора-Филарета «Великая старица» заботится только об обиходе царского и патриаршего дома. Живет она в особых кельях Вознесенского кремлевского монастыря, куда забирает для воспитания и старшую свою внучку, к которой была исключительно привязана, царевну Ирину Михайловну.

    Иностранцы отмечали, что Федор-Филарет нарочито избегал встреч с женой, чем явно «причинял ей заметную досаду».

    О ком молила царица Марья

    Как странно Вы спросили: нравится ли мне суриковская «Боярыня Морозова». Что значит — нравится? «Боярыня Морозова» — это данность русской истории, русского характера, русской женщины, наконец.

    (Из письма А.И. Сумбатова-Южина. 1909)

    Женщину поднимали на дыбу. Раз. Другой. Снова и снова. Треск костей. Запах крови. Боль… От нее не требовали повиниться или в чем-то признаться. Палачи поняли: бесполезно. Пусть сложит пальцы для крестного знамения, как велит царь. Три вместо двух. Веками жили с двуперстием. Теперь по исправленным от ошибок переписчиков церковным книгам, по рассуждениям князей церкви все должно было измениться. Сразу. В одночасье. Ради — ради утверждения полноты царской власти: все, как один, все, как приказано.

    Женщина не знала толком богословских разночтений. Она думала о другом — о совести. Делать то, во что веришь. Не уступать насилию. Насилию на душу. Так чувствовали на Руси многие. Решились сказать «нет» некоторые. Очень немногие. Она среди первых и самых ярых. Боярыня из первых в государстве. Свойственница царицы. Своя в царских теремах. Богатство могло поддерживать гордость, но оно заставляло бояться за себя. Она не боялась ни нищеты, ни наказаний. Боярыня Федосья Морозова — царь Алексей Михайлович. Шел 1671 год.

    В. Суриков. «Боярыня Морозова». 1887 г.

    Спустя два века, в 1887 году, на XV Передвижной выставке появилась знаменитая картина. Впрочем, слава пришла к ней позже. Сначала мнения зрителей разделились. Выставку отличало редкое богатство вошедших в историю искусства полотен: от «Золотой осени» Остроухова до «Христа и грешницы» Поленова, от портретов кисти Репина, Крамского, Ярошенко до «Героев Севастополя» Максимова и «Страдной поры» Мясоедова.

    Репин напишет Стасову: «Какая у нас нынче выставка! Не бывало еще такого разнообразия и такой высоты исполнения. Не говорю уж о Сурикове! Увидите сами…» Стасов откликнется с значительно меньшим энтузиазмом. Он найдет, что в суриковской толпе слишком мало сильных характеров и что настоящий семнадцатый век выражен лишь в самой Морозовой, которой действительно равны, по его словам, только «Борис Годунов», «Хованщина» и «Князь Игорь».

    Зато для молодежи картина стала настоящим откровением. Это время увлечения идеями народничества. Образы Веры Засулич. Софьи Перовской, Ипполита Мышкина, задумавшего в одиночку спасать Чернышевского из его сибирской ссылки, были у всех на памяти. И суриковский народ, суриковских героев вчерашние студенты уносили с собой и в ту глухомань, куда по собственной воле уезжали работать, и в сибирскую ссылку, через которую многие прошли.

    В воспоминаниях Сурикова есть такой эпизод. «Ехал я по настоящей пустыне, доехал до реки, где, говорили, пароход ходит. Деревушка — несколько изб. Холодно, сыро. „Где, — спрашиваю, — переночевать да попить хоть чаю?“ Ни у кого ничего нет. „Вот, — говорят, — учительница ссыльная живет, у нее, может, что найдете“. Стучусь к ней. „Пустите, — говорю. — обогреться до хоть чайку попить“.

    — А вы кто?

    — Суриков, — говорю, — художник. Как всплеснет она руками:

    — «Боярыня Морозова», — говорит. — «Казнь стрельцов»?

    — Да говорю, казнил и стрельцов.

    — Да как же это так вы здесь?

    — Да так, — говорю, — тут как тут.

    Бросилась это она топить печь, мед, хлеб поставила, а сама и говорить не может от волнения.

    Понял я ее и тоже вначале молчал. А потом за чаем как разговорились! Спать не пришлось, проговорили мы до утра.

    Утром подошел пароход. Сел я на него, а она, закутавшись в теплую шаль, провожала меня на пристани. Пароход отошел. Утро серое, холодное, сибирское. Отъехали далеко-далеко, а она, чуть видно, все стоит и стоит одна на пристани…»

    И. Репин. «Портрет художника В.И. Сурикова». 1875 г.

    Мир Сурикова — мир тех, чье понимание жизни он выражал в народе. Весь смысл жизни для Василия Ивановича составляла воля. Ни перед кем не заискивал. Ни от кого не хотел зависеть. «Воровскими людьми» называли документы предков художника за то, что участвовали в Красноярском бунте 17 века. Бунтовали, воевали они всю жизнь, в 1825 году вышли в офицеры. Это Суриковы. Другое дело — материнская родня. «Мать моя из Торгошиных была. А Торгошины были торговыми казаками — извоз держали, чай с китайской границы возили от Иркутска до Томска, но торговлей не занимались. Жили по ту сторону Енисея — перед тайгой. Старики неделеные жили. Семья была богатая… Дед еще сотником в Туруханске был. Дом наш соболями и рыбой строился. Тетка к деду ездила. Рассказывала потом про северное сияние. Солнце там, как медный шар. А как уезжала — дед мой ей полный подол соболей наклал».

    Крепостного права в тех местах не знали. Жили строго, честно. В родной станице Сурикова — Бузимовской — все еще стояли дома из вековых бревен, а в окнах сохранялась слюда. В ночи на дворе можно было встретить медведя — сидит на столбе ограды, смотрит. Бились на кулачках. Когда отца не стало, мать брала с собой на погост детей. Причитала долго. Истово. По-старинному. А сыновьям хотела во что бы то ни стало образование дать. Со сверстниками своими Суриков разыгрывал бой при Фермопилах и воображал себя Леонидом Спартанским.

    В записях поэта Максимилиана Волошина сохранились строки: «Смотришь, бываю, на Василия Ивановича и думаешь: „Вот сила, могучая, стихийная сила сибирская! Самородок из диких гор и тайги необъятного края!“

    Самобытность, непреклонная воля и отвага чувствовались в его коренастой фигуре, крепко обрисованных чертах скуластого лица со вздернутым носом, крупными губами и черными, точно наклеенными, усами и бородой. Кудлатая черная голова, вихры которой он часто по-казацки взбивал рукой. Речь смелая, упорная, решительная, подкрепляемая иногда ударом кулака по столу.

    Ему бы бросаться на купецкие ладьи с криком: «Сарынь на кичку» или скакать на диком сибирском коне по полям и лесным проселкам. Садко-купец или ушкуйник!»

    Волошинский портрет очень точен. Решил Василий Суриков учиться в Академии художеств — добрался до Петербурга. Не понравилось, как учили, — нашел своего единственного, зато какого, педагога — Павла Петровича Чистякова. Послушался его совета переехать в Москву, начать с заказа для храма Христа Спасителя, а там заниматься одной исторической живописью. Никаких выгодных живописных подрядов, никакой заботы о славе, никаких портретов, которые всегда приносили немалые деньги. И за картины свои назначал цену ровно такую, чтобы хватило на самую скромную жизнь на время работы над следующим полотном. Поленов получил за «Христа и грешницу» двадцать четыре тысячи рублей. Суриков за «Морозову» ограничился пятнадцатью.

    «Строгая жизнь», — отзовется Репин о суриковских квартирах. Пара ломаных стульев с дырявыми соломенными сиденьями. Сундук. Скупо запачканная красками палитра. Холод. «Василий Иванович занимал две небольшие квартиры, расположенные рядом, — вспоминал художник Л.Я. Головин, — и когда писал свою „Боярыню Морозову“, он ставил огромное полотно на площадке и передвигал его то в одну дверь, то в другую, по мере хода работы». Чтобы видеть картину целиком, Суриков смотрел на нес сбоку, из просвета соседней темной комнаты. Ни одной мастерской за всю свою жизнь он не имел.

    Впечатления для «Морозовой» дарили и Сибирь, и Москва. Юродивый — с московского базара, где торговал огурцами. Рыжий дьячок — сибирский знакомец, пьяненький Варсонофий, с которым доводилось ездить в город. Расписные дуги, лиловатая дымка морозного зимнего дня — с московских улиц. Сама Морозова — здесь черты и тетки Авдотьи Васильевны, и начетчицы с Рогожского Анастасии Михайловны, а в чем-то и собственной жены Елизаветы Августовны Шаре, внучки декабриста Свистунова.

    Способность забывать о себе, самоотверженность, убежденность, душевная сила, стойкость — Суриков по крупицам собирает черты этого удивительного образа. А настоящая Федосья Морозова — какой была она в действительности?

    На первый взгляд особых заслуг за немолодым Глебом Ивановичем Морозовым, взявшим за себя вторым браком семнадцатилетнюю красавицу Федосью Соковнину, не числилось, но боярином, как и оба его брата — Михаил и Борис, он был. С незапамятных времен владели Морозовы двором в самом Кремле, на взрубе, неподалеку от Благовещенского собора. Недалекий их предок Григорий Васильевич получил боярство в последние годы правления Грозного. До Смутного времени владел кремлевским двором Василий Петрович Морозов, человек прямой и честный, ставший под знамена Пожарского доверенным его помощником и соратником, не таивший своего голоса в Боярской думе, куда вошел при первом из Романовых. В Кремле же родились его внуки Глеб и Борис, которому доверил царь Михаил Федорович быть воспитателем будущего царя Алексея Михайловича.

    Здесь уже нужна была не столько прямота, сколько талант царедворца: и нынешнему царю угодить, и будущего не обидеть. Воспитание венценосцев — дело непростое. Борис Иванович всем угодил, а чтобы окончательно укрепиться при царском дворе, женился вторым браком на родной сестре царицы Марьи Ильичны — Анне Милославской. Так было вернее: сам оплошаешь, жена умолит, золовка-царица в обиду не даст, племянники — царевичи и царевны — горой встанут. Милославских при дворе множество, дружных, во всем согласных, на выручку скорых.

    Да и брат Глеб не оплошал — жену взял с соседнего кремлевского двора князей Сицких. владевших этой землей еще во времена Грозного, когда был их прадед женат на родной сестре другой царицы — Анастасии Романовны. Правда, с опалой Романовых, которых обвинил царь Борис Годунов, будто решили они извести колдовскими корешками всю его царскую семью, с того самого страшного 1600 года многое изменилось. Все равно добились Романовы власти, а добившись, не забыли и пострадавшей за них родни. К тому же Сицкие продолжали родниться с Романовыми. Один из них — князь Иван Васильевич женился на сестре патриарха Филарета, родной тетке царя Михаила. Зато после смерти первой своей боярыни мог себе позволить Глеб Морозов, отсчитавший уже полсотни лет, заглядеться и просто на девичью красоту, посвататься за Федосью.

    Встреча царем Михаилом Федоровичем отца своего, патриарха Филарета, под Москвою. Из «Книги избрания на царство Михаила Федоровича». 1672 г.

    Теперь пришло время радоваться Соковниным. Хоть и не клали себе охулки на руку на царской службе, все равно далеко им было до приближенных Морозовых. Разве что довелось Прокофию Федоровичу дослужиться до чина сокольничего, съездить в конце 1630 года посланником в Крым да побывать в должности Калужского наместника. Но замужество дочери стоило многих служб. И не только мужу по сердцу пришлась Федосья. Полюбилась она и всесильному Борису Ивановичу, и жене его, царицыной сестре, да и самой царице Марье Ильичне. Собой хороша, нравом строга, и наследника принесла в бездетную морозовскую семью — первенца Ивана. Может, к хозяйственным делам особой склонности и не имела, но со двора выезжать не слишком любила, и упрекнуть молодую боярыню старой родне было не в чем.

    Любила ли своего Глеба Васильевича или привыкла к старику, ни о чем другом и помыслить не умела, тосковала ли или быстро притерпелась? Больше молчала, слова лишнего вымолвить не хотела. А ведь говорить умела, и как говорить! Когда пришлось спорить о своей правде, о том, во что поверила, во что душу вложила, проспорила с самим митрополитом целых восемь часов: «И бысть ей прения с ними от второго часа нощи до десятого». Может, и не убедила, не могла убедить, да ведь говорила-то к делу, доводы находила, возражала, переспорить ее не сумели.

    Может, в упорстве своем похожа была Федосья на тех датских баронов Икскюлей, которые, повздорив со шведским королем, предпочли уйти на службу к Ивану Грозному, крестились в православие, чтобы навсегда отречься от обидчика, и прикипели сердцем и верностью к новой земле, хоть бунтарского нрава и не уняли. Сын того первого, взбунтовавшегося, барона фон Икскюля — Василий, полковой голова в русских войсках, и дат фамилию своим потомкам по полученному им прозвищу — Соковня. Василий Соковня. Потомки обрусели, титулом пользоваться перестали — не было такого в обычае русского государства, но с гордостью фамильной не расстались. держались дружно, друг от друга не отступаясь. Вот и около Федосьи встала и сестра Евдокия, ставшая княгиней Урусовой, и братья Федор и Алексей. Не отреклись, царского гнева и опалы не испугались. Остался и их роду бунт против тех, кому принадлежала власть. Тот же брат Алексей был казнен в 1697 году Петром I за то, что вместе с Иваном Циклером решил положить конец его царствованию, а брат Федор, несмотря на полученный боярский чин, оказался в далекой ссылке. Позже, во времена Анны Иоанновны, никто иной, как Никита Федорович Соковнин поплатится за сочувствие Артемию Волынскому, за планы переустроить власть на свой — не царский образец.

    Покорство — ему в соковнинском доме, видно, никто Федосью Прокопьевну толком не научил. Пока жила с мужем, воли себе не давала. Но в тридцать овдовела, осталась сам-друг с подростком-сыном, тогда-то и взяла волю, заговорила в голос о том, что и раньше на сердце лежало, — о правильной вере. И потянулись к Федосьиному двору в переулке на Тверской — в нынешнем Романовом переулке, сразу за театром Ермоловой, сторонники раскола, пошел по Москве слух о новоявленной праведнице и проповеднице. Может, не столько сама была тому причиной, сколько протопоп Аввакум, вернувшийся из сибирской ссылки и поселившийся в доме покойного боярина Глеба Морозова. «Бывало сижю с нею и книгу чту, — вспомнит протопоп, — а она прядет и слушает». Вот только откуда пришло к ней сомнение в истинности привычной веры, убежденность в правоте, бунт против никонианских затей исправления иконописания, богослужебных книг, церковных служб?

    Бунтовали крестьяне. Бунтовали горожане из тех, кто трудом изо дня в день добывал пропитание и хлеб. Бунтовали окраины. С утверждением никонианства исчезал последний призрак свободы. Двоеперстие становилось правом на свою веру, благословляло душевный бунт против неправедных земных владык. Какое дело, чем разнились правленные и неправленные книги, — главным было неподчинение. В завзятости споров скрывалось отчаяние сопротивления, с зарождения своего обреченного на неудачу и гибель. Машина разраставшегося государства не знала пощады в слаженном скрипении своих бесконечных, хитроумно соединенных шестеренок и колес.

    Но что было здесь делать боярыне, богатейшей, знатной, одной из первых при царском дворе и в Московском государстве? Какие кривые завели ее на эти дороги? Ослепленность верой? Но никогда при жизни мужа особой религиозностью Федосья не отличалась. Жила как все, поступала как иные. Или сказало и здесь свое слово время — желание понять себя и обо всем поразмыслить самому? Человек 17 века искал путей к самому себе, и разве всегда эти пути были очевидными и прямыми?

    И еще — сознание собственной значимости. Аввакум скажет — гордыне: «Блюди самовозношения тово, инока-схимница. Дорога ты, что в черницы те попала, грязь худая. А кто ты? Не Федосья ли девица преподобно-мученица. Еще не дошла до тое версты». И сам же испугается своей правды — как-никак боярыня, как-никак не простой человек: «Ну, полно браниться. Прости, согрешил».

    А воля словно сама шла в руки, прельщала легкостью и неотвратимостью. В 1661 году не стало боярина Бориса Ивановича Морозова, главного в семье, перед которым и глаз не смела поднять, хоть и любил и баловал невестку. Годом позже разом не стало мужа и отца — в одночасье ушел из жизни боярин и калужский наместник. Еще через полтора года могла уже распорядиться принять ссыльного протопопа, объявить себя его духовной дочерью.

    Царский двор глаз со вдовой боярыни не спускал и вмешался сначала стороной: не успел Аввакум проделать путь из Сибири до столицы, как к концу лета 1664 года был снова сослан в Мезень. Ни покровительство, ни заступничество Федосьи не помогли. Надо бы боярыне испугаться, притихнуть, а она, наученная неистовым протопопом, пришла в ярость, начала сама проповедовать, не скрываясь, смутила сестру, забрала в руки сына. Теперь уже к ней самой приступили с увещеванием, постарались приунять, утихомирить. И увещевателей нашли достойных ее сана, ее гордыни.

    Разговор с Федосьей Прокопьевной повели архимандрит Чудова монастыря в Кремле Иоаким и Петр Ключарь. Кто знает, как долго говорили с отступницей, только, видно, ничего добиться не смогли. За упорство к концу 1664 года отписали у боярыни половину богатейших ее имений, но выдержать характер царю не удалось. Среди милостей, которыми была осыпана царица Мария Ильична по поводу рождения младшего сына Иоанна Алексеевича, попросила она сама еще об одной — помиловании Федосьи. Алексей Михайлович не захотел отказать жене. Иоанн Алексеевич родился в августе, первого октября 1666 года были выправлены бумаги на возврат Федосье Прокопьевне всех морозовских владений.

    Царь Алексей Михайлович. Миниатюра из «Титулярника». 1672 г.

    И снова поостеречься бы ей, не перетягивать струны, уйти с царских глаз. Но то, что очевидно для многих царедворцев, непонятно Федосье. Для нее нечаянная, вымоленная царицей милость — победа, и она хочет ее испытать до конца. Все в ее жизни возвращается к старому: странники на дворе, беглые попы, нераскаявшиеся раскольники. Федосья торжествует, не замечая, как меняются обстоятельства и время. Уходят из жизни ее покровители, теперь уже последние: в сентябре 1667 года невестка — царицына сестра Анна Ильична Морозова, в первых днях марта 1669 года — вместе со своей новорожденной дочерью сама царица. И странно: благочестивейшая, богобоязненная, в мыслях своих не согрешившая против власти церкви, против разгула никонианской грозы, царица Марья Ильична не видела греха в «заблуждениях» Федосьи Морозовой. Разве и сам царь Алексей Михайлович не знакомился с Аввакумом, не привечал его и на первых порах не прочь был обойтись с неистовым протопопом, как с Федором Ртишевым, лишь бы не посягал на каноны слитой с государством церкви.

    А ведь Федор Ртищев воинствовал со всей церковью и ее князьями, желал жить по воле разума своего и совести, а не по предписаниям церковным. Раздавал имение нуждающимся: царил на Руси жестокий голод — продал дорогую свою рухлядь и драгоценные фамильные сосуды, чтобы дать хлеб голодающей Вологде. Основал в двух верстах от Москвы монастырек со школой, где начал учить всех, у кого были способности и охота. Пригрел в своей школе знаменитого Епифания Славинецкого, уговорил ученого заняться переводами с греческого, да кстати составить и греко-русский словарь. Хулил православные обряды за то, что театральным действом прикрывают суть веры, когда надо быть просто в жизни честным человеком. Крестьян своих отваживал от богослужений: главное — жить по совести, а без обрядов и икон можно обойтись. Спорил с самим Никоном, что зря вмешивается в мирские дела, хочет управлять государством. Это ли не вольность суждений, которая не одного могла увлечь на опасный путь! А вот когда по наветам церковников пытались Федора Ртищева убить, спасение нашел он в личных покоях царя. Алексей Михайлович дал ему должность придворную — поставил главным над любимой своей соколиной охотой, уговорил написать, как такую охоту вести, а дальше и вовсе поручил учить наукам сына — царевича Алексея Алексеевича, объявленного наследника престола. Сколько людей при дворе мечтало о такой неслыханной чести! Но с Аввакумом иначе.

    Отбыв все испытания сибирской ссылки, Аввакум напишет о возвращении в Москву в своем «Житии»: «Также к Москве приехал и, яко ангела Божия, прияша мя государь и бояря, — все мне ради. К Федору Ртищеву зашел: он сам из полатки выскочил ко мне: благословился от меня, и учали говорить много-много, — три дни и три нощи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: „здорово ли-де, протопоп, живешь, еще-де видатца бог велел“. И я соротив руку ево поцеловат и пожат, а сам говорю: „жив господь, и жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит бог“. Он же, миленький, вздохнул, да я пошел, куда надобе ему… Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере; я же все сие яко уметы (грязь) вменил…»

    Мог Аввакум, и приукрасить, мог — и хотел — покрасоваться, но правда в его рассказах была. Отказ ему стоил ссылки на Мезень. Час Федосьи Морозовой наступил позже. И не стал ли главной ее виной гордый отказ прийти на свадьбу царя с новой женой Натальей Нарышкиной?

    Патриарх Никон. Миниатюра из «Титулярника». 1672 г.

    Для Федосьи два года не срок, чтобы забыть царю о покойной царице Марье Ильичне. Против нового брака восстали все. И царские дети — родила их Марья Ильична тринадцать человек, и заполонившие дворец Милославские — появление новой царицы означало появление новых родственников, новую раздачу мест и выгод. И даже церковники — каких милостей было ждать от питомицы Артамона Матвеева. «Учинили дуростию своею не гораздо», — скажет Алексей Михайлович в указе о дьяках, осмелившихся не пустить в свои дворы царских певчих с непривычным для Руси — демественным пением. За «дурость» следовало наказание. К тому же дьяков оказалось много, а среди противников женитьбы Алексея Михайловича решилась пренебречь царской волей одна Федосья Прокопьевна. Когда царский посланец приходит приглашать боярыню Морозову на царскую свадьбу, Федосья решается на неслыханный поступок — отказывается от приглашения и плюет на сапог гонца. Чаша терпения Алексея Михайловича переполнилась. Расчеты государственные перехлестнулись с делами личными. В ночь на 16 ноября того же 1671 года строптивая боярыня навсегда простилась со свободой.

    После прихода к ней чудовского архимандрита Иоакима Федосью Морозову вместе с находившейся у нее в гостях сестрой княгиней Евдокией Урусовой решают заключить в подклете морозовского дома. Федосья отказывается подчиниться приказу. Никто не властен над хозяйкой, и слугам приходится снести боярыню в назначенное место на креслах. Это и будет ее первая тюрьма.

    Но даже сделав первый шаг, Алексей Михайлович не сразу решается на следующий. Может, и не знает, каким этому шагу быть. Два дня колебаний, и митрополит Павел получает приказ допросить упрямую раскольницу. Допрос должен вестись в Чудовом монастыре. Но Федосья снова отказывается сделать по своей воле хотя бы шаг. Если она понадобилась тем, в чьих руках сила, пусть насильно несут ее куда хотят. И вот от морозовского двора по Тверской направляется в Кремль невиданная процессия: Федосью несут на сукне, рядом идет сестра Евдокия. Только в тот единственный раз были они в дороге вместе. Так же на сукнах отнесут Федосью домой после десяти часов прений. Митрополиту Павлу так и не удастся переубедить строптивицу.

    А ведь, казалось, все еще могло прийти к благополучному концу. Митрополит Павел не собирался выказывать свою власть, и в мыслях не имел раздражать Соковниных и Милославских. Царева воля значила много, но куда было уйти от именитого родового боярства. Цари менялись — боярские роды продолжались, и неизвестно, от кого в большей степени зависели князья церкви. Но оценить осторожной снисходительности своего следователя Федосья Морозова не захотела. Донесения патриарху утверждали. что держалась боярыня гордо, отвечала дерзко, каждому слову увещевания противоречила, во всем вместе с сестрой «чинила супротивство». Допрос одинаково обозлил обе стороны. Полумертвую от усталости, слуги отнесли боярыню в подклет собственного лома, под замок, но уже только на одну последнюю ночь.

    Алексею Михайловичу не нужно отдавать особых распоряжений, достаточно предоставить свободу действий патриарху. Иоасаф II сменил Никона, ни в чем не поступившись никонианскими убеждениями. Это при нем и его усилиями произошел окончательный раскол. Те же исправленные книги для богослужений. Те же строгости в отношении пренебрегавших этими книгами священников. Попы, следовавшие дониконианскому порядку служб, немедленно и окончательно лишались мест. Все неповинующиеся церкви предавались анафеме. И хотя Иоасаф вернулся к форме живой проповеди в церкви, хотя неплохо писал сам и охотно печатал чужие разъясняющие нововведения труды, переубеждать Морозову не собирался никто.

    Наутро после допроса в Чудовом монастыре Федосье вместе с сестрой еще в подклете родного дома наденут цепи на горло и руки, кинут обеих на дровни, да так и повезут скованными и рядом лежащими по Москве. В.И. Суриков ошибался. Путь саней с узницами действительно лежал мимо Чудова монастыря. Морозова и впрямь надеялась, что на переходах дворца мог стоять и смотреть на нее царь. Но ни сидеть в дровнях, ни тем более вскинуть руку с двуперстием не могла: малейшее движение руки сковывало застывшим на морозе железным ошейником горло.

    Неточны историки и в другом обстоятельстве. Известные вплоть до настоящего времени документы утверждали, будто путь дровней с узницами лежал в некий Печерский монастырь. На самом деле речь шла не о монастыре, а о его подворье, которое было приобретено в 1671 году у Печерского монастыря для размещения на нем Приказа тайных дел. Подворье было предназначено для пребывания Федосьи. Евдокию в других дровнях отправили к Пречистенским воротам, в Алексеевский монастырь. Княгиня Урусова ни в чем не уступала сестре. Ее велели водить на каждую церковную монастырскую службу, но княгиня Авдотья не шла, и черницам приходилось таскать ее на себе, силой заталкивая в особые носилки.

    Алексеевский женский монастырь. Литография с картины К. Рабуса. 1838 г.

    Для одних это была «крепость», для других «лютость», но для всех одинаково — поединок с царской волей. Утвержденный на Московском соборе в мае 1668 года раскол был делом слишком недавним, для большинства и вовсе непонятным. Но москвичи были на стороне бунтовщиц, тем более женщин, тем более матерей, оторванных от домов и детей. Скорая смерть Иоасафа II через несколько месяцев после ареста Морозовой, — а за ним и ею наследника Питирима — в апреле 1673 года — воспринимались знамением свыше. «Питирима же патриарха вскоре постиже суд божий», — утверждал современник.

    А ведь новоположенный патриарх Питирим никак не хотел открытых жестокостей. Ему незачем начинать свое правление с суда над знатными и уже прославившимися в Москве непокорными дочерьми церкви. Он готов увещевать, уговаривать, ограничиться наконец простой видимостью раскаяния. Старый священник, он знает — насилие на Руси всегда рождает сочувствие к жертве и ненависть к палачу. Москва только что пережила Медный бунт, и надо ли вспоминать тс страшные для обитателей дворца дни! Но царь упорствует. Называвшийся Тишайшим, Алексей Михайлович не хочет и слышать о снисхождении и дипломатических компромиссах. Строптивая боярыня должна всенародно покаяться и повиниться, должна унизиться перед ним.

    Да и настоятельница Алексеевского монастыря слезно молит избавить ее от узницы. Не потому, что монастыри не привыкли выполнять роль самых глухих и жестоких тюрем — так было всегда в Средние века, — не потому, что Урусова первая заключенная в этой обители. Настоятельница заботится о прихожанах — к Урусовой стекаются толпы для поклонения. Здесь всегда окажешься виноватой и перед властями, и перед москвичами. О доброй славе монастыря приходится радеть день и ночь, и Питирим хочет положить конец чреватому осложнениями делу: почему бы царю не выпустить обеих узниц? Бесполезно!

    …Сначала были муки душевные. Сын! Прежде всего сын. Не маленький — двадцатидвухлетний, но из воли матери не выходивший, во всем Федосье покорный, из-за нее и ее веры не помышлявший ни о женитьбе, ни о службе. И мать права — ему не пережить ее заключения. Напрасно Аввакум уверял: «Не кручинься о Иване, так и бранить не стану». Может, и духовный отец, а все равно посторонний человек. Ведь недаром же сам вспоминал: «… И тебе уж некого четками стегать и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, — помнишь, как бывало».

    Помнила. Еще бы не помнила! Душой изболелась, печалуясь о доме, пока чужой, никонианский поп не принес страшную весть, что не стало Ивана, что никогда его больше не увидит и даже в последний путь не сможет проводить. От попа пришла и другая весть — о ссылке обоих братьев, что не захотели от них с Евдокией отречься. Новые слезы, новые опустевшие в Москве дома. Знала, что сама всему виною, но теперь-то и вовсе окаменела в своем упорстве, выбрала муки и смерть, и они не заставили себя ждать.

    Алексей Михайлович не сомневался в «лютости» Федосьи. Так пусть и новый патриарх убедится в ней. Боярыню скованную снова привезут в Чудов монастырь, чтобы Питирим помазал ее миром. Но даже в железах Федосья будет сопротивляться, осыпать иерарха проклятиями, вырываться из рук монахов. Ее повалят, протащат за ошейник по палате, вниз по лестнице, и вернут на бывшее Печерское подворье. Со следующей ночи на ямском дворе приступят к пыткам. Раздетых до пояса сестер станут поднимать на дыбу и бросать об землю. Федосье достанется провисеть на дыбе целых полчаса. И ни одна из сестер Соковниных не отречется, даже на словах не согласится изменить своей вере. Теперь настанет время отступать царю. Алексей Михайлович согласен — пусть Федосья на людях, при стечении народа перекрестится, как требует церковь, троеперстием, пусть просто поднимет сложенные для крестного знамения три пальца. Если даже и не свобода, если не возврат к собственному дому — да и какой в нем смысл без сына! — хотя бы конец боли, страшного в своей неотвратимости ожидания новых страданий. В конце концов, она только женщина, и ей уже под сорок лет.

    И снова отказ «застывшей в гордыне» Федосьи, снова взрыв ненависти к царю, ставшему ее палачом. Теперь на помощь Морозовой пытается прийти старая и любимая тетка царя — царевна Ирина Михайловна. Да, она до конца почитала Никона, да, ее сестра царевна Татьяна Михайловна с благословения Никона училась живописи и написала лучший никоновский портрет, но примириться с мучениями Федосьи тетка не могла. Ирина Михайловна просит племянника отпустить Морозовой ее вину, прекратить пытки, успокоить московскую молву. Алексей Михайлович неумолим. «Свет мой, еще ли ты дышишь? — напишет в те страшные месяцы Аввакум. — Друг мой сердечной, еще ли дышишь, или сожгли, или удавили тебя? Не вем и не слышу; не ведаю — жива, не ведаю — скончали. Чадо церковное, чадо мое драгое, Федосья Прокопьевна. Провещай мне, старцу грешну, един глагол: жива ли ты?»

    Это было чудом — она еще жила. Жила и когда ее перевезли в Новодевичий монастырь, оставив без лекарственных снадобий и помощи. Жила и когда ее переправили от бесконечных паломников на двор старосты в Хамовниках. Жила и когда распоряжением вконец рассвирепевшего царя была отправлена в заточение в Боровск, где поначалу, к великому их счастью, сестры окажутся вместе.

    «Ты уже мертвец, отреклася всего, — скажет Аввакум, — а они еще горемыки (Евдокия Урусова и их единомышленница Данилова. — Н. М.) имут сердца своя к супружеству и ко птенцам. Можно нам знать, яко скорбь их томит. Я и мужик, а всяко живет. У меня в дому девка — рабичища робенка родила. Иные говорят: Прокопей, сын мой, при-валял, а Прокопей божится и запирается. Ну, что говорить, в летах, не дивно и ему привалять. Да сие мне скорбно, яко покаяния не могу получить». Семейные дела, домашние заботы — как же бесконечно далека уже от них Федосья Морозова.

    Когда-то, за пять столетий до нашей эры. Геродот, описывавший северную часть Европы, коснулся и Калужских земель, коснулся неопределенно, мимоходом, потому что никаких подлинных сведений о тех местах не имел. Толкователи историка усматривали из его слов, что от верховьев Днестра через Волынь, Белоруссию. Калугу и до самой Владимирщины простиралась пустыня. Она получила название Птерофории. Перьевой земли. Причиной названия стал снег, будто бы всегда паривший здесь в воздухе и состоявший их мелких перьев или пуха. Из этих удивительных мест и был родом Борей — северный ветер.

    Вряд ли боярыня Морозова слышала о Геродоте, но его легенда обернулась для нес единственной правдой. Стылые волглые стены тюрьмы-сруба. Едва тронутое светом зарешеченное окошко. Зной-кий холод, которого не могло осилить ни одно лето. Голод — горстка сухарей и кружка воды на день. И тоска. Звериная, отчаянная тоска. Царь, казалось, забыл о ненавистной узнице. Казалось…

    Но Боровск трудно, попросту невозможно забыть. Боровск — не Мезень и не Пустозерск, где кончит свои дни Аввакум. Восемьдесят верст от столицы — не дальний край, хоть и доводилось городу быть пограничным, стоять на стыке Московского государства с Литвой. И дело не в том, что владел им когда-то Дмитрий Донской и передал своему двоюродному брату, герою того же Куликова поля. Владимиру Андреевичу Храброму. И не в том, что от Владимировичей город перешел к Глинским, родным матери Ивана Грозного, что Грозный хотел передать Боровск старшему, собственной рукой убитому сыну, а при Борисе Годунове отошел он на содержание сыну шведского короля Густаву Ириковичу, не состоявшемуся супругу Ксеньи Годуновой.

    Все это уже было историей, никак не тревожившей Романовых. Зато именно боровских наместников выбирал Алексей Михайлович для самых важных посольских дел. В 1659 году уехал отсюда Василий Лихачев послом во Флоренцию, а в 1667 году другой наместник — Петр Иванович Потемкин отправился послом сначала в Испанию, а потом во Францию. Город все время оставался на виду, и не потому ли выбрал его Алексей Михайлович для постоянно тревожившей его бунтовщицы.

    После двух будто забытых лет в апреле 1675 года в Боровск приезжает для розыска по делу Морозовой стольник Елизаров со свитой подьячих. Он должен сам провести в тюрьме «обыск» — допрос, сам убедиться в настроениях узницы и решить, что следует дальше предпринимать. Стольнику остается угадать царские высказанные, а того лучше — невысказанные желания. Откуда боярыне знать, что чем бы ни обернулся розыск, он все равно приведет к стремительному приближению конца.

    Мария Ивановна Романова, мать царя Михаила Федоровича

    Сменивший стольника в июне того же года дьяк Федор Кузьмищев приедет с чрезвычайными полномочиями: «указано ему тюремных сидельцов по их делам, которые довелось вершить, в больших делах казнить, четвертовать и вешать, а иных указано в иных делах к Москве присылать, и иных велено, которые сидят не в больших делах, бивши кнутом выпускать на чистые поруки на козле и в провотку…»

    Дьяк свое дело знал. Его решением будет сожжена в срубе стоявшая за раскол инокиня Иустина, с которой сначала довелось делить боровское заточение Морозовой. Для самих же Морозовой и Урусовой Федор Кузьмищев найдет другую меру: их опустят в глубокую яму — земляную тюрьму. И то сказать, зажились сестры. Теперь они узнают еще большую темноту, леденящий могильный холод и голод. Настоящий. Как приговор. Решением дьяка им больше не должны давать еды. Густой спертый воздух, вши — все было лишь прибавкой к мукам голода и отчаяния.

    Решение дьяка… Но, несмотря на все запреты, ночами сердобольные боровчане пробираются с едой к яме. Не приходят со стороны, не выдерживает сердце у самих стражников. Вот только кроме черных сухариков ничего не решаются спустить. Не дай бог проговорятся узницы, не дай бог стоном выдадут тайну.

    Евдокия дотянет лишь до первых осенних холодов. Два с половиной месяца проживет еще ее сестра: Федосьи не станет 2 ноября 1675 года. И перед смертью что-то сломится в ней, что-то не выдержит муки. Она попросит у стражника: «Помилуй мя, даждь ми колачика, поне хлебца. Поне мало сухариков. Поне яблочко или огурчик». И на все получит отказ: не могу, не смею, боюсь. В одном стражник не сможет отказать Федосье — вымыть на реке единственную ее рубаху, чтобы помереть и лечь в гроб чистой. Шла зима, и в воздухе висел белый пух. Спуститься в земляной мешок было неудобно, и стражники вытащили окоченевшее тело Федосьи на веревочной петле.

    Участники разыгравшейся драмы начинают уходить один за другим. Ровно через три месяца после Федосьи не стало царя Алексея Михайловича. В Пустозерске был сожжен в срубе протопоп Аввакум. В августе 1681 года, также в ссылке, скончался Никон. А в 1682 году к власти пришла от имени младших своих братьев царевна Софья. Она меньше всего собиралась поддерживать старообрядцев, боролась с ними железной рукой. Но братьев Соковниных вернула из ссылки, разрешила им перезахоронить Федосью и Евдокию и поставить над их могилой плиту. Место это на городском валу получило название Городища и стало местом паломничества. И.Е. Забелин воспроизвел его, но в сегодняшнем Боровске уже нет памятной плиты, и можно лишь приблизительно определить ее положение, где поднимается современный многоквартирный дом.

    А великолепное произведение Сурикова — если и были допущены художником исторические неточности, в нем безошибочно уловлен смысл, каким был наполнен для народа протест Федосьи Морозовой, тот отклик на ее бунт, который увлекал толпу. И невольно приходят на память строки Пушкина: «Что развивается и трагедии? Какая цель ее? Человек и народ. Судьба человеческая — судьба народная».

    Царь-Девица

    Просто письмо

    Письмо — оно было ничем не приметным и во всяком случае совершенно не нужным: не та тема, не те люди. Обычная для архивной работы «пустая порода». Впрочем… Пусть это не имело значения для меня, но все же как, каким образом в конверте 1766 года могли очутиться листы столетней давности — рядом с щегольским, как в прописях, почерком XVIII века торжественный запутанный кружевами полуустав XVII столетия? Мало того. Полуустав принадлежал грамотам — указам, которые рассылались царским именем воеводам отдельных русских городов. Это были не копии — оригиналы, значит, документы государственной важности, подлежавшие особо строгому хранению.

    Конечно, нет правил без исключений, и адресатом, кому они высылались, был сам Никита Иванович Панин, фактический министр иностранных дел России. Но тогда и вовсе не понятным становилось, зачем именно ему, человеку, занимавшемуся всеми хитросплетениями политики сегодняшнего дня, могли понадобиться памятки внутренних событий таких далеких лет, да еще пересылаемые сугубо частным порядком. Что-то здесь было необычным, не говоря уже о той поспешности, с которой высылалось письмо. Начальник Московской конторы коллегии иностранных дел отвечал Панину на его запрос из Петербурга спустя какой-нибудь месяц: 3 апреля — 8 мая. Так быстро по официальным каналам дела не проходили, иначе чего бы стоила пышно расцветавшая российская бюрократия. И при всем том содержание письма ничего не объясняло. Московский корреспондент сообщал Панину, как находил свое отражение в документах постепенный приход к власти… царевны Софьи, вспоминал о виденном в частном доме золотом рубле с ее портретом и, наконец, посылал в качестве образчика несколько грамот.

    Никита Панин и царевна Софья… То, что Панин никогда не собирался писать русской истории, известно. Откуда же такой неожиданный интерес? Так случается у архивистов не часто, но на этот раз ответить мог сам Панин — оригинал запроса не затерялся в обширнейших фондах Посольского приказа, этого министерства иностранных дел Древней Руси. Помогло имя отправителя, помогла, как ни странно, секретность. Панин срочно хотел узнать, при каких условиях установилось правительство Софьи с братьями и насколько она была самостоятельна в своих действиях. Еще одно «для чего», но здесь, пожалуй, на помощь могли прийти только обстоятельства деятельности адресата, а они-то простыми никогда не бывали.

    В конце-концов, все в жизни Никиты Панина могло сложиться иначе. Современники упорно шептались об особой симпатии к нему Елизаветы Петровны (соперник Разумовского!), но официальные фавориты добились своего. незадачливый придворный оказывается послом в Стокгольме, и это на долгих двенадцать лет. В Россию он возвращается блестящим дипломатом, но и сторонником конституционной монархии, где царскую власть ограничивали бы законы, и тут неожиданная возможность — назначение воспитателем маленького Павла. Панин не сомневался, что сумеет внушить будущему императору необходимые принципы. Но деятельность Павла — это будущее, а действовать нужно незамедлительно.

    Панин участвует в свержении Петра III и сразу же после воцарения Екатерины II выдвигает проект учреждения императорского совета и реорганизации сената с тем, чтобы уничтожить самую возможность самодержавного произвола. У нас, заявляет он, «в производстве дел всегда более действовала сила персоны, чем власть мест государственных». Так далеко игра Екатерины в либерализм не заходила. Смысл проекта был ею понят, самый проект категорически отвергнут, а Панин оставлен «на подозрении». Да и как уйти от «подозрения», когда секретарь Панина, прославленный автор «Недоросля» Д.И. Фонвизин, работает под его руководством над проектом конституции и речь идет о прямом заговоре против императрицы.

    Положение регентши до совершеннолетия сына, причем регентши, во всем ограниченной непреложными законами, — самое большее, что оставлялось за Екатериной. Пусть Панину не удалось этого добиться при свержении Петра, зато теперь открывалась новая возможность. Согласно положению о новоучрежденных земствах в столице должны были собраться в 1767 году со всей страны выборные, и Панин рассчитывал с их помощью переиграть власть в пользу Павла и конституции. Смогло же тридцатью годами раньше собрание съехавшихся в Москву дворян смести все планы Верховного Тайного совета и передать власть Анне Иоанновне! И вот тут-то и стала необходимой царевна Софья.

    Знал ли Вольтер историю?

    Школьные представления удобны своей простотой: черное-белое, или-или. По школьным представлениям с Софьей все ясно. Первой вырвалась из тюремной жизни, чтобы отстоять эту же тюремную жизнь. Рискуя жизнью. Любой ценой. Поборница старых порядков и особенно беспощадного к женам Домостроя, против которых выступил Петр. Не слишком логично, но в истории не принято искать логики. Считается достаточным ограничиваться фактами.

    Впрочем, оказывается, как раз с фактами здесь все обстоит достаточно сложно.

    Отзывы современников о Софье — их множество. Ненависть, уважение, восторг, вражда — чувства определенные, сильные: равнодушным к себе царевна не оставила никого.

    Говорит Невиль, явившийся под видом польского посланника представитель французского двора «короля Солнца», самого Людовика XIV: «Эта принцесса честолюбием и жаждой властолюбия, нетерпеливая, пылкая, увлекающаяся, с твердостью и храбростью соединяла ум обширный и предприимчивый».

    Говорит Андрей Матвеев, известный дипломат, сын убитого стрельцами воспитателя матери Петра: Софье свойственны одни пороки — «высокоумие, хитрость, зависть, сластолюбие и любочестие».

    Говорит Сильвестр Медведев, один из первых русских просветителей, справщик и книгохранитель Московского Печатного двора, — для него дорог в Софье «чудный смысл и суждение неусыпным сердца своего оком» творить для русского народа. И еще особенность — «больше мужского ума исполненная дева».

    Посторонний, внимательный наблюдатель лично пострадавший человек, сторонник — разница точек зрения неизбежна. Но при всем том ни слова об утверждаемом хрестоматиями характере усилий Софьи — укреплении ощутимо начинающих рушиться старых порядков. Для всех она государственный деятель, без скидок на женскую слабость, со своими большими недостатками, но и немалыми достоинствами. Осуждения Петра оказалось явно недостаточно, чтобы отвлечь внимание потомков от деятельности сестры. Панин — лишь одно из многих тому доказательств. За полвека до панинских розысков само имя Софьи было крамольным — имя государственной преступницы. Оно подвергнется осуждению и еще спустя пятьдесят лет как смысл противостояния новшествам Петра. Но на кратком временном промежутке ранних екатерининских лет Софья оказывается нужной буквально всем — и государственным сановникам, и общественным деятелям, и первым историкам, пишущим обобщающие исторические труды, и даже литераторам.

    Личность и власть — так можно определить смысл возникавшей проблемы. Речь шла, собственно, о Екатерине. Своими заигрываниями с французскими просветителями она поддерживала в передовых кругах русского общества надежду на преобразование государства, на преодоление тяготевших в его жизни чуть ли не средневековых пережитков. Но единственной возможностью подобных изменений сторонники мирных преобразований видели в передаче власти Павлу при определенных условиях — Панин выражал лишь общую точку зрения. Надежды на «сознательное» ограничение императорских прав самой Екатериной слишком скоро рассеялись. Отсюда повсеместные разговоры о незаконности ее правления.

    Софья — пример наиболее яркий, близкий по времени, всем памятный. Екатерина и ее приспешники стремились доказать, что захват власти Софьей был оправдан самими ее государственными способностями, пользой страны, противники использовали царевну как пример, что, несмотря на действительные способности, ничем не ограничиваемая в своих действиях, она в конце концов стала жертвой собственного честолюбия, за которое слишком дорогой ценой поплатился народ.

    В книге, изданной в 1771 году в Амстердаме, появляются строки: «Надо отдать справедливость Софье, она управляла государством с таким благоразумием и умом, которое только можно было бы желать и от того времени, и от той страны, где она царствовала именами двух братьев». Книга носила название «Антидот» — противоядие — и принадлежала перу Екатерины II. Это было ответом на незатихавшие споры, это было и отпором Вольтеру, позволившему себе выступить со слишком вольнодумными суждениями о русской истории.

    Собственно, и панинский запрос не был случайностью. Непосредственно перед его появлением вышла из печати в Париже книга Вольтера «История Российской империи времен Петра Великого». Философ не только не обошел фигуры Софьи, он писал о ней: «Принцесса Софья ума столь же превосходного, замечательного, сколько опасного… возымела намерение стать во главе империи. Правительница имела много ума, сочиняла стихи на родном языке, писала и говорила хорошо, с прекрасною наружностию соединяла множество талантов; все они были помрачены громадным ее честолюбием». Что ж, Екатерине действительно оставалось только негодовать, зато Панину с особенным вниманием отнестись к урокам истории. Вместе со своими единомышленниками он, как анатом, искал путей развития болезни, имя которой самовластье. Вот почему такое значение приобретал и случайно сохранившийся рублевик с лицом Софьи, и ее портрет в медальоне на груди двуглавого орла.

    Одна из многих

    Дочерей рождалось много. Так много, что царь Алексей Михайлович, которого «благочестивейшая» супруга Мария Ильинична Милославская чуть не ежегодно дарила ребенком, переставал их замечать. Конечно, полагались по поводу рождения царских детей благодарственные молебны, праздничные столы с богатыми подарками, пироги, которые раздавались поздравителям как знак особой царской милости. Но с дочерьми все быстро свелось к скупым пирогам. А когда родилась Софья, шестая по счету, был и вовсе нарушен привычный порядок. Имя ей не выбирали, а дали по той святой, чья память отмечалась в этот день (и надо же: Софья — мудрость!), и крестили не в Чудовом монастыре, как всех царевен, а в Успенском соборе, где венчались цари на царство (чем не предзнаменование!). Зато в остальном современники с удивительным упрямством не хотели признать правоту будущих историков.

    Неизвестный художник. «Портрет царевны Софьи»

    Жизнь в теремах, жизнь по Домострою — кто не представляет ее себе во всех подробностях? Глухие стены, одни и те же лица — только женщины, только свои, обучение — разве что начаткам грамоты, занятия — одним рукодельем и как единственное развлечение — выход в церковь. Так шли годы — томительно, безнадежно, страшно. Даже в семьях царевнам было отказано. За своих подданных отдавать царских дочерей «невместно», за иностранных правителей не удавалось.

    Наверно, со временем историками будут заниматься психоаналитики. Спору нет, все исследователи пользуются фактами, но как производится их отбор, на что нацелено, и притом совершенно подсознательно, внимание каждого отдельного ученого, что он склонен искать, а чего не замечать. Это тот поправочный коэффициент, которого пока не вносит никто. А между тем хотя бы домашний обиход. Ему посвящены, не говоря о множестве отдельных работ, фундаментальные тома специально подобранных И.Е. Забелиным документов. Как одевались, куда выходили, что заказывали в специально предназначенных для царского обихода Мастерской и Оружейной палатах.

    У Софьи другие увлечения. Как самую дорогую вещь дарит она из собственной палаты близкому человеку «шкатуну немецкую, под нею станок на 4-х подножках; в шкатуне 4 ящика выдвижных, да цынбальцы, да клавикорты, а на верху шкатуны часы малые». Без клавесина — цимбал и клавикордов трудно было себе представить жизнь. И еще книги. Много, разных. Религиозные — как у всех, повести — они только появляются на Руси — и… труды по государственному устройству разных стран, разных народов. Софью не смущали и иностранные языки. Она была знакома с латынью, свободно владела польским. И все эти черты широкой образованности смотрелись бы чудом, если бы не замечательный педагог-просветитель Симеон Полоцкий.

    Симеон — монашеские имя. Но мирское затерялось, и так и остался для потомков монах Симеон Емельянович Ситнианович-Петровский, по месту первой своей работы в школе Полоцка получивший прозвище Полоцкого. Там его случайно и встретил Алексей Михайлович при посещении города. Преподнесенные монахом торжественные вирши запомнились, и спустя восемь лет царь вызвал Симеона в Москву обучать молодых подьячих Тайного приказа, а еще через три года назначил воспитателем своих детей. Имел ли в виду Алексей Михайлович одних сыновей? Определенно нет. Самые результаты показывают, что Полоцкий стал обучать и дочерей — Марфу, Софью, Екатерину, а Софья оказалась к тому же самой способной ученицей.

    Полоцкий писал вирши. Софья овладела этим искусством, сочинял комедии — она последовала его примеру. Но главное: специально для своих учеников Симеон написал своеобразную энциклопедию современных знаний от античной мифологии до астрологии, написал простым, почти разговорным языком, наполнил понятными, взятыми из жизни примерами. Это было ниспровержение схоластики, утверждение просветительства, за которые боролась большая, возглавленная Полоцким, группа русских культурных жителей. В полной мере борьба захватила и воспитанников Симеона. Десятилетней девочкой Софья стала ученицей Полоцкого, без малого десять лет занималась с ним. Уроки сделали свое дело. Вместе с новыми горизонтами пришли новые желания, и им было не поместиться в теремных стенах.

    Путь к власти

    Можно было начать выходить из своих палат. Можно было, пользуясь каждым благовидным предлогом, выезжать из дворца. Ни отец, ни тем более молоденький брат не ставили этому никаких препятствий. Характер правления Федора Алексеевича, его устремленность быстро начали забываться рядом с фантастическим размахом действий Петра. И тем не менее это именно Федор отменил местничество, вызвав целый переворот среди родовитого боярства. Он запретил членоотсечение — страшный пережиток средневековья, обрекавший жертву закона на нечеловеческие муки. При Федоре была основана Славяно-греко-латинская академия в Москве, первое гуманитарное учебное заведение, и обсуждался проект создания Академии художеств, где бы учились «на художников», и притом не кто-нибудь — дети нищих, об устройстве которых явно следовало позаботиться. Наконец, при нем стали стричь волосы, брить бороды и носить «немецкое» платье. Это последнее новшество оказалось самым трудным. Злые языки готовы были обвинять в нем молодую царицу Агафью Грушецкую, ее польское происхождение. Но на самом деле платье и волосы — слишком незначительная деталь в общем направлении усилий Федора. Не ему было становиться на пути сестер. Только вот простое нарушение обета затворничества — разве могло оно одно удовлетворить снедавшую Софью жажду деятельности.

    Смерть царя, может быть, и не слишком неожиданная, — Федор от рождения страдал тяжелой формой цинги, — выборы нового самодержца из числа малолетних мальчишек и, значит, перспектива неизбежного регентства — вот что впервые открывало перед Софьей настоящие возможности. Что ж, сама по себе идея регентства женщины — в ней не было ничего удивительного для Руси. Увлекаясь описанием затишного и благолепного быта теремов, историки прошлого столетия упорно не хотели вспоминать, что совсем рядом было правление матери Ивана Грозного, знаменитой своим нелегким нравом и неженским умом Елены Глинской, что жила в народе память о Софье Палеолог, жене Ивана III, участвовавшей во всех государственных делах, энергии и замыслам которой обязан своими соборами Московский Кремль, а русское государство, между прочим, гербом — двуглавым орлом. А великая княгиня Софья Витовтовна, вызвавшая столько междоусобных войн, такая неукротимая в своем честолюбии и жажде власти! С ней удельным князьям не под силу было тягаться ни в спорах, ни в решительности поступков. Мечты Софьи о власти — в конце концов в них не было ничего невероятного.

    И как стремительно осуществляет Софья свои планы! 27 апреля 1682 года не стало Федора и царем провозгласили Петра. Соответственно предстояло отправить «объявительные грамоты» всем европейским правителям. Они и были заготовлены, но не посланы, придержанные уверенной рукой. 28 мая все изменилось: по требованию взбунтовавшихся стрельцов на престоле оказались два брата — Петр и Иван.

    Конечно, можно говорить о личной неприязни Софьи к Наталье Кирилловне, о боязни, что с провозглашением царем одного Петра вся власть достанется ненавистной ей женщине. Кстати, они были почти ровесницами: Софье — 25, Наталье Кирилловне — 30. Но ведь действительно важно то, что Софья сумела использовать внутридворцовые распри, найти сторонников и поддержку у стрельцов, добиться переворота. На это «царь-девице», как назовет ее впоследствии один из историков, понадобится всего месяц.

    Появляется власть, но только фактическая. Московский корреспондент сообщает Панину, что никакого царского указа о соправительстве найти не удалось. Он может с почти полной уверенностью сказать: такого никогда и не существовало. Все, чего удавалось Софье добиваться, было результатом ее личных усилий и не получало формальных подтверждений. Каждый день можно было лишиться всего достигнутого за долгие месяцы и годы. Но с какой же расчетливостью и дальновидностью Софья создает видимость непреложности и законности своего правления.

    Она ничем не заявляет о себе непосредственно после переворота в пользу Ивана — надо сначала проявить себя, и возможность возникает почти сразу. Раскольники во главе с Никитой Пустосвятом добиваются открытого диспута с патриархом и церковными властями в Грановитой палате. Софья поддерживает растерявшихся попов, приходит на спор о вере сама, участвует в нем, а потом делает решительные выводы. Пустосвят как личность, опасная для государства, был казнен на следующий день ее решением на Лобном месте, его сообщники разосланы по дальним монастырям. У Софьи не дрогнула рука казнить и руководителей стрельцов князей Хованских, только что обеспечивших ей путь к власти. Их положение среди стрельцов — государство в государстве, связь с раскольниками представлялись ей недопустимыми. В решительности и твердости Софья не уступала Петру. Но зато после этих первых шагов она вставляет свое имя в государственные грамоты пока еще после братьев и только в документах, не выходящих за пределы страны.

    Следующая ступень — имя, писавшееся наравне с обоими царями и притом в зарубежных грамотах. Оно приходит в 1686 году после заключения правительством Софьи вечного мира с Польшей, согласно которому русское государство получало навсегда Киев, Смоленск и всю левобережную Украину. Успех правительницы был слишком велик и очевиден.

    И все-таки этого было мало. Еще один переворот в свою личную пользу? Софья думала о нем, но на него трудно было решиться без предварительной подготовки общественного мнения у себя и в Европе. Тогда-то и приходит на свет портрет с семью добродетелями.

    Портрет с семью добродетелями

    С монархов принято писать портреты. Монаршие портреты принято развешивать в присутственных местах, размножать и высылать в иностранные государства — для сведения. Портрет в соответствующем одеянии, со всеми знаками сана — обязательный атрибут монаршей власти. Софья хорошо это знала, но… на Руси не существовало портретов. Никаких.

    Иконопись допускала отвлеченное изображение человека с надписанным именем, но безо всяких индивидуальных физических черт, своего рода обозначение, по смыслу своему не отличавшееся от обозначения словесного. Новая целенаправленность — на живого человека, реальные предметы — была свойством живописи, которая еще только начинала заявлять о себе на Руси.

    Первые портретные изображения в начале XVIII века были исключительно царскими и делались со специальной целью — их помещали над гробницами. Со временем появляются и единичные изображения правящих самодержцев — Алексея Михайловича, Федора. Их написание — всегда целое событие, занимающее всю Оружейную палату, в ведении которой находились художники. Живописцы перестают быть редкостью — в момент прихода к власти Софьи их в одном только штате палаты 40 человек (при 28 иконописцах), — но они занимаются в основном росписями помещений, картинами и отделкой предметов домашнего обихода. Тем более никогда не приходилось им писать женских портретов.

    Впрочем, Софья и не думала о живописном портрете. Знакомство с практикой Запада подсказывало, что в подобном деле самое важное тираж, а этого достичь можно было только с помощью гравюры. Но и соответствующими граверами Москва не располагала. Так начинается история первого женского портрета в русском искусстве. Архивные документы скупо приоткрывают ее подробности, тем более скупо, что с приходом Петра были приложены все силы ее стереть и забыть. Но что можно вычеркнуть из истории!

    Внешне все выглядело простой случайностью. С Украины приехал к царскому двору полковник Иван Перекрест. Полковник, по-видимому, не слишком разбирался во всех тонкостях московской ситуации, потому что прихваченные им с собой сыновья привезли «рацею» — похвальное слово царям Ивану и Петру, забыв о существовании правительницы. Перекресту подсказали ошибку. За несколько дней была сочинена «рацея» Софье и прочитана перед ней. Сочинение понравилось, и тогда последовала новая подсказка — издать «рацею» в виде отдельной книжки и приложить (было бы еще лучше!) к гравированному портрету.

    Чтобы выполнить это пожелание, Перекресту пришлось вернуться на родину. В Чернигове он находит гравера Леонтия Тарасевича, заказывает ему доски и вместе с досками привозит мастера в Москву: прежде чем начать печатать, следовало получить высочайшее одобрение. На первой доске были представлены «персоны» Ивана, Петра и Софьи, на другой одна Софья в окружении арматуры — воинских доспехов и медальонов с семью добродетелями. Идея добродетелей, как и памятные вирши на портрете, принадлежали Сильвестру Медведеву. По его собственным словам, они должны были заменить тех семь курфюрстов, которые изображались вокруг портрета римского императора в соответствии с числом принадлежащих ему областей. Портрет царевны должен был следовать — ни много ни мало! — императорскому образцу. Что из того, что таким образом русские цари никогда не изображались. Под стать была и подпись: «Софья Алексеевна божиею милостию благочестивейшая и вседержавнейшая великая государыня царевна и великая княжна… Отечественных дедичеств (владений. — Н. М.) государыня и наследница и обладательница». Места для сомнений не оставалось, все называлось своим именем.

    Портрет печатался на бумаге, тафте, атласе и плотной шелковой материи — объяри, раздавался направо и налево (сколько усилий понадобилось потом Тайному приказу, чтобы их разыскать и уничтожить!). Но и этого оказалось мало. Один экземпляр высылается в Амстердам бургомистру города, который передает его для размножения одному из местных граверов с соответствующими надписями уже на латинском языке: «чтоб ей, великой государыне, по тем листам была слава и за морем в иных государствах, также и в Московском государстве по листам же». Никакой китайской стеной отгораживаться от Европы Софья не собиралась. Напротив — она искала там и известности и признания. Как же все это далеко ушло от теремных масштабов! Царевна приближалась к зениту своего могущества, но впереди — впереди ее ждало дело Шакловитого.

    Что скрывал запечатанный ящик

    Панин не получил удовлетворительного ответа на свои вопросы. Московский чиновник с удивлением констатировал, что в государственном архиве для этого не хватало документов. Он не знал, что в то же время в Оружейной палате хранился какой-то старательно опечатанный ящик. Да и кому бы пришлось в голову усматривать здесь связь с царевной Софьей. Понадобилось еще 70 лет, чтобы ящиком по чистой случайности заинтересовался Николай I и выяснил, что перед ним знаменитое розыскное дело о дьяке Шакловитом и его сообщниках — история неудавшегося переворота Софьи.

    Видно, многое представлялось здесь императору достаточно сомнительным, если вместо того, чтобы передать ящик в архив, он переслал его министру Блудову с приказом лично в нем разобраться. Шесть лет Блудов пытался привести в порядок безнадежно путанные и поврежденные столбцы. К тому же в ящике была явно только часть дела. Все остальное по непонятной причине исчезло из государственного хранения. Ходили слухи, что аналогичные документы имеются в собрании известного музыканта пушкинских лет М.Ю. Виельгорского, но тот не пошел навстречу желанию императора сопоставить их с обнаруженными материалами.

    Время шло. Блудовская часть стала доступна исследователям, и по ней написали свои работы М.П. Погодин, В.С. Соловьев, многие другие. Но когда в 1881 году попало наконец в музей собрание Виельгорского, выяснилось, что это и есть пропавшая часть дела Шакловитого. Мало того. Соединенное воедино, научно обработанное дело воссоздавало совсем иную картину времени и событий, чем нарисовали себе поторопившиеся с выводами историки.

    Софья рвалась к власти. Но чего ей действительно не хватало, так это умных дальновидных соратников. Высокообразованный, прекрасно разбирающийся в дипломатии, но мягкий и нерешительный Василий Голицын, предпочитавший всем перипетиям государственного правления спокойную и удобную жизнь в своем фантастическом по богатству московском дворце на углу Охотного ряда и Тверской. Недаром же в глазах французского посланника это ни много ни мало дворец «какого-нибудь итальянского государя» по количеству картин, скульптур, западной наимоднейшей мебели, книг, витражей в окнах.

    Наглый, бесшабашно храбрый и алчный Федор Шакловитый, целая вереница бояр, склонных скорее наблюдать, чем участвовать в действиях царевны. Те, прежние, фактические правительницы на Руси всегда имели опору в лице мужа — законного князя, царя, еще лучше — сына, уже венчанного правителя. Невенчанная девка — другое дело. С ней лучше было повременить. Да и поступки Софьи исключали какую бы то ни было помощь. Подобно Петру, она не умела ждать, все хотела делать тут же и сама. Федор Шакловитый признается под пыткой: «Как де были польские послы, в то время как учинился вечный мир, и великая государыня благоверная царевна приказывала ему, Федьке, чтоб имя ее, великий государыни писать обще с великими государями… и он с того числа приказал площадным подьячим в челобитных и в приказе ее великую государыню писать же». Частенько колеблются в своей помощи царевне стрельцы — их-то надо было все время ублажать, «остаются в сумнительстве» ближайшие придворные, и опять Софья сама властно диктует, чтобы в 1689 году «в день де нового лета на великую государыню благоверную царевну и великую княжну Софию Алексеевну положить царский венец».

    Торопили все усиливающиеся нелады с Нарышкиными и их партией, торопила и своя неустроенная личная жизнь. Законы церкви и Домостроя, исконные обычаи — их Софья преступила без колебания, отдав свое сердце Василию Голицыну, недостойному царевны по роду, да еще женатому, с большой семьей. Страшно для нее было другое — князь Василий любил свою семью, был привязан к жене, княгине Авдотье. И хоть откликался он на чувство царевны, ей ли не знать, что окончательного выбора в душе он не делал, да и хотел ли. Пока его могла удержать только сила царевниной страсти: «Свет мой, братец Васенька, здравствуй, батюшка мой, на многие лета! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься; тогда поверю, когда в объятиях своих тебя, света моего, увижу… Ей, всегда прошу бога, чтобы света моего в радости увидеть».

    И все-таки Софья прежде всего правительница, государственный человек. Как ни страшно за «братца Васеньку», как ни тяжело по-бабьи одной да еще с письмами зашифрованными, писанными «цыфирью», она отправляет Голицына в Крымский поход. Борьба с турками — условие Вечного мира с Польшей, и нарушать его Софья не считала возможным. К тому же лишняя победа укрепляла положение и страны и самой царевны, приближая желанный царский венец. Вот тогда-то и можно было отправить постылую княгиню Авдотью в монастырь, а самой обвенчаться с князем. Иностранные дипломаты сообщали именно о таких планах царевны.

    Но планы — это прежде всего исполнители, а Софья искала славы именно для Голицына, хорошего дипломата и никудышного полководца. Первый Крымский поход окончился ничем из-за того, что загорелась степь. В поджоге обвинили украинского гетмана Самойловича, и на его место был избран Мазепа. Софья категорически настояла на повторении.

    «Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многие лета! Радость моя, свет очей моих! Мне не верится, сердце мое, чтобы тебя, света моего, видеть. Велик бы мне день тот был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем поставила тебя перед собою… Брела я пеша из Воздвиженска, только подхожу к монастырю Сергия Чюдотворца, а от тебя отписки о боях. Я не помню, как взошла: чла, идучи!»

    Теперь Голицын дошел с войсками до Перекопа, вступил в переговоры, но затянул их, не рассчитав запасов пресной воды, и уже с полным позором вынужден был вернуться. Софья не только закрывает глаза на провал князя, она хочет его превратить в глазах народа в победителя, засыпает наградами и, несмотря ни на что, решается на переворот. Как же не ко времени! Шакловитый не сумел поднять стрельцов. Многие из них перешли на сторону бежавшего в безопасный Троице-Сергиев монастырь Петра. Туда же отправились состоявшие на русской службе иностранные части, даже патриарх. Ставку своей жизни Софья проиграла — ее ждал Новодевичий монастырь.

    Но был у этой истории еще и другой, человеческий конец. Оказавшись в монастыре, Софья думает прежде всего о «братце Васеньке», ухитряется переслать ему в ссылку письмо и большую сумму денег, едва ли не большую часть того, чем сама располагала. Впрочем, по сравнению с другими ее приближенными Голицын отделался на редкость легко. Его не подвергли ни допросам, ни пыткам, ни тюремному заключению. Лишенный боярства и состояния, он был сослан со своей семьей в далекую Мезень. Наверное, помогла близкая Петру прозападническая ориентация князя, сказалась и выбранная им линия поведения.

    И. Репин. «Царевна Софья Алексеевна через год после заключения ее в Новодевичьем монастыре, во время казни стрельцов и пытки всей ее прислуги в 1698 г.» 1879 г.

    Голицын не только не искал контактов с Софьей, но уверял, что не знал ни о каких планах переворота, а против ее венчания на царство и вовсе возражал, «что то дело необычайное». Он не устает писать Петру из ссылки челобитные о смягчении участи, клянясь, что служил ему так же верно, как и его сестре. И может, была в этом своя закономерность, что вернувшийся из ссылки, куда попал вместе с дедом, внук Василия Голицына становится шутом при дворе племянницы Софьи, Анны Иоанновны. Он даже по-своему входит в историю — это для его «потешной» свадьбы с шутихой был воздвигнут знаменитый Ледяной дом.

    С Софьей все иначе. Ни с чем она не может примириться, ни о какой милости не будет просить. Из-за монастырских стен она находит способ связаться со стрельцами, найти доходчивые и будоражащие их слова. Ее влияние чуть не стоило отправившемуся в заграничную поездку Петру власти, и на этот раз все бешенство своего гнева он обращает не только на стрельцов, но и на Софью. В 1698 году царевны Софьи не стало — «чтобы никто не желал ее на царство». Появилась безликая и безгласная монахиня Сусанна, которой было запрещено видеться даже с ее родными сестрами. Ни одной из них Петр не доверял, неукротимый нрав всех их слишком хорошо знал. Могла же спустя много лет после этого суда, измученная цингой и бедностью, Марфа Алексеевна писать из другого монастыря: «хотя бы я неведомо где, да и я тово же отца дочь, такая же Алексеевна».

    Пятнадцать лет в монастырских стенах, пятнадцать лет неотвязных мыслей, несбыточных надежд и отчаяния. Но история шла своим путем. Царевна забывалась, становилась никому не нужной. И все-таки она находит способ заявить о себе хоть перед смертью. Она принимает большой постриг — схиму под своим настоящим именем Софьи, чтобы имя это не затерялось, чтобы хоть на гробовой доске осталась память о дочери «тишайшего» царя, почти царице, семь лет вершившей судьбы Руси.

    Царицын благодетель

    А в горе жить — некручинну быть, А кручину в горе погинути!

    (Повесть о Горе-злосчастии)

    У Артамона Матвеева давно сложилась своя прочная легенда. Любимец Алексея Михайловича. Самый близкий «тишайшему» человек. Западник, открывший перед богобоязненным царем православным все соблазны европейского быта. Завзятый театрал, познакомивший московский двор с невиданным до тех пор искусством. Меломан, державший на западный манер большой музыкальный ансамбль. Библиофил с немалой библиотекой на разных языках. Муж англичанки, не признававшей теремного распорядка жизни, выходившей к гостям и спокойно ведшей беседу среди мужчин. Что удивительного, что такой же воспиталась в матвеевском доме будущая царица Наталья Кирилловна, перед которой не смог устоять немолодой и окруженный взрослыми детьми вдовец-царь. А дальше шли разговоры о знатности боярина Артамона Матвеева, о его могуществе при дворе, о влиянии на все государственные дела. Без любимца Алексею Михайловичу будто и на ум не приходило что-нибудь решить.

    Что-то в легенде имело корни в жизни, что-то питалось чистым вымыслом, хотя действительность была сложнее и неожиданнее любой фантазии. Сан боярина появился со временем, много позже. Все начиналось с сына дьяка Сергея Матвеева, долго и трудно поднимавшегося по крутой лестнице приказных чинов и званий.

    Появился Сергей Матвеев сразу после Смутного времени в чине простого подьячего. Знатностью, само собой разумеется, похвастать никак не мог, богатством тем более не отличался. Даже фамилии не имел: имя деда послужило будущему царскому любимцу «знатной» фамилией. Подьячим служил Сергей Матвеев в дозорщиках Рязанского уезда, в первой половине 1620-х годов, в том же чине, выполнял обязанности писца «посады „Ржевы Владимирской“. То ли „показалась“ кому-то его служба, во что трудно поверить, то ли благодаря женитьбе получил ход к посольским делам. Сын Артамон родился в 1625 году, а годом позже отец получил куда более важную по сравнению с предыдущей службу — повез рухлядь ногайским мурзам. В 1632 году назначается Сергей Матвеев приставом к „цесарскому послу“, вскоре уже в чине дьяка направляется с русским посольством в Царь-град, а в 1642 году едет одним из послов в Персию. Успел он к этому времени получить должность дьяка одного из самых ответственных приказов — Казанского дворца да добиться оклада в сто рублей годовых — подьячие трудились за четыре рубля в год.

    Служба сына сложилась иначе. Служил Артамон на Украине и не раз в пятидесятых годах XVII века отправлялся в посольствах к Богдану Хмельницкому. Ратные дела мешались в его жизни с поручениями дипломатическими. В те же годы, что толковал Артамон Матвеев с Хмельницким, участвовал он и в войне с поляками, и в осаде Риги. Остается загадкой, при каких обстоятельствах удалось служилому дворянину приблизиться к царю, чем ему приглянуться. Поручения, которые выполнял по службе Артамон Матвеев, говорили о доверии, но высоких чинов ему не приносили. Почему-то Алексей Михайлович мог доверить Артамону ведать приказом Малороссийским и даже Посольским, а состоял Матвеев всего лишь думным дворянином. Только по случаю рождения маленького Петра получил он чин окольничего, а спустя год приобрел у братьев Пушкиных вотчину — деревню Манухино на Сетуни. Вслед за Манухином уже в 1674 году пришло и боярство. Значит, и с будущей царицей своей Натальей Кирилловной познакомился Алексей Михайлович не в боярском доме, а всего лишь в дворянском. Царь оказался на удивление сдержан в поощрении своего любимца.

    Не так все просто было и с иностранкой-женой. Гамильтоны. Фамилия, конечно, говорили о Западной Европе. Только перебралась в Московское государство эта семья шотландцев-датчан еще во времена Ивана Грозного, и едва ли не единственной памятью об иноземном происхождении оставались к середине XVII столетия трудности с написанием фамилии. Каких только трансформаций не перевидало за прошедшие годы неудобное для русской транскрипции имя: Гамантон, Гомантон, Гамантовы, Гамолтоны, Гамоновы и даже Хомутовы. Семейство стало быстро разрастаться и место заняло при дворе, как, впрочем, и большинство поступавших на русскую службу военных специалистов с Запада. Артамон Матвеев женился на Евдокии Григорьевне Гамильтон, действительно знакомой с иностранными языками, получившей неплохое, особенно для русской женщины тех лет, образование, с детства приученной к западному домашнему обиходу в такой же мере, как и к русскому.

    Кстати, ее двоюродная племянница Марья Даниловна Гамильтон не только оказалась при дворе Петра I, но обратила на себя внимание императора больше бойкостью и речистостью, нежели, по мнению современников, красотой. Так или иначе, история фрейлины Марьи Гамильтон была достаточно шумной. В ее владении находилась и печально известная шведская пленница Анна Крамерн, пособница Екатерины I в деле с Вилимом Монсом, позднее сыгравшая не вполне понятную роль в судьбе единственной дочери царевича Алексея. Направлявшаяся в Москву на коронацию брата Петра II, царевна Наталья Алексеевна задержалась на ночлег во Всехсвятском и в одночасье умерла. Каковы бы ни были варианты приводившихся врачебных диагнозов — а было их несколько, — верно то, что около постели Натальи находилась одна Анна Крамерн, немедленно после этого высланная из Москвы, хотя и с богатейшими подарками.

    Далеко не все было очевидным и с обиходом матвеевского двора: то ли служил думной дворянин примером для благоволившего к нему царя, то ли наоборот — угадывал или предугадывал все желания и интересы монарха, умел служить. Интереснейшее дело Посольского приказа не позволяет прямо ответить на вопрос, восстанавливая обстоятельства жизни некоего Василия Иванова Репьева, выходца из Литовских земель, певчего, музыканта, органиста да к тому же еще и живописца, знакомого с основами «преоспехтирного» театрального дела.

    Приехал Василий Репьев в Москву из Литовских земель в свите епископа Мефодия четырнадцатилетним певчим. Певчих ценили, с ними считались из-за того, что обладали они не только знанием распевов, вокальной техникой, но и общей грамотностью. Когда младшие «спадали с голоса», именно это их качество старались использовать. Василия Репьева отдали учиться латыни, а после включили в посольство известного дипломата Ордина-Нащокина, направлявшегося в Курляндию.

    Документы не говорят, как долго задержался Репьев в Курляндии, был ли оставлен после отъезда посольства или уехал вместе с боярином. Но где-то должен он был успеть обучиться редкому в то время искусству «писать перспективы и другие штуки, которые надлежат до комедии». Применение своему мастерству он нашел в царской подмосковной Измайлово. Здесь перспективными панно убирался сад, создавая впечатление цветников, аллей, боскетов, замысловатых беседок и павильонов, которых не было времени разбивать в действительности и строить. Еще более важным считалось «преоспехтирное дело» в театральных постановках, которые шли на измайловской сцене. Именно на измайловской, дворцовой. Здесь и обратил внимание на Василия Репьева Артамон Матвеев. Отказался Репьев добровольно перейти к нему на службу, захватил мастера силой, заковал в железа и держал скованным — чтобы не сбежал — от одного выступления до другого. Матвеева интересовало не перспективное дело, а возможности Репьева-инструменталиста. Своего пленника, как писал тот в челобитной в Посольский приказ, принуждал он силой играть «на комедии на скрипках и на органах». Получалось, что Артамон Матвеев подражал царским забавам и старался не отставать от них, а не учил им Алексея Михайловича.

    И уточнение в истории памятников села Манухина, продиктованное обстоятельствами биографии Артамона Матвеева. Боярином царскому любимцу удалось побыть всего-то два года. Со смертью Алексея Михайловича придворная жизнь любимца кончилась. Потому и подал в июле 1676 года челобитную о своем освобождении Василий Репьев, «иноземец Литовские земли», что новоиспеченный боярин был сослан со всем своим семейством в ссылку в Пустозерск. Обвинялся Артамон Матвеев в «чернокнижии» и самое страшное — в покушении на жизнь молодого царя Федора Алексеевича.

    Что подразумевалось под «чернокнижием», сказать трудно, только был Матвей и в самом деле автором двух написанных по царскому заказу фундаментальных исторических исследований. Сочинил он «Историю русских государей, славных в ратных победах, в лицах» и «Историю избрания и венчания на царство Михаила Федоровича». Оба труда оправдывали и утверждали приход к власти новой династии — Романовых, но, конечно, продолжение династии Артамон Матвеев видел в лице младшей ветви царского рода — в Петре и поддерживал враждебную Милославским, родственникам первой жены Алексея Михайловича, партию Нарышкиных.

    Облегчение судьбы былого царского любимца неожиданно наступило в январе 1682 года благодаря царской невесте Марфе Матвеевне Апраксиной. Марфа была обвенчана с недавно овдовевшим царем Федором Алексеевичем и вымолила как милость перевод матвеевской семьи с севера в городок Лух на Костромщине. Артамон Сергеевич приходился новой царице крестным отцом.

    Первый переезд с места ссылки оказался началом возвращения Матвеевых в Москву. В апреле того же года смерть Федора Алексеевича и избрание на отцовский престол Петра I открыли перед Артамоном Матвеевым обратную дорогу в столицу, ко всем утраченным почестям и богатствам. Конечно, Матвеев торопился. Избрание состоялось 27 апреля 1682 года, одиннадцатого мая Матвеевы уже были в Москве при дворе. Но спустя четыре дня по их приезде вспыхнул стрелецкий бунт в пользу Милославских и старшего царевича Иоанна Алексеевича. За кулисами разыгрывавшихся событий появилась властная и непреклонная в своем стремлении к царской державе фигура царевны Софьи. Партии Нарышкиных не удалось спасти Артамона Матвеева. На глазах царской семьи он был убит на Красном крыльце кремлевских теремов, сброшен к ногам взбунтовавшихся стрельцов и изрублен. Чудом уцелел четырнадцатилетний сын Артамона Сергеевича Андрей, единственный наследник семьи, отбывавший с отцом ссылку и в Пустозерске, и в Мезени. Вражда Милославских к Матвееву была так велика, что все его вотчины, включая Манухино, немедленно отписываются в Дворцовое ведомство.

    И снова остается неясным, чье вмешательство облегчило участь вдовы и подростка-сына. Во всяком случае, через год после конфискации Матвеев-младший восстанавливается в отцовских правах на вотчины, его жалуют в том числе и Манухином.

    Для Петра судьба Матвеева-младшего была предрешена. Андрей Артамонович отличается редкой образованностью. Сначала, не посягая на самостоятельные исторические труды, он делает в девяностых годах XVII века интересный перевод «Анналов» Барония. После недолгого воеводствования Андрея Матвеева в Двинском крае в 1691–1693 годах Петр, вернувшись из первой своей поездки по Западной Европе — Великого посольства, направляет его чрезвычайным и полномочным послом при Голландских Статах. От этих основных обязанностей ему приходится отказаться для особо важных поручений. В 1705 году он ездит для заключения торгового договора с Францией в Париж, а спустя два года — в Лондон, где ему предстояло уговорить английское правительство взять на себя посредничество между Россией и Швецией и — что не менее важно — не признавать польским королем Станислава Потоцкого. Доверие к нему Петра в отношении дипломатических миссий безгранично. 1712–1715 годы Андрей Матвеев проводит русским послом при австрийском дворе и по возвращении оттуда получает графский титул. Четырьмя годами позже он уже сенатор и президент юстиц-коллегии.

    В последний год жизни Петра I Андрей Матвеев был переведен в Москву на должность руководителя Московской Сенатской конторы. Вряд ли такое назначение относилось к числу служебных успехов графа. Любая служба в Москве в то время означала удаление из столицы, от двора. Петр явно охладел к своему давнему сотруднику, а Матвеев к тому же и не искал больше царских милостей. И в Москве снова сходятся пути Василия Иванова Репьева, былого пленника матвеевского дома, и Матвеева, на этот раз младшего. На основании ведомости сбора мостовых денег по Москве в 1718–1723 годах за Ре-пьевым числился собственный двор «в Белом городе Покровской сотни на тяглой земле идучи от Покровских ворот в город по Большой Покровской улице на левой стороне под номером 630-м». Находилось хозяйство живописца Репьева бок о бок с двором другого живописца — строителя Сухаревой башни и Арсенала Московского Кремля Михайлы Чоглокова.

    Андрей Матвеев сохранил за собой московскую должность в течение недолгого правления Екатерины I, но в 1727 году вышел в отставку. Вошедшие в исторические справочники и энциклопедические словари его жизнеописания не приводят никакой причины ухода былого дипломата с государственной службы, между тем причина эта достаточно серьезна и необычна.

    Среди современников ходили разговоры о том, что охлаждение между императором и графом наступило из-за графской дочери Марьи Андреевны, вышедшей замуж за денщика Петра I Румянцева, но пользовавшейся особым вниманием самого царя. Ее родившегося в 1725 году сына — будущего известного полководца П.А. Румянцева-Задунайского — при дворе считали связанным родственными узами с царской семьей. То, что могло устроить другого придворного, вызвало гнев графа-отца, который предпочел принять предложение о назначении в Москву.

    Тем не менее уже будучи в отставке, Андрей Артамонович Матвеев берется за перо, чтобы составить историческую хронику России начиная с памятного для него стрелецкого бунта и вплоть до 1698 года, когда он надолго оставил родину. Опубликованная в «Собрании записок о Петре Великом», его работа вызвала нарекания не только из-за предвзятого отношения к партии Милославских и царевне Софье. Подняться над семейной обидой Матвеев не сумел.

    Две гробницы

    Ветер с Серой упрямо рвется в узкую прорезь ворот и захлебывается тишиной. История — она проходит как прибой. И только в редких ямках продолжает искриться застоявшейся солью ушедшая волна — постройки, памятники, неверные и вечные следы поколений.

    Сегодня в путанице заплетенных травой тропинок одинокие стены тянутся к невысоким кровлям, куполам. Изредка разворачиваются широкими крыльцами. Западают в чернеющие провалы скупо отсчитанных окон. И неудержимым взлетом входит ввысь огромная каменная свеча — Распятская церковь-колокольня, памятник победы московского царя над Новгородской вольницей и переезде Грозного в слободу в 1565 году.

    Распятская колокольня

    Столпообразные шатровые храмы — к ним отнесет Распятскую колокольню каждый справочник — появляются в XVI веке и уходят из русской архитектуры тогда же, могучие каменные обелиски, хоть и связываемые историками с образцами деревянного зодчества. Что воплотилось в них? Торжество объединяющегося, утверждающего свою силу государства? Начинающееся преобладание государственных, а вместе с ними светских начал? Или прежде всего человеческое сознание, ощутившее возможность освободиться от пут средневековых представлений и догм?

    Наверно, все вместе. И отсюда каждый такой храм — всегда переживание, захватывающее, яркое и однозначное в своей внутренней приподнятности, победном звучании. Не потому ли все они строились по поводу светских событий, были памятниками государственной жизни?

    Движение — оно захватывает в Распятской колокольне неудержимой сменой форм: тянутые арки опорных столбов, громоздящиеся ряды кокошников, острая перспектива законченного крохотным куполком шатра. Внутри — неожиданно тесный обхват стен невольно заставляет рвануться к водопаду света, клубящемуся высоко вверху из прорезей шатра. Это удивительно четкое ощущение мира — ясного, огромного и далекого.

    И еще путь «под колоколы». Не каждый его проделывал, но каждый мог — строитель знал об этом. После головоломной крутизны прорывшихся сквозь толщу стены ступеней — солнце. И свет. Волны пронизанного маревом света наплывают в забранные деревянными решетками проемы. Размывают очертания уходящих в бесконечность перелесков, полей там — глубоко внизу. Граница Залесья и Ополья, образ вечной и ласковой к человеку земли. Как не понять, что как раз здесь и должна была родиться мечта о крыльях — первый полет смерда Никитки.

    У подножья Распятского столпа крохотная кирпичная постройка. Как сор в углу празднично прибранного дома. Но это иной поворот истории. Забытый. Точнее — неузнанный и по-своему нужный.

    О них говорят одним безликим словом «сестры»: Екатерина, Евдокия, Федосья, Марфа, Марья, толпа дочерей царя Алексея Михайловича от первой жены, богобоязненной и плодовитой Марьи Ильичны Милославской. Как их различать рядом с неукротимым ярким нравом Софьи? Вот она, средняя, ничем от рождения не отмеченная, сумела рвануться к престолу, хоть на считанные годы перехватить власть, величаться великой государыней. Спорила с раскольниками и принимала иноземных послов, диктовала государские грамоты и расправлялась с вчерашними сторонниками, зазнавшимися стрелецкими начальниками — все на виду, все сама. А что сестры?

    Наверное, дивились — всей толпой. Вряд ли противились — где им! — да и получалось выгодней самим: больше удобств, почета, воли. В трудную минуту сгрудились за Софьей, пытались помочь в меру недалекого бабьего разумения, семейной ненависти к мачехе — царице Наталье Кирилловне. Только верен ли привычный, примелькавшийся портрет царевны, просто женщины тех лет?

    Ведь это немаловажная поправка, что не просто владели сестры грамотой, но при случае могли сложить и стихи. По-русски. По-польски. Иным удавалось и по-латыни. Имели под рукой книги, печатные и рукописные, русские и переводные, церковные и светские. Держали в своих палатах «цимбалы» и «охтавки» — клавесины и клавикорды. Одна занималась иконописью — женщин-иконописцев на Руси XVII века было достаточно, и только крутое вмешательство Петра положило конец их традиционному праву на профессиональную работу. Другая любила играть «на театре», тем более что пьесы сочиняли сами, как, например, Софья — «Обручение святой Екатерины».

    Вот царевне Екатерине Алексеевне хочется всего сразу — то же, что у Софьи, больше, чем у Софьи. Модная, на европейский образец мебель (чего стоила одна резная кровать под балдахином с зеркалами и резными вставками!), образа, писанные живописным письмом, картины — царевна первая заказчица у мастеров Оружейной палаты. И на первый взгляд необъяснимая фантазия — на стенах своей палаты Екатерина приказывает написать портреты всей причастной к престолу родни: покойные отец и мать, старшие братья Алексей и Федор, царствующий Иван, Софья и, наконец, сама Екатерина. Видно, остальные сестры царевне «не в честь и не в почет». У нее свое затаившееся честолюбие, свои — почем знать, как далеко идущие! — планы. Недаром к своим родным, Милославским, Екатерина предпочла приписать и маленького Петра.

    И простая дипломатия оправдала себя. Не связал же Петр эту сестру впоследствии с делом Софьи, не лишил места при дворе, даже сделал крестной матерью будущей Екатерины I. А ведь до конца навещала царевна Софью в Новодевичьем монастыре и там же захотела кончить свои дни, в душе не примирившись с нарышкинским отпрыском — Петром.

    Марфа тоже не прочь иметь и модную обстановку, и клавесин, и расписанные потолки, но по-настоящему занимает ее не это. Она всегда рядом с Софьей, умеет поддержать сестру, толкнуть на решительный шаг, подогреть честолюбие и гордость. Ей не страшно связаться и со стрельцами и передать им весть от уже заключенной в монастыре Софьи. Марфа не из тех, кто ждет событий, она всегда готова стать их причиной. И отсюда беспощадный приговор Петра: постричь в монахини Софью — «чтоб никто не желал ее на царство», но постричь и Марфу, единственную из сестер. Софью оставить под ближним надзором в Москве, Марфу отослать в Александрову слободу, в Успенский монастырь, «безвыездно и доживотно».

    Нет, это не был выбор лишь бы подальше, лишь бы поглуше. Об Александровой слободе у Петра свои представления. В 1689 году, во время стрелецкого бунта в Москве, она послужила ему таким же надежным убежищем, как Троице-Сергиева лавра. Две недели проводит здесь Петр на Немецких горках «в учениях». Они и сегодня все те же — пологие холмы, неширокая речка, свободный обзор. И как для Софьи Петр выбирает в Москве именно Новодевичий монастырь, потому что доверяет игуменье, а еще больше попу близлежащего прихода, родственнику своего духовника, Никите Никитину, которому и поручалось всеми подручными средствами «наблюдать» царевну, так останавливается он для Марфы на Александровой слободе.

    Александрова слобода

    И вот убогая каморка у могучей колокольни. Низкие потолки. Набухающие сыростью стены. Пара слепых окошек над землей.

    Съестные припасы для «бывшей» Марфы — инокини Маргариты — тянутся из Москвы неделями. Тухнут. Гниют. Денег на житье нет. Монастырь не обязан заботиться о царской узнице — только стеречь. Марфу донимает цинга, прибывающие с годами болезни — ей за пятьдесят, она ровесница матери Петра. Но его, именно его Марфа не будет просить ни о чем. Разве что сестру Петра, Наталью, и то только о враче, и то с полным сознанием своего значения, «рода», прав: «Свет моя сестрица матушка царевна Наталия Алексеевна, за что ты такова немилостива ко мне явилася? Разве за то, что я от вашей милости ушла, и я тем не виновата: хотя бы я неведомо где, да и я тово же отца дочь, такая же Алексеевна».

    Когда-нибудь — и не исключено, что очень скоро, — появится особая отрасль знания, которую в приближении можно назвать психологией исторических легенд. Почему именно так — не иначе преломляются в памяти потомков, мыслях современников отдельные события, факты. Не стал мучеником, страдальцем заведомо убитый царевич Алексей. Не вызвала сочувствия Софья. А вот Марфа-Маргарита оказалась преподобной, святой, и не для официальной церкви — для народной памяти. Что же из своей гордости, тщеславия, воли растеряла «Алексеевна» за восемь с половиной лет заключения у Распятской колокольни? Смогла ли забыть о мирских интересах, отдаться покаянию, молитвам? Только не это!

    Перетертый зеленый бархат черного резного — по голландской моде — кресла говорит, что до конца продолжала на нем сидеть. Затуманившееся временем зеркало в голландской черной раме с цветами не оставило ее кельи. И ела Марфа на серебряных тарелках. И огромный ларь «под аспид» — пришедшая из Италии в XVII веке мода — работы живописцев Оружейной палаты держала для рухляди, платьев. Сегодня в музейном зале они последние живые свидетельства об этой сестре Петра. Были еще письма — о врачах, болезнях, дурной еде. В монастыре их по-своему берегли, наклеили для сохранности на картон, позже сорвали с картона, растеряли. Ну, а почему имели не копии — подлинники? Получили по непонятной причине обратно или — или не посылали никуда?

    И ничем не поступилась Марфа, раз приказал Петр ее похоронить «безымянно», в общей могиле, — много позже смерти Софьи, история которой давно потеряла остроту.

    …Обходят келью, торопятся куда-то в стороны тропинки. У скупого строя старых лип — дорога в никуда — звенит струя водопроводной колонки. Стрижи в упругих нырках перехватывают брызжущие капли. Скользят по пересохшим буеракам ящерки. Застывают на откосе стены низкого беленого куба. Все в нем маленькое, будто робкое. Распластавшиеся крылья четырехскатной кровли. Тонкая шейка барабана с одиноким куполком. Сретенская церковь.

    И снова не так. Церковь — это потом. Сначала больничные кельи, как их строили с церковью при брате Софьи и Марфы, царе Федоре Алексеевиче. Иначе — древнерусская больница. А ведь здесь же, в стенах Александровой слободы, жило зловещее царство Елисея Бомелия.

    Английский лекарь Бомелий — вот о ком народная молва не поскупилась на подробности. Обвиненный на родине в колдовстве, посаженный в лондонскую тюрьму, он вышел оттуда шпионом — купил свободу за обещание собирать в Русском государстве нужные для Англии сведения. С тем и отправили его, отрекомендовав русскому посланнику, в Москву. Дальше глава — «Бомелий и Грозный». Елисей стал правой рукой царя, готовил по царскому указу отравы и яды — какое там врачевание! — но в конце концов и сам попал под подозрение, узнал цену пыток, в чем-то признался, еще больше оговорил себя и других и заживо сгорел на костре. Романтика Средних веков!

    Конечно, больничные кельи — другое время, другой век. Только и о годах Бомелия документы рассказывают все больше иных фактов. Это при Грозном образовался особый — Аптекарский приказ, а в середине XVII века врач есть на каждой улице. Врача и аптекаря имела каждая больница, городская или монастырская, те же самые больничные кельи. А если Марфа и добивалась, то совсем иного: ей нужен был доктор иностранный, лейб-медик, удостоенный лечить всех членов царской семьи.

    Но ведь тем меньше могли примириться с последним унижением старшей «Алексеевны» — безвестными похоронами — ее сестры. Скольких усилий должно было стоить царевнам Екатерине и Марье, хоть Марью Петр и вовсе дарил добрым отношением, умолить царя отменить указ, разрешить новое, отдельное погребение. На это понадобилось целых десять лет.

    …В откосе Сретенской церкви их сразу не найти — ряд круто западающих под землю ступеней. Стенки, как ни жмись, задевают плечи. За стиснутым вырезом кованой дверцы глухая каменная щель. Два сдвинутых вплотную простых камня — Марфа и ставшая ее тенью здесь же умершая сестра Федосья. Ни украшений, ни икон, ни места для посетителей. Не отсюда ли родились легенда о «преподобной» и — вещь совершенно невероятная — обращенная к Марфе молитва-акафист!

    Решает поддержать легенду о «преподобной» Анна Иоанновна, единственная самодержица из рода Милославских, набожно посылает курьера за маслом из негасимой лампадки у гроба тетки. Только, оказывается, такой лампады нет и денег на нее тоже. Негодовала ли Анна? Возможно. Но денег не отпустила и ничего не пожелала изменить.

    Гораздо важнее для нее оказывается самый факт родства, даже просто портрет Марфы, как, впрочем, и всех членов своей — рода Милославских — семьи. Какая же царица без семейных, тем более государских, в платьях «большого выхода» и «карунах», портретов! И летят из Петербурга спешные, с нарочными письма: «Вели пересмотреть хорошенько в нашей казенной портретов, а именно: 1. сестрицы царевны Прасковьи Иоанновны поясной в золотых рамах. 2. племянницы моей принцессы стоящей, маленькая написана, 3. царя Федора Алексеевича, 4. царевны Софьи Алексеевны круглой в дереве, около ее мудрости написанной, и приискав оные, нам прислать». Еще «вели сыскать Дарьюшку Безручку и спроси у нее портрета нашей тетки Екатерины Алексеевны», а у Ивана Бутурлина — «персону дедушка нашего царя Алексея Михайловича, а Иван Бутурлин персону взял у Головина, покойного Александры», у монахинь Новодевичьего монастыря из оставленных у них личных вещей царевны Софьи — «персоны моего батюшки, также и матушки моей поясные». И не памятью ли об этих сборах висит в музее лубочное повторение портрета Марфы. Оригинал явно нашел свое место в дворцах Анны Иоанновны.

    Но даже в этом плоском невыразительном пятне лица, словно прочерченных темных глазах, слишком грубых в своих сочетаниях красках можно угадать одну из Милославских. Мужчины у них в роду слабы волей, здоровьем, подчас разумом, зато царицам и царевнам не занимать силы, страсти к жизни, нелегкого мужского ума и нрава.

    Как, кажется, сжился Петр со «старшей царевной» Марьей. И характер у нее куда легче, чем у сестер. Это она играла в юности «на театре» и, по словам современников, неплохо играла. А во время исполнения одной из пьес сочинения царевны Софьи умудрилась засунуть выступавшей вместе с ней Марье Головиной за ворот таракана. Боялась та их до смерти, а кричать на сцене не решилась. Так и осталась в семье Головиных легенда о «царском таракане».

    Марья умеет поладить и с Петром. Есть у царя слабость к врачеванию, желание всех лечить, давать советы — царевне ничего не стоит эти советы слушать. Так и оказывается она в 1716 году на водах в Карлсбаде (ведь Европа — это же интересно!), откуда Петру доносит один из его приближенных: «Сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии».

    Но через несколько месяцев после почтительного письма начинается дело царевича Алексея. И та же Марья оказывается замешанной в него, потому что, если и не любила племянника, его одного считала законным наследником — не детей же Екатерины I! Такого Петр и не думал прощать. Марью ждала жестокая опала, монастырь, только уже не александровский. Может, решил Петр, что хватит двух опальных, хотя уже и умерших, царевен на одну слободу. Может, не хотел превращать монастырь в настоящую тюрьму — только что были привезены туда монахини, замешанные в деле опальной царицы Евдокии Лопухиной. Мало ли что была Евдокия женой бывшей, опостылевшей, ненавистной! Достаточно ей засмотреться на другого, как предмет ее увлечения некий Глебов был посажен на кол, а царица оказалась в настоящей тюрьме. Как пелось в народной песне тех лет:

    Постригись, моя немилая,
    Посхимись, моя постылая!
    На постриженье дам сто рублев,
    На посхименье дам тысячу.

    Мать и сын

    «Свет очей моих», «радость моя», «красавица ненаглядная» — он никому больше не напишет таких слов. Только ей. Единственной. От всего сердца любимой. Царь Петр I — царице Наталье Кирилловне. Матери.

    Первой его встретила в жизни ненависть. Да, была безоглядная любовь юной матери — родила своего первенца Наталья Кирилловна в 18 лет. Была сердечная привязанность отца — хотя нужды в еще одном сыне у царя Алексея Михайловича не осталось. Старшего сына от первой жены уже «объявили» народу как наследника, а за ним стоял еще и младший — будущий царь Иван Алексеевич. Все мысли стареющего государя занимала молодая жена, так непохожая на недавно скончавшуюся царицу Марью Ильичну. Были многочисленные родичи, небогатые, незнатные, зато дружные Нарышкины, родители и братья матери.

    Но Алексей Михайлович имел уже тринадцать человек детей. И если они еще не подозревали в новом сводном брате соперника в борьбе за престол, влияние на царя значило для них очень много. Это позже он узнает, что сплотило детей Марьи Ильичны (так произносилось отчество — Ильинична) положение матери. Любовь обошла Алексея Михайловича стороной, хотя, казалось, он и нашел ее. На первых смотринах царских невест сам выбрал касимовскую дворяночку Всеволожскую, прикипел, как говорилось, к ней сердцем, ввел в царский терем, готовясь к венчанию. Только венчания не состоялось. По указке царского дядьки — воспитателя боярина Бориса Ивановича Морозова, затянули верховые девушки Всеволожской слишком туго волосы, лишилась она чувств и под предлогом утаенной от государя болезни была сослана со всей семьей в далекую Сибирь. Морозов же «ради утешения» предложил государю Марью Милославскую, а сам поспешил жениться на ее сестре. Подчинился Алексей Михайлович, но к наставнику своему охладел. Не простил да и доверять перестал. «Сердцем осиротел», как говаривали в Москве. И вот на исходе мужского века — в 42 года словно вернувшееся из юности чувство к Наталье Кирилловне.

    «Портрет Евдокии Лопухиной» Неизвестный художник.

    Меньше всего ждала Наталья Кирилловна ранней смерти супруга. Через пять лет их совместной жизни 47-летнего Алексея Михайловича не стало. Вдовая царица остается в теремах одна с сыном и дочкой на руках, без поддержки семьи, или иначе «нарышкинской партии», — все ее родственники удалены от двора. И это по ее подсказке пятилетний Петр бросается в ноги сводному брату-государю с просьбой не выселять их с матерью из дворца. Каждый понимал, что в отдаленном Преображенском с ненужным царевичем куда легче расправиться. Федор проявляет милосердие и даже отдает распоряжение построить вдове в Кремле особые палаты: сестрам своим — каменные, ей — деревянные. И ни на минуту мать не расстается с сыном. Во время игр, во время уроков, за едой и в церкви она все время рядом: долго ли до греха! Петр был прав, называя Наталью Кирилловну своим ангелом-хранителем.

    Между тем умирает Федор, и оживившаяся «нарышкинская партия» провозглашает царем Петра. Успевает это сделать пока не опомнились наследники Милославских. Может быть, даже чуть раньше мгновения, когда отлетело дыхание Федора Алексеевича — одна из нерешенных загадок истории. Но настоящей силы у «нарышкинской партии» еще нет. Царевны Милославские легко поднимают стрелецкий бунт. Гибнут от стрелецких рук братья Натальи Кирилловны, гибнет и возвращенный из ссылки Артамон Матвеев. Что бы ни пережила в те минуты вдовая царица, Петр остается жив во многом ее усилиями и отвагой. Правда, он становится всего лишь соправителем своего сводного брата Ивана при общем правлении царевны Софьи. У Натальи Кирилловны новая забота — уберечь сына от козней царевны, но и ни в чем не позволить его обойти Ивану.

    «Ясынька моя», «сердешная моя», только бы ты была покойна», — будет писать в коротеньких записках сын со временем из разных уголков Московского государства. А ведь нежностью и заботливостью Петр не грешил никогда. И как ему отказать матери в ее желании женить своего Петрушу, раз слабоумный Иван уже женат и того гляди сможет похвастать наследником. Евдокия Федоровна Лопухина? Петр не станет перечить. Может, в 17 лет выбор и не так важен. Вот только забудет царица, что выбирал ее сам Алексей Михайлович, что сам решал свою судьбу, а так… Меньше чем через два года, несмотря на рождение сына Алексея, Петр дождется своей любви. На десять лет властительницей его чувств станет Анна Монс. И никакие мольбы Евдокии, никакие выговоры Натальи Кирилловны не помогут.

    Впрочем, властная и умная Наталья Кирилловна умеет вовремя остановиться, не слишком «докучать» Петруше и с нарастающей тревогой следить за развитием событий в его семье. К сыну Петр равнодушен, Евдокии просто не хочет видеть. Зато матери отовсюду присылает пусть короткие, на 2–3 строчки, записки с непременным вопросом о делах, пожелании здравия и обещаниями обо всем подробно рассказать по приезде. Другое дело, что до рассказов дело не доходило, а Наталья Кирилловна и не сетовала: где уж там о ней думать за государевыми заботами. Расчетливый же и прижимистый на все траты молодой царь ничего не желает для матери. Никогда бы сам не потратился на строительство церкви, но раз хочет Наталья Кирилловна отметить победу над ненавистной Софьей строительством нескольких церквей в московском Высоко-Петровском монастыре, отказа в деньгах ей нет.

    А. Матвеев. «Петр I»

    Пять лет жизни с мужем и пять лет с вступившим на престол, по-настоящему ставшим царем сыном — вот и весь ее век. В 1694 году, 300 с лишним лет назад, Натальи Кирилловны не стало. Современники удивлялись, как тяжело переживал Петр ее уход. Но — почти сразу поднял вопрос о разводе с Лопухиной. Любовь не уступила материнской воле. «Светик мой утрешний», «родимая моя» — она просто не имела в душе Петра никакого отношения к той, другой и тоже необходимой любви.

    Но семейное счастье молодой царской четы, о котором так пеклась царица Наталья, оказалось слишком недолговечным. Евдокия Лопухина вскоре была заключена в монастырь. Поездки Петра в подаренное ее родителям Ясенево прекратились. События в царском доме не остались тайной для народа. Родилась песня, за исполнение которой расплачивались тяжелыми наказаниями:

    Постригись, моя немилая,
    Посхимись, моя постылая,
    За постриженье дам сто рублев,
    За посхименье дам тысячу…

    Тем не менее права Лопухиных на подаренные им Петром земли сохранялись. Отец царицы быстро одряхлел, в дворцовые интриги особенно не мешался. Зато брат Евдокии, Авраам Федорович, терять былого положения и влияния не хотел. Когда-то учился он вместе с другими дворянскими недорослями за границей кораблестроительному делу, но знаний своих так и не удосужился применить. В Москве, пока двор не переезжал в новую столицу на Неве, его влияние среди старого боярства было немалым. Как сообщалось Петру в подметном письме 1708 года, его царских указов бояре «так не слушают, как Абрама Лопухина, а в него веруют и боятся его. Он всем завладел: кого велит обвинить, — того обвинят; кого велит оправить, — того оправят; кого велит от службы отставить, — отставят, и кого захочет послать, — того пошлют».

    Кто знает, чем руководствовался обычно подозрительный Петр, не давая ходу доносам и притом зная, что именно вокруг А.Ф. Лопухина собираются все наиболее ярые сторонники царевича Алексея. Как никто другой, знал А.Ф. Лопухин все настроения племянника, подсказал ему идею бегства за рубеж, никому не выдал, где царевич Алексей скрывался. Со временем на следствии всплывут его слова: «Дай, господи! хотя бы после смерти государевой она (Евдокия Федоровна. — Н. М.) царицей была и с сыном вместе». Возвращение царевича в Россию было настоящим ударом для Лопухина, тем более что в начавшемся следствии он становится одним из главным обвиняемых. Следствие велось с редкой даже по тем временам жестокостью, под бесконечными специально разрешенными Сенатом пытками. Приговор Лопухину последовал 19 ноября 1718 года: «…за то, что он, Авраам, по злонамерению желал смерти его царскому величеству», что радовался побегу царевича, а «также имел тайную подозрительную корреспонденцию с сестрою своею, бывшею царицею, и с царевной Марьей Алексеевной, рассуждая противно власти монаршеской и делам его величества, и за другие его вины, которые всенародно публикованы манифестом, казнить смертию, а движимое и недвижимое имение его все взять на государя». Казнь состоялась спустя двадцать дней, 8 декабря, «у Троицы», иначе говоря, в нынешнем Сергиевом Посаде, при въезде во Дворянскую слободу. Отрубленная голова А.Ф. Лопухина на железном шесте была водружена у Съестного рынка. Тело пролежало на месте казни до конца марта.

    Потаенная царица

    Неизвестный художник. Царица Марфа Матвеевна. Конец XVII — начало XVIII в.

    М.Ф. Апраксин… Собственно, начинать надо было с детства Петра I, когда в конце правления его старшего сводного брата Федора Алексеевича в царский дом вошла новая царица — Марфа Матвеевна Апраксина. Вошла неудачно, потому что Федор вскоре скончался, детей после него не осталось, и Марфа весь свой век скоротала вдовой, никому не нужной царицей, бледной тенью в кипевшей страстями царской семье. Только что Петр относился к ней с сочувствием, симпатией, возил на ассамблеи, пока не тронулась Марфа Матвеевна умом и странности ее не стали бросаться в глаза. Но и недолгого ее пребывания на престоле оказалось достаточным, чтобы вышли в люди братья — ставшие ближайшими и довереннейшими сподвижниками Петра Федор и Петр Матвеевичи и разгулялся во всю свою молодецкую силу младший — Андрей.

    Служить Андрей не служил, толку от него не бывало, зато нравам былой боярской вольницы не изменял никогда. За одно Петр журил, за другое грозил, пока Андрей Матвеевич не прибил со своими людьми дворянина Желябужского с сыном. Мало, что прибил, но и, призванный Петром к ответу, отрекся от дела своих рук. От наказания кнутом спасла царица Марфа, едва не на коленях вымолившая пощаду у Петра. Зато постигла Андрея иная кара — с него был написан портрет с надписью «Андрей Бесящей» и повешен в покое в Преображенском дворце, где собирались царские ассамблеи. «Андрей Бесящей», наполовину шут, наполовину объект для издевок, так и остался в царском собрании в так называемой Преображенской серии портретов.

    Впрочем, Петр со временем сменил гнев на милость. В 1722 году «Бесящей» получил титул графа и придворный чин обершенка. При Петре II он стал генерал-майором и наследовал все огромное состояние своего брата Федора, адмирала. Но хотя «Бесящей» и пережил обоих братьев, сам умер в 1731 году, передав апраксинские богатства единственному сыну, генерал-лейтенанту Федору Андреевичу. Среди полученных им от вступившей на престол Елизаветы Петровны наград находился и земельный участок Апраксина дворца в Петербурге. Детей у Ф.А. Апраксина было много, но Апраксин двор он завещает сыну Матвею, в котором, кажется, оживает характер деда.

    Летучий голландец

    Не дал ли Петр России днесь архитектуру, Оптику, механику, да учат структуру, Музику, медицину, да полированны Будут младых всех разум и политикованны.

    (Федор Журавский. Слава печальная. 1725)

    Все началось с подписи. Точнее — монограммы. Она повторялась на двух маленьких портретах из запасников Русского музея: «С: de В: 1721». Помещенные внизу холстов латинские надписи сообщали, что на одном представлен Григорий Федорович Долгоруков, посланник России в Польше, на другом — его жена.

    Эти портреты, по существу, неизвестны. Побывать в экспозиции музея им до сих пор не удалось. Мешали не размеры, тем более не уровень мастерства: почти миниатюрная техника художника была превосходной. Мешало сомнение. Кто он, неразгаданный «С: de В:» — русский мастер или все-таки иностранец?

    За иностранную школу живописи говорил характер письма и, конечно, латинская монограмма с характерной частичкой «де». Раскрыть же монограмму со времени поступления полотен в музей не удавалось. Ни один из справочников по искусству не содержал ее расшифровки. И вот, наконец, ссылку на нее — пока единственную! — найти удалось. Ссылка вела в один из музеев Вены. Именно там хранились две картины с аналогичной монограммой.

    Ответ из Вены не занял слишком много времени. Да, указанные картины сравнительно недавно в собрание поступили — два пейзажа Египта и Нильской долины. Монограмма для хранителей музея загадки не представляла — бесспорно Корнелис де Брюин (де Брайн, как пишут сегодня некоторые его имя), широко известный в Европе рубежа XVII–XVIII веков путешественник, автор переведенных почти на все европейские языки книг о своих поездках. Положим. Но проливало ли это хоть какой-нибудь свет на портреты Русского музея?

    Рисовать и даже писать виды пытались многие из путешественников тех времен. Но долгоруковские портреты свидетельствовали об ином — о высоком профессионализме. Откуда он мог и мог ли появиться у де Брюина — к ответу на этот вопрос логичнее всего было подойти через биографию путешественника. И вот тут-то и начиналось действительно удивительное.

    Голландия последних лет жизни Рембрандта… Де Брюину было 10 лет, когда великого живописца не стало. Первые уроки живописи у местного, ничем не примечательного художника. Долгожданный отъезд в Рим, но спустя полтора года вместо дальнейшего совершенствования в мастерстве неожиданное решение о путешествии.

    Де Брюину мало городов Италии. «Прекрасный Адонис», как прозвали его итальянцы, «летучий голландец», как назовут его в последующие годы, оставляет занятия, чтобы повидать новые страны. Малая Азия, Египет, острова Греческого архипелага — в своем неистребимом интересе к окружающему художник напоминает туристов наших дней. Необычной архитектуры сооружение, головной убор крестьянки, впервые увиденный куст ягод или вид города — ничто не проходит мимо его внимания, все подробно описывается и тут же зарисовывается.

    На первый взгляд этот выбор сюжетов для зарисовок кажется неожиданным, случайным. Зато в сочетании с текстом он воссоздает на редкость полную картину, настоящий портрет страны в живых, подмеченных не столько художником, сколько исследователем чертах.

    Живопись, рисунок приходили на помощь рассказу, но они же помогали де Брюину путешествовать. Где бы ни оказывался художник-путешественник, он выполнял заказные работы и главным образом портреты. Значит, он вполне мог написать и чету Долгоруких, если только при каких-то обстоятельствах встреча с ними состоялась.

    Казалось бы, простая справка из биографии художника, но в том-то и дело, что биографии де Брюина в науке, по существу, нет. Де Брюином занимались географы — когда, куда ездил, что видел, — и о нем почти забыли историки искусства: слишком необычна для художника вся его жизнь.

    Восьмилетнее путешествие по Ближнему Востоку закончено, и словно утолив жажду странствий, де Брюин возвращается к занятиям живописью. Следующие восемь лет он безвыездно в Венеции, в мастерской известного живописца Карло Лотти, сначала учеником, потом помощником.

    И новый поворот в жизни художника. Неожиданно бросив многочисленные заказы и заказчиков, де Брюин уезжает в Гаагу и целиком уходит в работу над книгой. В 1698 году в Дельфте выходит его «Путешествие по Малой Азии», снабженное тремястами картинами-иллюстрациями автора. Созданию этого необычного отчета было отдано пять лет. А вот дальше — дальше на жизненном пути де Брюина становится Россия.

    Все получилось просто. Модный лондонский живописец Г. Кнеллер почти одновременно пишет портреты разъезжающего по Европе в составе так называемого Великого посольства Петра I, скрывавшегося под именем десятника Петра Михайлова, и ставшего исключительно популярным де Брюина. Петр не может остаться равнодушным к популярности путешественника, и через посредство того же Г. Кнеллера «летучий голландец» узнает, что его приезд в Россию был бы встречен очень доброжелательно.

    Интересовала ли де Брюина вначале собственно Московия? Но именно через нее пролегала сухопутная дорога на Восток, так неудержимо манивший путешественников XVII века. И вот в сентябре 1701 года де Брюин высаживается в Архангельске, имея конечной целью добраться до Персии и даже островов Индийского океана. Меньше всего он мог предполагать, что пребывание в Московии затянется для него на целых два года.

    «По возвращении моем, после девятнадцатилетнего странствия, в мое отечество, мою овладело желание увидеть чужие страны, народы и нравы, в такой степени, что я решился немедленно же исполнить данное мною обещание читателю в предисловии к первому путешествию, совершить новое путешествие чрез Московию в Индию и Персию… Главная же цель моя была осмотреть уцелевшие древности, подвергнуть их обыску и сообщить о них свои замечания, с тем вместе обращать также внимание на одежду, нравы, богослужение, политику, управление, образ жизни…

    …Земля, находившаяся у нас теперь в правой стороне, была берег Лапонии (Кольский полуостров. — Н. М.)… В этой стране есть цепь гор не особенно высоких и почти всюду равной высоты, идущих вдоль моря; цвет этих гор с виду рыжеватый, а почва бесплодная. Во многих местах горы эти покрыты снегом, накопляющимся в расселинах… Наконец, 30-го вошли мы в так называемое Белое море… Утром 31-го нас было всего 21 судно, именно: 11 Голландских, 8 Английских и 2 Гамбургских корабля.

    …Что до города Архангельска, то он… расположен вдоль берега реки на 3 или 4 часа ходьбы, а в ширину не свыше четверти часа. Главное здание в нем — Палата или двор, построенный из тесаного камня и разделяющийся на три части. Иностранные купцы помещают свои товары и сами имеют для помещения несколько комнат в первом отделении… Здесь же помещаются и купцы, ежегодно приезжающие сюда из Москвы и выжидающие отъезда последних кораблей, возвращающихся в свое отечество, что бывает обыкновенно в октябре месяце.

    Входя в эти палаты, проходишь большими воротами в четырехугольный двор, где по правую и левую стороны расположены магазины. Во второе отделение вход через подобные же ворота, где находится другая палата, в конце которой находится Дума со множеством покоев. Третьи ворота ведут опять в особую палату, назначенную для товаров русских людей, в которой и купцы, хозяева этих товаров, имеют помещения для себя.

    Кремль, в котором живет Правитель (воевода), содержит в себе лавки, в которых русские во время ярмарки выставляют свои товары. Кремль окружен бревенчатой стеной.

    Что до зданий, то все дома этого города построены из дерева. Стены в этих зданиях гладкие, обшитые красивыми тоненькими дощечками. В каждой комнате обычно одна печь, затопляемая снаружи. Печи эти большею частию очень большие и устроены таким образом, что не только не портят, напротив, составляют украшение комнаты, так как они очень изящно сделаны.

    Относительно зданий ничто мне не показалось здесь таким удивительным, как постройка домов, которые продаются на торгу совершенно готовые, так же как покои и отдельные комнаты. Дома эти строятся из бревен или древесных стволов, сложенных и сплоченных вместе так, что их можно разобрать, перенести по частям куда угодно и потом опять сложить в очень короткое время». «Летучий голландец» не был заурядным путешественником. Подготовиться к встрече с новой страной значило для него проштудировать всю существующую литературу о крае и народе, собрать все возможные сведения, но при всем том, по его собственным словам, «строго держаться истины и описывать только то, что он сам видел и дознал на месте». Четыре месяца де Брюин посвящает изучению жизни «самоедов», затем вида, уклада и быта русских городов. Холмого-ры, Вологда, Ярославль, Ростов Великий, посад Троице-Сергиева монастыря, наконец, в канун нового, 1701, года Москва.

    Де Брюин отмечает, что для путешествия по Московии нужно иметь собственные сани или возок — наемные ямщики располагают только лошадьми, что эти сани ввиду необычайной протяженности дорог имеют совсем особое устройство — своего рода ящика, обитого изнутри рогожей, кожей и сукном от снега и сырости. Ездок укладывался в такие сани как в постель, накрываясь ворохом шуб и специальной кожаной полостью. Ехали со скоростью не более пяти верст в час, переменяя каждые 15 верст лошадей. Де Брюина поражает красота монастырей, каждый из которых, по его оценке, представляет могучее фортификационное сооружение, и то, что в самых далеких северных городах можно найти творение рук итальянских зодчих, каким он считает вологодский собор. Москва встречает его необычайно пышными и красочными приходившимися на новогодние дни празднествами.

    «Царь [Петр I] впереди всех ехал на величавом черном коне. Платье на нем было из золотой парчи, самой великолепной: верхний кафтан был испещрен множеством узоров различного цвета, а на голове у него была высокая красная шапка, на ногах же желтые сапоги. Конь его в богатейшей упряжке покрыт был прекрасным золотым чепраком, а на передних ногах его блестели серебряные кольца шириною в четыре пальца».

    Внутреннее убранство московских домов средней зажиточности мало чем отличается от западноевропейских, зато дома придворных и вовсе затмевают богатством дворцы итальянских герцогов. Чего стоит один дом Франца Лефорта.

    «Это было громадное каменное здание в итальянском вкусе, в которое нужно было всходить по лестнице с правой и левой стороны по причине большого протяжения самого здания. В нем были великолепные комнаты и прекраснейшая зала, покрытая богатыми обоями, в которой собственно и праздновалась свадьба. Для умножения великолепия было принесено заблаговременно множество серебряных сосудов, которые и были выставлены для обозрения на приличном им месте. Так стояли два громадные леопарда на шейной цепи с распростертыми лапами, опиравшимися на щиты с гербом, и все это было сделано из литого серебра. Потом большой серебряный глобус, лежащий на плечах Атласа из того же металла, и сверх того множество кружек и другой серебряной посуды, часть которой была взята из царской казны».

    Действительно видение де Брюина было совсем особое. Он одинаково отмечает и фантастическую пышность московских застолий, когда за еду в купеческом доме садилось подчас по несколько сотен человек, и привычки простых людей. Вот эти-то простые москвичи по три раза в день едят капусту и запасают великое множество огурцов, которые едят как яблоки. Они во множестве употребляют хрен, чеснок, репу, но при этом успели привыкнуть и к недавно появившимся в стране моркови, свекле, пастернаку и особенно полюбили салат и сельдерей. Всем остальным ягодам они предпочитают наиболее распространенную в Подмосковье костянику — и с медом, и с сахаром, а на случай горячки — в виде питья. Для де Брюина важно, что все русские любят цветы и радуются каждому букету, что выращивают в Москве полупудовые, на редкость душистые дыни и что лекарства заказывают в аптеке, где их готовят дипломированные ученые лекари.

    Одновременно де Брюин отмечает как свободно владеет голландским языком Петр — лучшего переводчика трудно себе представить, — и что именно его интересует: Египет, разливы Нила, порты Средиземного моря. Петр хочет, чтобы де Брюин как можно больше увидел в России и вместе с тем обращается к нему с просьбой срочно написать портреты трех своих племянниц, дочерей старшего своего умершего брата Ивана. Заказ настолько спешный, что русский посланник увозит написанные де Брюином холсты в Вену еще до того, как на них успевают высохнуть краски. Но расположение Петра не мешает художнику разобраться и в особенностях государственного устройства России, и в ее военных возможностях.

    «Что касается величия Русского двора, то следует заметить, что Государь, правящий сим Государством, есть монарх неограниченный над всеми народами; что он все делает по своему усмотрению, может располагать имуществом и жизнию всех своих подданных, с низших до самых высших; и наконец, что всего удивительнее, его власть простирается даже не дела духовные, устроение и изменение богослужения по своей воле…

    Войска Русского Государя простираются обыкновенно до 46 или до 50 тысяч человек, кроме нескольких конных полков и копейщиков, получающих жалованье из царской казны ежегодно деньгами, хлебом и другими необходимыми вещами. В военное время призываются все русские дворяне, составляющие, таким образом, весьма сильное ополчение, доходящее до 200 тысяч человек, включая в то число их прислужников, которых многие из этих дворян имеют при себе по 10 и даже по 20 человек, а менее значительные держат их по 3 человека».

    Вид Москвы и ее окрестностей с Воробьевых гор. Гравюра по рисунку О. Кадоля. 1825 г.

    По указанию Петра де Брюин рисует — «снимает», по выражению тех лет, вид Москвы с Воробьевых гор, из окон расположенного точно напротив Новодевичьего монастыря грандиозного Воробьевского дворца, который летом обычно занимала любимая сестра Петра Наталья. И любуясь необычайной красоты панорамой города, художник успевает отметить, что сам по себе дворец представляет двухэтажное деревянное здание, имеющее по 124 комнаты на каждом этаже. Петр приглашает с собой де Брюина и в Воронеж, где полным ходом идет строительство русского флота. Де Брюин поражен размахом работ на всем протяжении пути и особенно самой дорогой.

    «От Москвы до Воронежа на каждой версте стоит верстовой столб, на котором по-русски и по-немецки выставлен 1701-й год, время постановки этих столбов. Между всеми этими столбами, довольно высокими и окрашенными красной краской, понасажено по 19 и 20 молодых деревьев по обеим сторонам дороги, иногда деревья эти посажены по 3 и по 4 вместе, переплетены ветвями вроде туров для защиты их и для того, чтобы они крепче держались в земле и не выходили из оной. Таковых верстовых столбов счетом 552… Полагаю, что число молодых деревьев, рассаженных между верстами, никак не меньше, если не более 200 тысяч».

    Де Брюин не торопился покидать Россию. Тогда в апреле 1703 года он решает тронуться в дальнейший путь. За Коломенским, у села Мячкова, он садится на судно армянских купцов, чтобы по Оке и Волге спуститься к Астрахани. И мелькают названия, наизусть заученные туристами наших дней: Белоомут, Щапово, Дединово, Рязань, Касимов, Муром, одни отмеченные дорожными происшествиями, другие запомнившиеся постройками, пейзажами или старательно зарисованные.

    …Прошло четыре года. Позади Персия, Индия, Ява, Борнео. Летом 1707 года де Брюин снова в Астрахани, чтобы повторить старый путь теперь уже вверх по Волге. Хотел ли путешественник и на этот раз задержаться в русской столице? Во всяком случае, формального предлога для жизни в Москве не оказалось. Разговоров о заказах то же нет. Сам того не зная, де Брюин помог своим мастерством превосходному русскому живописцу Ивану Никитину. Теперь Никитин к полному удовольствию Петра напишет и трех подросших царевенплемянниц и его сестру Наталью. А Петр, помня о рассказах «летучего голландца», отправит Никитина совершенствоваться в Италию и причем именно в Венецию.

    Только все это в будущем. А пока Петра занимают персидские дела. Пусть и не близко, но все же маячит впереди так называемый Персидский поход на берега Каспия, и Петру хочется по возможности больше узнать о тех местах. В Преображенском, в гостях у царевны Натальи Алексеевны, де Брюин должен подробно описывать каждую мелочь своих персидских впечатлений, особенности и достопримечательности страны, вплоть до развалин Персеполиса — города, который он чуть ли не сам открыл и, во всяком случае, первый описал. Для скольких поколений историков искусства и культуры это описание оставалось непревзойденным!

    А между тем де Брюин внимательным и доброжелательным взглядом успевает заметить все, что успело измениться за время его отсутствия в Москве. Выросло нарядное здание Аптеки, где занято работой 8 аптекарей, 5 подмастерьев и 40 работников. Открыта городская больница на Яузе, рассчитанная на 86 человек. Де Брюин познакомился с ней достаточно внимательно, потому что может указать и число комнат в ней, и число печей, и рассказать о дипломированном обслуживающем персонале — хирург, врач и аптекарь. Путешественник отмечает, что начала действовать суконная фабрика на той же Яузе, а на Москве-реке в районе Новодевичьего монастыря стеклянный завод, изготавливающий зеркала размером до полутора метров в высоту. Обновлены стены Кремля и Китай-города, на Печатном дворе появился латинский шрифт, а в городском театре на Красной площади идут регулярные представления. И как всегда в Москве повсюду слышна хорошая духовная музыка и много превосходных певцов и хоров.

    «Многие писатели полагают, что некогда город Москва был вдвое больше того, как он есть теперь. Но я, напротив, дознал по самым точным исследованиям, что теперь Москва гораздо более и обширнее того, чем была когда-нибудь прежде и что в ней никогда не было такого множества каменных зданий, какое находится ныне и которое увеличивается почти ежедневно».

    В феврале 1708 года де Брюин окончательно прощается с Москвой. Спустя три года в Амстердаме выходит его книга о России — «Reizen over Moscovie door Persie en Yndie», снабженная 320 изображениями с натуры.

    Труд голландского путешественника на голландском языке — что удивительного, если бы он прошел незамеченным или стал достоянием одних специалистов. Однако для де Брюина все складывается иначе. Одна за другой европейские страны переводят и издают его путешествие. Им зачитываются любители и его изучают, как учебник, все, кому по роду службы или дел приходилось иметь дело с Россией. Это та мера доброжелательной объективности, которая могла дать настоящие знания о народе и о стране. Другое дело, что на русский язык книга осталась непереведенной и по сей день.

    Ну, а портреты Русского музея? Они относятся к одной из последних страниц жизни художника-путешественника, которые удалось восстановить по архивам Польской Народной Республики.

    По возвращении из России де Брюин поселяется в Амстердаме. Шестидесятилетнему художнику уже не под силу далекие поездки. В крайнем случае он выбирается лишь в соседние страны. К таким редким исключениям относится и его поездка в 1721 году во владения Августа II Сильного, курфюрста Саксонского, короля польского, при дворе которого состоял послом Долгоруков.

    Казалось, все становилось очевидным. Только разгадка долгоруковских портретов на этом не кончалась. Надпись утверждала, что де Брюин изобразил на них Г.Ф. Долгорукова, но в 1721 году Долгорукову уже 65 лет, тогда как на портрете совсем молодой мужчина и еще моложе его цветущая юностью жена. И историческая справка. Именно в 1721 году Г.Ф. Долгоруков сложил с себя полномочия посла. Место отца занял сын Сергей, один из блестящих русских дипломатов. Его-то в новой должности, по-видимому, и написал де Брюин. А надпись — что ж, скорее всего она была сделана по памяти, уточнить же ее оказалось некому. Григорий через несколько лет умер, Сергей сослан и казнен вступившей на престол Анной Иоанновной.

    Нет сомнения, всегда интересно, а для историка и существенно имя изображенного лица. Но сегодня для нас гораздо важнее образы людей петровских лет и картина России того времени, созданные художником, написавшим первый в полном смысле этого слова бестселлер о русской стране, согретый пониманием и искренним дружелюбием к нашему народу.

    Завещание Петра I

    Курьеры, курьеры, курьеры…

    Ветер над заледенелыми колеями. Ветер на раскатанных поворотах. Ветер в порывах острого мерзлого снега. И одинокая фигура, плотно согнувшаяся под суконной полостью саней. Быстрей, еще быстрей! Без ночлегов, без роздыха, с едой на ходу, как придется, пока перепрягают клубящихся мутным паром лошадей. «Объявитель сего курьер Прокофий Матюшкин, что объявит указом ее императорского величества, и то вам исполнить без прекословия и о том обще с ним в Кабинет ее императорского величества письменно рапортовать, и чтоб это было тайно, дабы другие никто не ведали. Подписал кабинет-секретарь Алексей Макаров».

    Петр I

    Что предстояло делать, знал на память — кто бы рискнул доверить действительно важные дела бумаге! — а вот с чьей помощью, этого не знал и он сам, личный курьер недавно оказавшейся на престоле Екатерины I. Секретная инструкция предписывала начиная с Ладоги в направлении Архангельска высматривать обоз: четыре подводы, урядник, двое солдат-преображенцев и поклажа — ящик «с некоторыми вещьми». О том, чтобы разминуться, пропустить, не узнать, не могло быть и речи. Такой промах немыслим для доверенного лица императрицы, к тому же из той знатной семьи, которая «особыми» заслугами вскоре добьется графского титула. И появится дворец в Москве, кареты с гербами, лучшие художники для благообразных семейных портретов, а пока только бы не уснуть, не забыться и… уберечь тайну.

    В 60 верстах от Каргополя — они! Преображенцы не расположены к объяснениям. Их ждет Петербург и тоже как можно скорее, а всякие разговоры в пути строжайше запрещены. Но невнятно, не для посторонних ушей, сказанная фраза, вынутый и тут же спрятанный полотняный пакет, и обоз сворачивает к крайнему строению деревни — то ли рига, то ли овин. Запираются ворота. Зажигаются свечи. Топор поддевает одну доску ящика, другую…

    Совсем нелегко преображенцам подчиниться приказу Матюшкина, но на пакете, показанном уряднику, стояло: «Указ ее императорского величества из кабинета обретающемуся обер-офицеру или унтер-офицеру при мертвом теле монаха Феодосия». В грубо сколоченном ящике — холст скрывал густой слой залившей щели смолы, — под видом «некоторых вещей» преображенцы спешно везли в столицу труп. Матюшкину предстояло произвести самый тщательный осмотр — нет ли на нем повреждений и язв. Но доверие даже к курьеру не было полным. Кабинет требовал, чтобы результаты осмотра подтвердили своими подписями все присутствовавшие.

    Снова перестук забивающих гвозди топоров, растопленная смола, холст, вязь веревок — ящик готов в путь. И, опережая преображенцев, растворяются в снежной дымке дороги на столицу сани кабинет-курьера. Рапорт, который он увозил, утверждал, что язв на «мертвом теле» не оказалось.

    Первый раз за десять суток бешеной езды можно позволить себе заснуть: поручение выполнено, а до Петербурга далеко. Только откуда Матюшкину знать, что его верная служба давно не нужна, что той же ночью, в облаке густой поземки, его сани разминутся с санями другого курьера, как и он, напряженно высматривающего направляющийся в столицу обоз: четыре подводы, солдаты-преображенцы, ящик…

    Сержант Воронин далек от царского двора, но приказ, полученный им от самой Тайной канцелярии, вынуждал хоть кое в чем приобщить его к таинственному делу: «Здесь тебе секретно объявляем: урядник и солдаты везут мертвое чернеца Федосово тело, и тебе о сем. для чего ты посылаешься, никому под жестоким штрафом отнюдь не сказывать… Буде же что с небрежением и с оплошностью сделаешь, не по силе сей инструкции, и за то жестоко истяжешься». Угроза явно была излишней. Кто в России тех лет не знал порядков Тайной канцелярии неукротимого нрава руководивших ею П.А. Толстого и А.И. Ушакова! Да разве бы тут обошлось дело штрафом!

    Воронин встречает преображенцев на следующий день после Матюшкина. Теперь все зависит от его решительности. Ближайший на пути монастырь — Кирилло-Белозерский. Воронин во весь опор гонит обоз туда. Следующий отчет составлен с точностью до четверти часа. 12 марта 1726 года в «5 часу, в последней четверти» приехали в монастырь и объявили игумену указ о немедленном захоронении. В «9 часов, во второй четверти» того же дня (три часа, чтобы выдолбить могилу!), ящик, превратившийся по церковным ведомостям в тело чернеца Федоса, погребен около Евфимиевой церкви. Настоящее имя, фамилия, возраст, происхождение — все остается неизвестным. Ни молитвы, ни отпевания — груда звонкой мерзлой земли в едва забрезжившем свете морозного утра Участники последнего акта подписывают последнее обязательство о неразглашении. С чернецом Федосом кончено.

    Обстоятельства смерти

    А ведь курьеров было больше. Гораздо больше. Полторы тысячи верст от Петербурга до Архангельска их хоровод в последние месяцы перед выездом обоза с пресловутым ящиком проделывает добрый десяток раз. Всегда спешно. Всегда секретно. Предмет обсуждения — не следствие над Федосом (оно явно закончилось) и не условия его заключения (они тоже установлены), но смерть, возможная, желаемая, необходимая. Конечно, Федос жив и даже не подает признаков болезни. Но поскольку казнить его почему-то не хотят, разве нельзя надеяться и… помогать надежде. Архангелогородский губернатор Измайлов считает, что нужно и полезно. Пусть Тайная канцелярия сообщит, как ему поступать в случае желанной развязки. Ответ не заставляет себя ждать, как всегда жестокий и полный недоверия. «Когда придет крайняя нужда к смерти чернцу Федосу», иначе — не останется возможности выздоровления, впустить к нему для исповеди священника, но не иначе, как в присутствии самого Измайлова. Каждое слово предсмертной, предназначенной самому богу исповеди должно стать известным Тайной канцелярии. Потом келью с умирающим (не умершим!) запереть и опечатать. Если Измайлов будет контролировать священника, то и священник послужит его проверке. Так надежнее, а оставаться кому бы то ни было около Федоса в одиночку строжайше запрещено.

    Смысл распоряжения Измайлову ясен. Но ведь оставленный в агонии узник умрет — и тогда появится проблема тела. Каковы указания Тайной канцелярии на этот счет? Снисходительный ответ давал позволение похоронить узника по месту заключения, это значит в Никольском Корельском монастыре, неподалеку от Архангельска, в самом устье Северной Двины. Подорожные подтверждают, что как раз оттуда и начал свой путь обоз преображенцев.

    Монашеский сан, монастырские обеты — какое они могли иметь здесь значение! Федос принадлежит Тайной канцелярии и в арханге-логородских землях находится в ведении местных гражданских властей. Монастырь — только тюрьма, самая надежная и одновременно безнадежная, без лишних глаз, без ненужных расспросов. А у настоятелей государственным чиновникам остается поучиться угодливости, опасливости. умению предугадывать каждое, даже невысказанное желание начальства. Какая разница, кем приходилось становиться — слугой церкви или царским тюремщиком, лишь бы в руках оставалась власть. Пусть Федоса стерегли преображенцы, о приказах Тайной канцелярии «становился известен» и архимандрит монастыря Порфирий.

    Впрочем, так ли уж предусмотрителен был Измайлов или попросту знал, что в монастырских условиях Федосу долго не протянуть? Ведь всего через десять дней после ответа о похоронах к нему приезжает из монастыря дежурный офицер с донесением, что Федос «по многому крику для подания пищи ответу не отдает и пищи не принимает». Измайлову и в голову не приходит торопиться. Пусть офицер возвращается в монастырь, пусть снова попытается добиться через окошко ответа, а если нет, то на следующий — не раньше! — день вскроет дверь и выяснит, что произошло. Еще два дня, и сообщение о смерти Федоса. Наконец-то! В монастырь отправляется распоряжение поставить тело в холодную палату и двери «до времени» опечатать, в Петербург — донесение о случившемся. Службистское чутье губернатора подсказывало, что с похоронами так просто не обойдется. И как поверить, что эти расчетливые ходы делает не какой-нибудь безликий чиновник, но тот самый Иван Измайлов, который в 1697 году уезжал с Петром в Европу учиться морскому и военному делу, служил в гвардии, организовывал русскую армию!

    Интуиция действительно не подводит Измайлова. Достаточно нарочному добраться до столицы, как привезенное известие сообщается самой Екатерине, а от нее следует немедленное распоряжение П.А. Толстому: «умершее Федосово тело из Никольского Корельского монастыря взять в Санкт-Питербург». Да не как-нибудь — спешно, опережая могущую наступить распутицу, и совершенно тайно — под видом «некоторых вещей». Об этом предстоит позаботиться Тайной канцелярии.

    Тревожным набатом рвет ночную глушь стук в монастырские ворота. Приезжие из Архангельска прибыли выполнить петербургскую инструкцию. Им нужен архимандрит Порфирий и караульные солдаты, состоявшие при покойном. Федос уже похоронен? Что ж, и это предусмотрено царским предписанием. Заступы взламывают застылую землю. Руки скользят на заиндевевших краях поднятого гроба. В четвертом часу ночи в церковном подполье — так дальше от любопытных глаз — гарнизонный лекарь начинает «анатомию»: «вынимает из Федосова тела внутреннюю». Кругом в неверном свете свечей клобук архимандрита, мундиры преображенцев, расшитый кафтан приехавшего для наблюдения подполковника. Своими руками им придется сколачивать ящик, обивать его холстом, превращать гроб в обыкновенную поклажу — участие посторонних запрещено. И ведь ни один не уйдет от мысли: для чего? Конечно, покойников перевозили и на немалые расстояния — чтобы опустить в родную землю, положить рядом с родственниками, воздать последние почести. А здесь — что нужно было царскому двору от останков безымянного монаха?

    В тихой обители

    Синеватый блеск стали. Днем — в жидком свете подвального окна. Ночью — сквозь полусон трудно приоткрытых век. Палаш в руках часового… Всегда в той же «каморе», всегда рядом. Одиночество, хоть на день, хоть на час, — может, это и есть счастье?

    За долгие беспросветные ночи сколько можно перебрать в памяти. Всего несколько месяцев назад — Петербург, улицы и под иссушенную трескотню барабанов приговор чернецу Федосу. Церковь отрекается от него, Тайная канцелярия становится единственной распорядительницей судьбы. Последний день в столице… Наутро дорога под надзором подпоручика Преображенского полка, так жестоко оправдавшего свою фамилию — Оглоблин.

    Нева, Ладога… Через неделю «ради солдатской трудности» дневная передышка в Тихвинском монастыре и кстати первое упоминание о сане узника — «архиерей Феодосий». На каких-то реках мастерили своими силами для переправы плоты, в каких-то селах сами разыскивали лошадей. Где взять в майскую пору крестьян! В Белоозере случай с асессором Снадиным: обещал, да не дал лошадей. Оглоблин отправил гренадера — «и оной пришед к его двору, стал спрашивать, что дома ли он, Снадин, и его, Снадина, служитель говорил, что де ты пришел будто к мужицкому двору, и пришел де ты в щивилетах и сказал: Снадин гоняит за собаками». Так и пришлось уйти ни с чем.

    А может, и не случайность, не небрежение своими обязанностями — просто нежелание помогать тюремщикам? Ведь придет же к Федосу в Вологде проситель с жалобой на местных раскольников. Конечно, по незнанию — придется ему потом расплачиваться допросом в местной Тайной канцелярии, но все-таки имя Федоса достаточно известно и уважаемо. Дальше день за днем Тотьма, Устюг Великий, наконец, Корельский монастырь.

    Именно Корельский… Как же время меняет значение мест! Еще недавно прообраз Архангельска, место начала торговых связей с английскими купцами. Это сюда в 1553 году прибило бурей один из их кораблей. Торговля пошла и стала причиной основания города Новохолмогорова, как назывался сначала Архангельск. Только рождение Петербурга лишило Белое море его значения в торговле. А раньше — знаменитая новгородская посадница Марфа Борецкая. Здесь похоронила она двух своих утонувших сыновей, построила над их могилами церковь Николы, не поскупилась и на целый монастырь. Луга, тони, солеварницы — все отдала на вечное поминовение погибших. Монастырь был разорен во время нашествия норвежских войск, снова восстановлен, и вот теперь…

    Федоса не просто ждали — все было приготовлено к встрече: палата в церковном подполье, 50 копеек на еду в день и первый раз вспыхнувший блеск стали. Жизнь замкнулась подземельем и церковью над ним. Наверх можно было подниматься на богослужения, и только там не сверкали палаши: в божьем доме их разрешалось вложить в ножны. Зато стоять полагалось посередине церкви, тесно между солдатами, чтобы не переглянуться ни с одним из монахов, где там обменяться запиской или словом. Письма на имя Федоса должны нераспечатанными отсылаться с курьером в Петербург. Бумага, чернила, книги у него отобраны. Порфирий с братией получили наказ исподтишка, главное — незаметно следить за каждым движением узника: а вдруг что захочет сделать, а вдруг что может задумать. С назначенного к Федосу духовника взята расписка вести каждую исповедь «по чину исповедания по печатной книжице, 1723 года марта 4 дня в Москве печатанной и по силе указа 1722 мая 17 о том, как поступать духовникам при исповеди». Сложный шифр означал, что каждое неблагонадежное, а в данном случае и вовсе каждое слово должно было быстро и точно передаваться гражданским властям. Исповедником исповедника назначался губернатор Измайлов. Все? Если бы!

    У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения и в Голландии, и в Копенгагене, и в Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. 18 на 18 сантиметров — достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух узнику отныне запрещены. Следующее — пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и кстати самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием — ведь не всякому его и поручат!

    К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура — Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский и монашеский сан. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» — в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений — что страшнее могло придумать воображение!

    А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает — молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов. Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем — новый спешный нарочный предписывает Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, — Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни чернец я, ни мертвец; где суд и милость?» Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Новгородский архиепископ? Да, именно так называет своего узника губернатор.

    Современники и потомки

    Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король — а он как-никак пишет лично ему! — чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было сделаться незаметным образом патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно дошла теперь до него очередь сделаться председателем Синода». Дальше — похвалы верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). И в заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но, надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.

    Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, — это ли не событие в государственной жизни! И конечно же опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть — с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно. А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно, как и свои опасения. Лишнее слово — всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком важном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что не часто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, но нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.

    Да, было заседание — совпадают числа и в общем тема разговора. Да, было выступление Федоса о том, как его именовать, — не вице-президентом Синода, а, подобно всем остальным, синодальным членом с перечислением должностей: архиепископ Новгородский, архимандрит Александро-Невский, иначе настоятель будущей знаменитой петербургской лавры. Да, и был отказ присутствующих удовлетворить его желание — за отсутствием на заседании старших синодальных членов младшие не решились нарушить существовавший порядок. И это все. Эдакое легкое бюрократическое замешательство, за которым если и скрывались свои расчеты, то никак не выраженные в словах.

    Правда, оставался приговор, справедливый или несправедливый, во всяком случае высказавшийся, в каких же злоумышлениях обвинялся Федос. И вот, оказывается, до всеобщего сведения под барабанный бой доводилось, что Федос когда-то воспользовался церковной утварью и «распиловал» без причины какой-то образ Николы, что где-то и когда-то неуважительно отзывался об «императорском величестве» и еще «весь русский народ называл идолопоклонниками за поклонение святым иконам». Не убедительно? По меньшей мере, особенно если иметь в виду пресловутое желание Федоса объявить себя главой церкви.

    Но ведь в приговор могли войти отдельные, старательно отобранные пункты. Полный смысл обвинения скрывался несомненно в следственном деле — в архивах Тайной канцелярии. Какими бы путями ни рождалось дело, свое оформление оно получило в ее стенах. Это было очевидно из всех событий ссылки и смерти Федоса, тем не менее никакого дела чернеца Федоса здесь не числилось. Ни на сегодняшний день, ни сто с лишним лет назад, когда архив впервые стал предметом изучения историков.

    Одна из неизбежных во времени потерь? Но в таком случае почему затерявшееся дело не оставило по себе никаких следов — ни в делопроизводстве, ни в регистрационных реестрах? И как объясняли это чудесное исчезновение историки прошлого века — они-то сразу зафиксировали непонятный пробел? Да никак. Просто имя Феодосия не вошло ни в один из справочников, энциклопедий или исторических словарей дореволюционных лет. Куда меньшие по роли и сану церковники удостоились стать предметом исследований, только не Федос. И это при том, что в общих исторических трудах о петровских годах он главное действующее лицо. Его имени не обходят, но всегда называют с категоричной и однообразной оценкой — консерватор под стать протопопу Аввакуму, всеми своими направленными на дискредитацию царской власти действиями и неуемным честолюбием заслуживший постигшее его наказание. Один из историков не пожалел даже специального очерка, чтобы доказать благодетельную жестокость тайного сыска в отношении зарвавшегося монаха. Факты? Их по сути нет. Чуть больше, чем вошло в официальное перечисление приговора. Справедливость осуждения не доказывалась — она утверждалась: верьте на слово.

    Верить на слово… А не начинали ли пробелы, недомолвки, прямые утраты документов вместе с безапелляционной оценкой Федоса напоминать своеобразную систему? Что-то вокруг Федоса при жизни да и после смерти происходило, и это что-то упорно уклонялось от встречи с фактам».

    Письма
    Христоподражательный царь.
    Известная тебе тварь
    Новгород Хутын монастыря бывший келарь
    Венедикт Баранов
    Жил в монастыре многие годы
    И, не радея обители, собирал себе великие доходы…

    Складный разбитной говорок скоморохов? Кому, как не им, нипочем даже церковные власти. Нет, письмо. Деловое, спешное. 1704 год. Новгород. Игумен одного из самых почитаемых монастырей пишет самому Петру. И этот игумен — Федос. Разве не понять негодования истового церковника, что слышать ему приходилось от Федоса слова, не подобающие сану — благоговейные, «но многочащи досадная, бесчестная и наглая, мужицкая, поселянская, дурацкая». Только все может быть и иначе. «Поздравляю ваше величество с пользою вашего здравия и вашим тезоименитством и молодого хозяина санкт-питербургского (царевича Петра Петровича. — Н. М.). При сем доношу вашему величеству: сестра ваша государыня царевна Мария Алексеевна в пользовании своего здравия пребывает в добром состоянии… ей-ей докучно в яме жить и гораздо хочется петрова пути итти по водам, которого нынешнего лета еще не обновил…» 1716 год. Карлсбад. Федос лечится знаменитыми водами и ждет возможности пуститься с Петром в морское плавание. Витиеватым. исполненным придворного «политеса», строкам впору позавидовать любому царедворцу.

    Стремительный разворот лет… Скудная смоленская земля. 10 рублей царского жалованья, 2 крестьянских двора, 4 сыновей — все, что нашла перепись 1680 года у рейтара Михайлы Яновского. Шляхтич по званию, солдат по профессии. Такому место послушника, да еще в московском Симоновом монастыре, для сына Федора — уже удача. Дальше Федор мог сам думать о себе. И вот занятия в Заиконоспасском монастыре, гуманитарной академии тех лет. Злоба симоновского игумена — не терпел книжной науки — и жалоба Федора самому патриарху: слишком дорожил он, уже ставший чернецом Федосом, этой наукой. Но для патриарха каждый жалобщик — бунтарь, и закованный в «железа»-кандалы Федос на работах в Троице-Сергиевом монастыре. Кто знает, как наказание обернулось удачей. Одни говорили, что помог одногодок и земляк, сын такого же рейтара Меншиков, но это лишь одна из версий происхождения «Алексашки». Другие — игумен Троице-Сергиева монастыря, будущий высокий церковник. Главное — происходит знакомство и близость с Петром. А к 1716 году Федос уже давно с ним неразлучен.

    Организация новозавоеванных земель у Петербурга, школы, больницы, строительство первого в столице на Неве, Александро-Невского, монастыря — какой там Федос монах, скорее администратор, привычный ко всем тонкостям государственной машины. Церковникам бесполезно показывать над ним свою власть — окрик Петра не оставляет сомнений: Федосом будет распоряжаться он сам. И за спиной злобный шепоток царевича Алексея: «Разве-де за то его батюшка любит, что он заносит в народ люторские обычаи и разрешает на вся». А что сделаешь? Только и можно себе позволить, что «сочинить к его лицу» и спеть потихоньку, среди своих, стихи «Враг креста Христова». Да бывший учитель царевича Никифор Вяземский прибавит от себя: «я бы-де пять рублев дал певчим то пропеть для того, что он икон не почитает».

    Но Федосу, как и Петру, все видится иначе. За магией «чудес» и «чудотворных» икон — язычество, слепота невежества, которые надо преодолеть. Скорее, любой ценой. Жестокостью. Насилием. Ломкой самых дорогих и привычных представлений. В Москве Федос принимает голштинского посла. Свита долго будет вспоминать, чего стоили одни вина — «шампанские, бургундские и рейнвейн, каких нет почти ни у кого из здешних вельмож, за исключением Меншикова», прогулка по Кремлю — Федос сам возьмется быть проводником — и случай с мощами. Федос берет их в руки, передает для осмотра гостям. Такое свободомыслие даже немецким придворным показалось кощунством. Или зазвонили «сами собой» в Новгороде колокола, Петр посылает для расследования именно Федоса. В его ответе ни тени колебания: «При сема доношу вашему величеству про гудение новгородское в церквях, про которое донесено вам… И ежели оно не натурально и не от злохитрого человека ухищрения, то не от бога».

    И только терпения Федосу всегда не хватает в отношении сомневающихся, ошибающихся, будь то раскольники, не одолевшие книжной премудрости полунищие попы или и вовсе родители малолетних детей, которым предстоит обучаться грамоте. Федос требует от Сената, чтобы законодательным порядком, под страхом наказания запретить отдавать детей неграмотным учителям: чтоб «невежд до такого учения, которое, яко невежское, не полезность есть, допущать не велено, и весьма им в том запрещено». Даже Петру это кажется невозможным — слишком круто. Федос настаивает: в одной греко-славянской школе Новгорода подготовлено 500 новых учителей, переделана сообразно живому языку грамматика, и он сам добился ее издания в типографии своего Александро-Невского монастыря. 1200 экземпляров — это массовый тираж тех лет. И придется задуманные Петром цифирные школы слить с грамматическими школами Новгорода — лучшей основы трудно придумать.

    Действовать, все время действовать. Кажется, не будет конца замыслам, нововведениям, реформам. Дела церковные давно переплелись с государственными, а государство сделало церковь своей частью. Секретная почта от Петра к Федосу и от Федоса к Петру отправляется беспрестанно, стоит им разъехаться на больший срок. И в самом напряжении дел болезнь Петра. Сначала неважная, будто простуда, пересиленная горячка, недолгое выздоровление, опять ухудшение, с каждым разом дольше, острее. И когда уже ясно — выхода нет, Федос неотлучно при дворе. Последние дни и минуты рядом с Петром.

    Аспидная доска

    1725 год. На исходе январь. Все во дворце. Ждут. Надеются. Каждый — на свой исход. Молчат… Новый приступ болей. Крики больного слышны на улице. Петр требует аспидную доску. Пробует написать: «Все отдать…», рука бессильно царапает каракули. Зовет старшую дочь. За ней идут. Анна приходит слишком поздно: началась агония. Еще полтора суток без мысли и слова. А за закрытыми дверями опустевшей спальни — хватит здесь теперь и одних попов! — начинается совет. Минута смерти — много ли она значит по сравнению с решением, кто поднимется на престол.

    27 января. Кабинет-секретарь Алексей Макаров — графу Андрею Матвееву: «Против сего числа в 5 часу пополуночи грех ради наших его императорское величество, по двунадесятой жестокой болезни, от сего временного жития в вечное блаженство отыде. Ах, боже мой! Как сие чувственно нам бедным и о том уже не распространяю, ибо сами со временем еще более рассудите, нежели я теперь в такой нечаянной горести пишу. Того для приложите свой труд для сего нечаянного дела о свободе бедных колодников, которых я чаю по приказам, а наипаче в полицмейстерской канцелярии есть набито».

    И. Таннауэр. Портрет Алексея Петровича. 1-я пол. 1710-х гг.

    С чего начинать? Завещание — Макаров торопится с ответом: было, но уничтожено. Нового Петр не успел написать. Значит, нет, значит, право свободного выбора. И тут стремительно вмешивается Меншиков: Екатерина! Само собой разумеется, Екатерина! Разве не для того короновал ее Петр год назад, разве не означало это желания видеть после себя на престоле именно ее. Министры молчат. Они-то знают, что это означало другое.

    Конец царевича Алексея не был концом ненавистного Петру лопухинского рода. Здравствовала пусть и постриженная в монахини царица Евдокия. Росли дети Алексея — Петр и Наталья. А раз к тому же умер сын Екатерины, «маленький хозяин санкт-питербургский» трехлетний Петр, надо было закрепить права за дочерьми. Коронация матери утверждала их положение, не оставляла сомнений в первенстве. Об этом говорила секретная переписка царя с Федосом, которому предстояло совершать торжественный обряд. А говорить о желаниях Петра относительно Екатерины после слишком сомнительного для ее репутации жены и императрицы дела Виллима Монса было и вовсе трудно. Зато всем известны планы Петра, связанные с его любимицей, Анной Петровной. Они учитывались и при решении ее брака.

    Но Меншиков настаивает, приводит доказательства — слова, сказанные Петром в доме какого-то английского купца. Его поддерживает П.А. Толстой. И разве нечего добавить Федосу? Ведь это он был все время рядом с Петром. Видно, нечего. Ни на что не сославшись, Федос лично от себя поддерживает Екатерину. Еще натиск, еще усилие, появление в дворцовых комнатах преображенских солдат, и победа за Меншиковым, за послушной ему во всем новоявленной императрицей.

    Нет, этот расклад событий не назовешь точным. Очевидцы расходятся в подробностях, современники в их толкованиях. Для одних здесь крылась победа, для других поражение, третьим оставалось выжидать дальнейших событий. Как доказать, что завещания действительно не существовало и его уничтожил сам Петр? Где доказательства, что Петру не хватило сил дописать начатое на аспидной доске, — так ли трудно стереть с нее лишнее? И почему, наконец, ни словом не обмолвился Федос? Он первым выступал за лишение престола царевича Алексея — Алексей будто предугадывал это в своей ненависти. С ним советовался Петр по делу Евдокии Лопухиной — какими винами окончательно ее добить. Федосу он поручал наблюдение за дочерьми, отправляясь в далекий Персидский поход. С ним обсуждал подробности коронования Екатерины. Не духовник — гораздо важнее — доверенное лицо, соратник и безотказный исполнитель. И так-таки никаких подробностей о последней воле Петра?

    А потом начинается смещение, на первых порах легкое, почти неуловимое. В Синоде Федос отказывает тем сановникам, просьбы которых прежде непременно бы уважил. П.Я. Ягужинский просит отослать в отдаленный монастырь свою жену. Из близкого к Москве, куда он ее заключил, ей удавалось бежать. Федос дает согласие на далекий север, но Ягужинский во всем должен ее содержать сам: еда, одежда, жилье, даже охрана. Справедливо, но ведь так о существовании супруги уже не забудешь. Федос больше не собирается быть слепым исполнителем приказов Тайной канцелярии. Чтобы снять с духовного лица сан, согласиться на чью-то ссылку в монастырь, Синод должен знать о причине. Тут и авторитет учреждения, и возможность самому следить за ходом особо важных государственных дел. А это оказывается для Федоса крайне важным.

    Ранним утром он едет в карете мимо окон царского дворца. В эти часы проезд здесь всегда запрещен, часовые останавливают лошадей. Взбешенный Федос направляется во дворец, требует немедленного разговора с Екатериной. Ах, она еще спит, но тогда он больше сюда никогда не придет. Заведомые преувеличения современников? Несомненно. Но верно и то, что Федос вдруг почувствовал власть и захотел показать ее лишний раз царице. И дело не в сане, а лично в нем, Федосе.

    Екатерина не разражается законным монаршим гневом. Внешне все проходит незамеченным, но спустя два дня Федос в застенках Тайной канцелярии — в глубокой тайне подготовлен и осуществлен его арест. Как можно меньше огласки, свидетелей, а главное — контактов Федоса с кем бы то ни было. Лишь бы кругом него пустота и молчание.

    Цена жизни — цена молчании

    Иностранные дипломаты готовы обвинить Федоса, что поддержка им Екатерины в момент избрания на царство была куплена за высокую цену. И небольшое, между строк, уточнение — Екатерина то ли покупала, то ли откупалась. Откупалась? Но тогда понятны ее страх перед Федосом, его самоуверенность и на первый взгляд необъяснимые права. Чего стоит одна его фраза о Екатерине, услужливо сообщенная тайному сыску Феофаном Прокоповичем: «Будет еще трусить, мало только подождать».

    О чем-то Федос промолчал, но ведь в любую минуту мог и нарушить молчание — и тогда… Нет, нет, только не это! Меры предосторожности говорят сами за себя: речь шла о главном — о власти. Да и так ли важно, кого именно имел в виду, назвал или даже написал Петр. Руками Екатерины Меншиков борется со всеми, у кого была хоть тень прав. Анна Петровна — ее срочно венчают с герцогом Голштинским и чуть не насильно выпроваживают из России. Евдокия Лопухина неожиданно вырастает в государственную преступницу. Из места ссылки ее переводят для строжайшего заключения в Шлиссельбургскую крепость под охраной в 200 человек. В недрах Тайной канцелярии усиленно ведется следствие о бродячем монахе-капуцине Питере Хризологе, объявившемся в России, чтобы передать сыну царевича Алексея поклон от тетки, императрицы Римской империи. Кого бы ни называл своим наследником Петр, он называл не Екатерину, и в этом главная опасность: нарушение его воли — незаконная узурпация престола. Последствия подобного обвинения целиком зависели от ловкости и политических связей тех, кто захотел бы его выдвинуть. Чувствовать себя уверенно Екатерина во всяком случае не могла.

    Ж.-М. Наттье. Екатерина I.

    Следствие в Тайной канцелярии… Допросы, пытка дыбой, раскаленным железом, всеми ухищреннейшими пытками средних веков: надо было заставить говорить, прежде всего говорить, пусть в бреду боли и отчаяния человек становился готовым к любой лжи. Разве так часто дело заключалось в правде? Тем более с Федосом. Его вообще не допрашивают, даже проверенным и довереннейшим следователям с ним не дают говорить. Якобы состоявшееся следствие — без следов протоколов! — поспешно набросанный приговор, где только туманным намеком неуважение к императрице, и отправка из Петербурга, к тому же вначале почти пышная.

    Федосу разрешается забрать с собой все, что нужно для удобного житья, — множество одежды, дорогую утварь, провизию, целую библиотеку книг. Временная почетная ссылка — не больше. На пути у Шлиссельбурга его догоняет нарочный с ящиком дорогого вина от самого Ушакова, но и с приказом произвести полный обыск. А там под разными педлогами на каждом перегоне становилось все меньше спутников, все меньше личных вещей. Где было догадаться Федосу, что в Корельском монастыре уже побывал капитан Преображенского полка Пырин с приказом приготовить «особую» тюрьму, а если в монастыре не окажется стен, то возвести вокруг него для охраны одного Федоса целое укрепление — острог! Но стены оказались достаточными, и Пырин удовлетворился тем, что из четырех монастырских ворот заложил трое — «для крепкого караулу». Снятые им специальные чертежи и планы одобрил царский Кабинет. Федос не должен был выйти отсюда.

    Но вот дело Федоса — если бы его удалось замкнуть монастырскими стенами! Почем знать, с кем он мог в свое время в Петербурге или Москве говорить, откровенничать. Тут для выяснения не избежать участия и помощи Тайного сыска. Архиерей Варлаам Овсянников? Не успев появиться, его дело указом Екатерины будет передано лично Меншикову (не постигла ли та же судьба и исчезнувшее дело Федоса?), а сам Варлаам исчезнет в недрах Тайной канцелярии. Личный секретарь Федоса Герасим Семенов? С ним еще проще.

    …Кронверк Петропавловской крепости. Брезжащий полусвет раннего сентябрьского утра. Сомкнутые штыки сорока преображенцев. Равнодушные и торопливые слова приговора: «Герасим Семенов! Слышал ты от бывшего архиерея Феодосия и Варлаама Овсянникова про их императорское величество злохулительные слова… и сам с Федосом к оному приличное говаривал и ему рассуждал, и имел ты, Герасим, с ним, Федосом, на все Российское государство зловредительный умысел и во всем том ему, плуту Федосу, был ты, Герасим, собеседник… За те твои важные государственные вины ее императорское величество указала тебе, — Герасиму, учинить смертную казнь…» Знак самого Ушакова, и под взмахом топора голова падает на плаху. Потом ее поднимут там же на каменный столб, подписав внизу на жестяной доске вины казненного. Напишут для всеобщего сведения и устрашения, но когда некий артиллерии капитан пошлет своего копииста списать приговор, ретивого копииста не только и близко не подпустят к столбу, но сам он окажется на допросе в Тайной канцелярии — откуда взялось его любопытство и не крылся ли за ним неизвестный умысел.

    Среди личных бумаг Федоса оказывается письмо, полученное им вскоре после смерти Петра. Пожелавший остаться неизвестным автор предупреждал Федоса, что граф Андреи Матвеев распускает о нем неблаговидные слухи. Ссылаясь на свидетельство собственной жены, говорит, будто Федос на похоронах Петра смеялся над Екатериной, «когда она, государыня, в крайней своей горести, любезного своего государя мужа ручку целовала и слезами оплакивала». Сомневаться в правдоподобности слов Матвеева нет оснований. Но Екатерине важно другое: не было ли сказано Федосом еще что-то, не объяснял ли он причины своих издевок. И вот одного за другим расспрашивают — не допрашивают! — всех, кто присутствовал при упомянутом разговоре. Расспрашивает, приезжая к каждому домой, начальник Тайной канцелярии и тут же берет подписку о неразглашении. Да еще остается автор письма, неизвестный и тем более опасный. Он мог знать гораздо больше, чем писал, мог делиться тем, что знал, с другими. А вот эти другие как их искать? Под замком оказывается дом некой вдовы Шустовой, между Арбатом и Никитской, спешно выехавшей со всеми чадами и домочадцами в Нижний Новгород. Уволен и исчез поверенный в делах имеретинской царевны Дарьи Арчиловны, и царевна отказывается дать сведения о нем. И сколько их еще таких скрытых и скрывшихся свидетелей!

    Федоса нужно убрать, но его нельзя казнить. Это равносильно публичному признанию, как много он знает: слишком свежа в памяти его близость с Петром. Другое дело — его секретарь. Людей простого сословия казнили и куда за меньшие вины.

    Даже с ссылкой приходится принимать меры предосторожности чтобы все выглядело благопристойно, без спешки. А уж там, вдалеке от столицы и тысяч настороженных глаз, вступит в действие другая инструкция которая должна привести к нужному исходу — к смерти. В ожидании ее остается добиться, чтобы ни одно слово Федоса не было — не могло быть услышано. Отсюда «неисходная тюрьма», заложенное до щели окно подземелья, опечатанная дверь. Зато после смерти Федоса стоило привезти в Петербург — похоронить ли с некоторыми почестями, показать ли, что смерть наступила без насилия, отсюда спешный осмотр в пути, и во всяком случае убедиться, что не стало именно его. Не произошло подмены, обмана.

    Теперь трудно с уверенностью сказать, что изменило первое решение. Может быть, его приняла сама Екатерина, без советчиков, решивших от него отказаться. Зачем поднимать старую историю, напоминать о судьбе Федоса. А вид истерзанного голодом и лишениями тела мог сказать о худшем виде насилия, чем простое убийство. И вот приходит второе решение — похоронить. Все равно где, все равно как, лишь бы поскорее. Цена лжи, ставшая ценой жизни, теперь была Федосом выплачена сполна.

    Только вот смысл лжи — как судить о нем с перспективы прошедших веков? Екатерина — ей оставалось пробыть на престоле каких-нибудь тринадцать с половиной месяцев. Меншиков не на много дольше сумеет удержаться у власти. Правда, он добивается от «самодержицы» всех возможных гарантий: завещания в пользу сына царевича Алексея и согласие на обручение с ним, 12-летним ребенком, своей взрослой дочери, отныне «государыни-невесты». Но появятся новые фавориты, и через четыре месяца после смерти Екатерины Меншиков как государственный преступник будет сослан в Березов, чтобы там найти свой конец. А восьмидесятилетний Толстой, неожиданно решивший воспротивиться честолюбивым планам «Алексашки»! Ссылку Толстого в Со ловецкий монастырь решили еще совместно Меншиков и Екатерина. Возраст, заслуги по тайному сыску — ничто не было принято во внимание, не облегчило его участи. Впрочем, и его не стало в 1729 году.

    Зато осталась память о Федосе, человеке, знавшем обстоятельства прихода к власти «самодержицы всероссийской». И как же многому он мешал: красивой легенде о преданной супруге и верной продолжательнице петровских начинаний, всей своей жизнью заслужившей право на царский венец, но и утверждению законности прихода на престол ее потомков. Кому бы могла понравиться подобная история в царствующем доме, и это хорошо усвоили официальные историки. Чернец Федос был оставлен человеком без оправдания, заслужившим свой конец и молчание исследователей.

    Меншиков и сестры Арсеньевы

    Начинать надо быть с Арсеньевых — девичья фамилия княгини Дарьи Меншиковой. Татьяна Дмитриевна дочь стольника Дмитрия Федосеевича, состоявшего в этой должности при царице Наталье Кирилловне. Арсеньевы не отличались на государственной службе, но почему-то многие из них состояли при царицах и царевнах: при матери Петра I, его первой жене Евдокии Лопухиной, невестке Прасковье Федоровне, сестре Наталье Алексеевне. В штате царевны Натальи и познакомились дочери стольника Михаила Афанасьевича Арсеньева Варвара и Дарья с будущим всесильным Алексашкой Меншиковым — по первому разрешению Александра Даниловича пускались в путь к его походной квартире в Нарве, Воронеже, новостроящемся Петербурге. Не хотел видеть — донимали поклонами и подарками: сорочками голландского полотна, шелковыми галстухами, теплыми жилетами. Из царевниного дворца препроводил их Александр Данилыч в собственный дом, поселил со своей сестрой, позже с ними оказалась и «Катерина — сама третья», будущая императрица с будущими цесаревнами Анной и Елизаветой Петровнами. Они и письма все писали вдвоем, и подписывались — Варька и Дашка, потому что писала их Варвара, а Дарье оставалось ронять слезы и ставить на конце свое имя.

    О браке речи не заходило, да и как было Меншикову разобраться, к кому больше лежало сердце, а кто был нужнее в его тревожной и полной опасностей жизни. Скорая на слезы редкая красавица Дарья ни воли, ни ума не имела, некрасивая сутулая смуглолицая Варвара и в грамоте была сильнее Данилыча, и дворцовое обхождение знала, мечтала для него об огромном богатстве, влиянии при дворе, власти. Многие современники считали, что без ее упорства, расчетливости, властной и умной руки «светлейшему» не удалось бы ни достичь такого места при дворе, ни удержаться около Петра. Кто же не знал, как торопился советоваться с Варварой Данилыч, как точно выполнял ее советы!

    Неизвестный художник. Портрет А. Д. Меншикова. 1716–1720 гг.

    Но решившись узаконить из-за дочерей свои затянувшиеся отношения с Катериной Трубачевой, Петр потребовал того же и от Меншикова. Избежать выбора было невозможно. «Светлейший» отдал предпочтение Дарье, тем более что Варвара все равно не ушла из его дома. Ее жизнь давно стала частью его жизни, а честолюбие слилось с честолюбием князя. Теперь она будет заботиться еще и о племянниках. Только и они, младшие Меншиковы, должны помогать достижению единственно важной для Варвары цели — укреплению положения, власти и богатства отца. Сначала предел его желаний — Курляндское герцогство. Законный герцог умер через несколько месяцев после свадьбы с Анной Иоанновной, от Анны толку нету и быть не может, так почему бы ему, распорядительному, ловкому, решительному не занять герцогское место? Варвара поддерживает «светлейшего»: династия Меншиковых на одном из европейских престолов — разве она не достойна такой чести? Сватовство старшей подрастающей племянницы — один из способов розыгрыша герцогской короны.

    Над головой «светлейшего» начинают собираться тучи. Его казнокрадство достигает таких размеров, что выведенный из терпения Петр решает подвергнуть все меншиковские действия ревизии. Ситуация становится тем более серьезной, что неизменная союзница «светлейшего» Екатерина I скомпрометирована отношениями с Вилимом Монсом, которому, в свою очередь, неизменно покровительствовал Данилыч, желая сохранить власть над легкомысленной императрицей. Разговоры о неизбежном падении «светлейшего» становятся все более откровенными. Розыгрыш может наступить с минуты на минуту, и, если Меншиков еще надеется на давние добрые чувства Петра, Варвара не устает предупреждать о возможности худшего исхода. Самого худшего. Достаточно вспомнить, как поплатился головой губернатор Сибири Матвей Гагарин. Надо действовать немедленно и решительно.

    Смерть Петра приходит как нельзя кстати для его врагов. Ее своевременность настораживала историков, не скрывали своих подозрений и современники. Легенда о простудной горячке, приобретенной во время спасения тонущих солдат, легко опровергалась временными расчетами. После нее прошло два месяца, наполненных такими важными событиями, как коронация Екатерины, история с Монсом и решение о ревизии меншиковских дел. Симптомы последней болезни не имели отношения к простуде, не совпадали с признаками мочекаменной болезни, которую некоторые исследователи попытались называть, и невольно вызывали самые разнообразные домыслы. Так или иначе, Петра не стало, и Меншиков силой вырывает у министров согласие на признание императрицей Екатерины. Гораздо проще заставить обязанную тебе престолом царицу подписать завещание в пользу твоих детей. Современники уверены, что и здесь не обошлось без ума и расчетливости Варвары Арсеньевой.

    Меншиков и в самом деле обычно действовал не так хитроумно. На этот раз он добивается, на первый взгляд, невероятного по его смыслу завещания — в пользу сына царевича Алексея. У Екатерины есть собственные дочери? Не беда. В завещании они могут отойти на задний план: все перейдет к ним, если — если у Петра II не окажется потомков. Зато можно сразу установить мир при дворе, успокоить слишком многочисленных недоброжелателей императрицы, а чтобы окончательно связать «лопухинское семя», Екатерине достаточно поставить перед царевичем условие: престол достается ему только вместе с рукой одной из дочерей Меншикова. Уж они-то никогда не изменят Екатерине, никогда не предпримут против нее и ее цесаревен никаких шагов.

    Екатерина далека от дворцовых интриг, к тому же стремится прежде всего к спокойствию, необходимому для того веселого времяпрепровождения, о котором она в глубине души мечтала столько лет. Она так же легко соглашается и с тем, что ее главная соперница — старшая дочь Анна Петровна была как можно скорее обвенчана с нелюбимым герцогом Голштинским и выслана из России. Остановиться? Ограничиться достигнутым? Но разве не знают Данилыч и Варвара, как мало значит воля, выраженная в завещании, как легко ее изменить. Где то завещание, которое писал Петр и о котором промолчали все посвященные во время выбора престолонаследника? К тому же Екатерина достаточно молода, вокруг нее густеет толпа фаворитов, и мало кто из них намеревается подчиняться воле «светлейшего».

    И на этот раз смерть приходит на редкость вовремя. Полная сил цветущая женщина умирает за одну ночь. Может быть, ей не следовало кушать за ужином конфет? Изготовленных кондитером Меншикова — не преминут добавить современники. Только кто же будет проводить следствие, доискиваться причин смерти непопулярной царицы? Лопухинская партия в восторге, в восторге и Меншиков, заявляющий о немедленном венчании императора со своей дочерью. Сын царевича Алексея слишком молод, чтобы брать в руки власть, конечно, молод и для брачных уз. Но в этом можно пойти на известную натяжку, а власть все равно заберет Меншиков. Наконец-то может открыто удовлетворить свое честолюбие и Варвара.

    В день обручения племянницы с Петром II она назначается обер-гофмейстериной двора государыни-невесты с высоким окладом, а главное — правом «брать шаг» сразу после жен генерал-фельдмаршалов. Редкий ум не мешал Варваре быть и мелочной, и тщеславной, вот только все деньги шли в общую копилку ненасытной меншиковской семьи.

    25 мая — 8 сентября 1727 года, всего три месяца торжества за годы и годы ожидания, рухнувшие надежды на брак с любимым человеком, унизительность двусмысленного положения в доме сестры.

    Через три месяца после обручения дочери Меншиков вместе с семьей арестован. Дело не в конкретных обвинениях — его враги просто нашли способ избавиться от него. Обвинения будут придуманы через полгода заключения, когда станет ясно, что вырваться Меншикову не удалось.

    Тщеславие Меншикова… «Светлейший» грезит собственной короной, наследственным (ни много ни мало!) престолом. Пусть не русским — хотя бы Курляндским. В этой борьбе испытанный ход — правильно подобранные браки дочерей, и старшая Мария уже десяти лет просватана за сына старосты Бобруйского Яна Сапеги, Петра. Пока суд да дело, отец успеет ее обучить и европейским языкам, и музыке, и пению, и всем тонкостям придворного «политеса», чтобы не потеряться среди заносчивой польской шляхты. Марии едва исполнилось пятнадцать, и только что утвердившаяся в своем единовластии Екатерина I присутствует на ее обручении, которое торжественно совершает Феофан Прокопович.

    Но честолюбивому отцу теперь этого мало. Слишком мало. При всей неограниченной власти своей он сумеет использовать дочь для куда более крупной игры, и не Варвара ли первая поддержит «светлейшего» в этом. А завещание Екатерины I, в котором специально оговорено условие, что наследующий ей сын царевича Алексея должен (да, да, именно должен!) жениться на одной из меншиковских дочерей. В какое же сравнение может идти какой-то Сапега с российским императором! 6 мая 1727 года умирает Екатерина I. 25 мая тот же Феофан Прокопович благословляет обручение Марии Александровны Меншиковой с Петром II. Что бы там ни говорила молва о привязанности княжны к отрешенному жениху, о ее горе, для всех она уже поднялась на первые ступени царского престола.

    В. Суриков. «Меншиков в Березове». 1883 г.

    Полное торжество? Да, но только на три месяца. Очередной розыгрыш власти у трона, и 7 сентября Меншиков арестован. Дальше ссылка с семьей в Раненбург «до окончания следствия», пока еще никто не знает, в чем и какого, — все зависит от соотношения сил придворных групп. Члены Верховного Тайного совета сходятся в одном: надо немедленно обезвредить Варвару Арсеньеву. Перехваченная по дороге в Раненбург, она направляется в монастырь в Александрову слободу, где столько лет держал Петр свою старшую, согласную с царевной Софьей сестру Марфу. Борьба за Меншикова с участием Варвары Арсеньевой представляется слишком опасной для новых фаворитов мальчишки-царя.

    27 марта 1728 года следует указ об окончательном обвинении Меншикова. Чего лишился «светлейший» — миллионного или многомиллионного состояния, возможно ли это подсчитать? В одной лишь Малороссии у бывшего денщика в личной собственности четыре города, 88 сел, 99 деревень, 14 слобод, одна волость, а кроме того, владения в великорусских землях, Прибалтике, отдельных городах. А меншиковские дворцы, достающиеся как высшая награда членам царской семьи?

    Под неусыпным караулом двадцати солдат Преображенского полка семью везут в «жестокую» ссылку. Предписание охранникам: «Ехать из Раненбурга водою до Казани и до Соли Камской, а оттуда до Тобольска; сдать Меншикова с семейством губернатору, а ему отправить их с добрым офицером в Березов. Как в дороге, так и в Березове иметь крепкое смотрение, чтоб он никуда и ни к кому никаких писем и никакой пересылки ни с кем не имел». На тех же условиях и той же дорогой проехали десятки и десятки людей, только тогда под «пунктами» предписаний стояла другая подпись — всесильного и беспощадного Меншикова.

    На восьмой версте от Раненбурга первая непредвиденная остановка — обыск, чтобы у ссыльных не оказалось никаких лишний вещей по сравнению с первоначально разрешенным самим Верховным Тайным советом списком. Лишние вещи действительно оказываются и тут же отбираются. У Меншикова — изношенный шлафрок на беличьем меху, чулки костровые ношеные и еще нитяные, пара бумажных колпаков, четыре простые скатерти и кошелек с 59 копейками, у дочерей — коробочки для рукоделья с лентами, лоскутками, позументом и шелками. В наказание Меншиковы теперь должны ехать каждый в единственной одежде, которая так и прослужит им бессменно до конца ссылки, каким бы ни оказался этот конец.

    Яркая россыпь цветов в прославленном полотне В.И. Сурикова «Меншиков в Березове» — она нужна художнику для создания шекспировской, по выражению М.В. Нестерова, драмы, внутреннего трагизма происходящего, но она не имеет ничего общего с тем, как выглядели в действительности Меншиковы. На «светлейшем» — черный суконный кафтан, бархатная шапка, зеленый шлафрок на беличьем меху и пара красных суконных рукавиц, на младшей дочери — зеленая тафтяная юбка, белый тафтяной шлафрок и такая же зеленая тафтяная шуба, на Марии — черный тафтяной кафтан сверх зеленой тафтяной юбки с белым корсажем и одинаковая с сестрой зеленая шуба. Так они и едут — первым Меншиков с ослепшей женой в рогожной кибитке, дальше четырнадцатилетний сын в телеге, последними тоже на телеге — сестры.

    Еще одна непредвиденная задержка — в Услоне, в нескольких верстах от Казани, чтобы похоронить скончавшуюся Дарью Михайловну. Наконец, 15 июля — Тобольск и почти сразу путь на Березов, испытанное место ссылки государственных преступников. Берег реки Сосьвы неподалеку от ее впадения в Обь. Гнилые болота. Леса. Летом тридцатиградусная жара, зимой сорокаградусные морозы, так что, по свидетельству современников, лопаются стекла, трескаются деревянные стены и скотина не выживает больше года.

    Для житья Меншиковым назначается только что отстроенный (не распоряжением ли самого «светлейшего»?) острог. Отсюда единственный выход — в церковь, которую, вспомнив уроки на голландских вервях, рубит вместе с плотниками Меншиков. В бесконечные, ничем не заполненные дни он не заставляет детей читать вслух священное писание, но диктует «значительнейшие события» своей жизни. Диктует, потому что с грамотой «светлейший» до конца жизни остается не в ладах. Впрочем, до конца остается совсем недолго.

    В ноябре 1729 года Меншикова не стало. Детям дается послабление — их переводят жить из острога в крохотный рубленый дом, но по-прежнему под крепчайшим надзором и караулом: никаких разговоров с посторонними, никаких писем. О них вспоминает и готовящийся к своей новой свадьбе Петр II — чтобы вернуть из Сибири и поселить у родственников в одной из деревень. Но никто из царедворцев не торопится выполнять указа мальчишки, тем более тяжело заболевшего. К тому же в этом нет и смысла — в конце декабря 1729 года, через полтора месяца после смерти отца, не стало и Марии.

    Потомки не поскупились на легенды. Будто поехал за Марией в ссылку беззаветно влюбленный в нее Федор Долгоруков, дальний родственник новой царской невесты, будто добился в конце концов взаимности и обвенчался с княжной и будто погибла Мария не от горести — от неудачных родов, поплатившись жизнью за двойню. Ведь раскрыли же сто с лишним лет спустя в одном из Березовских погребений останки женщины с двумя младенцами.

    Еще один романтический оборот, но как его совместить с «крепким» денным и нощным караулом, не отходившими ни на шаг солдатами, с необходимостью для каждого проезжего иметь четко выправленный паспорт, предъявлявшийся и отмечавшийся по нескольку раз на дню, на каждой смене лошадей. Уехать в Березов под предлогом заграничной поездки, как утверждает легенда, Федор Долгоруков при всем желании бы не смог.

    Единственные из меншиковской семьи, младший брат и сестра, Александр и Александра, смогли воспользоваться «помилованием» Анны Иоанновны летом 1730 года. Но еще в течение десяти лет ни они, никто другой при дворе не будет знать, что одновременно с Меншиковым и Марией не стало и Варвары Арсеньевой, постриженной «безвестно» — с уничтожением мирского имени — в Горском девичьем монастыре далекого Белозерского уезда. Перед самой смертью она еще пыталась переслать «светлейшему» остатки чудом сохраненных драгоценностей и денег. Это была последняя приписка на страницах так стремительно разыгравшегося «Березовского дела».

    «Государыня-невеста»

    «Светлейшему» придется местами поменяться с Иваном Алексеевичем Долгоруким, тем самым, который со временем станет любимцем Петра II и без которого мальчишка-царь не станет даже укладываться спать, требуя его постоянного присутствия по ночам в спальне.

    Молодой Долгорукий воспитан в духе петровского времени. Его детство и юность прошли в Варшаве, в доме деда. Григорий Федорович впервые оказался в Польше в 1700 году с тайным поручением Петра I к королю Августу относительно планов военных действий против шведов и вскоре получил назначение чрезвычайным русским посланником при польском дворе. Захват Карлом XII Варшавы положил конец его миссии. Г.Ф. Долгорукий возвращается в Россию, чтобы после измены Мазепы взять на себя руководство выборами нового гетмана — тяготевшего к союзу с Россией Скоропадского. Ему предстоит стать участником Полтавской битвы и снова вернуться в качестве посла в освобожденную от шведов Варшаву. Теперь он имел возможность взять к себе внука и дать ему хорошее воспитание.

    Может быть, учителя и сообщили Ивану Долгорукому достаточно знаний, но никак не сумели обуздать его характер. Иван высокомерен и нетерпелив, ищет для себя исключительного положения, но не думает о каком бы то ни было роде деятельности. Все должно приходить к нему само, без труда и усилий. Он пользуется успехом у женщин и готов использовать свою внешность и положение семьи, чтобы достичь возможно более высокого положения при дворе. Четыре года, прошедшие со времени приезда в Россию и до появления на престоле Петра II, кажутся ему вечностью. Но первая же возможность, первый шанс приблизиться к престолу, который появляется в связи с назначением отца воспитателем малолетнего императора, и Иван Долгорукий больше не выпустит удачи из рук.

    Выбор его отца, А.Г. Долгорукого, человека малообразованного и ограниченного, для постоянного пребывания рядом с коронованным мальчишкой — очередной хитроумный маневр Меншикова. «Светлейший» убежден, что А.Г. Долгорукий не может представлять для него опасности, не будучи способен ни на какие придворные интриги. Он ставит на Долгорукого и терпит полную неудачу. Не столько отец-Долгорукий, сколько сын легко завоевывает доверие и симпатии Петра II. Вместо постоянных указаний и наставлений Меншикова у капризного и своенравного мальчишки полная свобода, вместо надоевшего придворного ритуала — непробудная лень долгоруковских дней и вечером, разгул нескончаемых застолий, охота по подмосковным лесам и полям, когда любое желание, любая прихоть венценосца исполнялись быстрее, чем он успевал их высказать. В Москве Меншиков становился чужим человеком, и приезд в старую столицу нового императора для коронационных торжеств означал его гибель.

    Петр II счастлив освободиться и от меншиковской опеки, и от меншиковской дочери, высокомерной и замкнутой Марии. Пусть никаких чувств у подростка не вызывает и следующая невеста — Екатерина Алексеевна Долгорукая, — он готов смириться, чтобы не расставаться с ее братом. Екатерина с Иваном не могут терпеть друг друга, но ради общей цели — захвата престола готовы, со своей стороны, смирять и скрывать бушующие в них чувства.

    Но счастье отворачивается от Долгоруких. Смерть императора всего за несколько дней до венчания с Долгорукой заставляет семейство «государыни-невесты» предпринимать самые отчаянные меры. Брат делает попытку провозгласить Екатерину императрицей. Екатерина беременна, и притом не от Петра II. Тем лучше — можно объявить будущего ребенка наследником покойного. Есть и другая возможность — подложное завещание. И все это делается одинаково неловко, неумело и бесцеремонно. А между тем события начинают развиваться стремительно и далеко не в пользу Долгоруких.

    В. Серов. «Петр II и цесаревна Елизавета на псовой охоте».

    От идеи возведения на престол «государыни-невесты» приходится отказаться — слишком бурный она вызывает протест. Подлог с завещанием никого не вводит в заблуждение. Верховный Тайный совет, хотя и состоящий наполовину из членов семьи Долгоруких, вынужден приступить к избранию наследника престола, более того — согласиться на выдвинутую в ходе ожесточенных споров кандидатуру вдовствующей принцессы Курляндской Анны Иоанновны.

    Казалось бы, потерявшая всякую связь с Россией, не имеющая ни сторонников, ни намека на собственную партию, лишенная средств и ошеломленная неслыханной удачей, именно Анна должна была испытывать бесконечную признательность к Долгоруким. Казалось бы… Но Долгорукие забывают о характере женщин из семьи Милославских. В старшей ветви потомков Алексея Михайловича мужчины недолговечны, слабы умом и волей, зато царевны все наделены тем, в чем природа отказала братьям. Племянница царевны Софьи без колебаний вступает в яростную борьбу за свои права и полноту власти. И первое предъявленное семейству Долгоруких обвинение, что не усмотрели за умершим императором, не уберегли того, кто своей смертью освободил ей место на троне. Вчерашних царских фаворитов ждет конец, так недавно уготованный ими Меншикову: ссылка в Березов, лишение всего имущества и владений, опала родни.

    Камер-юнкер великой княжны

    У П.И. Стрешнева существовали свои поводы для гордости. В подробнейшей литании его служебных назначений, приведенной в надгробной надписи в трапезе московского Донского монастыря, как и в послужном списке, начало было особо примечательным: «…службу свою продолжал 35 лет; в 1727 году служил при его императорском величестве блаженныя и вечнодостойныя памяти государе Петре Втором гоф-юнкером; с того же года при ее императорском величестве государыне и великой княжне Наталии Алексеевне камер-юнкером. В 1729 году лейб-гвардии капитаном…» Сын и дочь казенного царевича Алексея. Говорить о царствовании мальчишки конечно же не приходилось. Другое дело — великая княжна. Юные годы не мешали ей проявлять незаурядную волю, властность, силу характера, которому беспрекословно подчинялся младший брат. Наталья Алексеевна становится опасной для семьи Долгоруковых, несмотря на привязанность Петра II к своим любимцам. Появление П.И. Стрешнева в штате великой княжны и быстрое повышение в чине свидетельствовали о том, что Наталья Алексеевна обратила на него внимание. И кто знает, как развивались бы для придворного события, если бы не внезапная смерть великой княжны в самых «сомнительных» обстоятельствах и притом рядом с его родовым поместьем — во дворце царевны Имеретинской Дарьи Арчиловны во Всехсвятском.

    Дальше П.И. Стрешневу оставалось только поплатиться за свой недолгий фавор. При Анне Иоанновне он переводится премьер-майором в полевые полки и теряет связи с двором. К концу правления императрицы ему удалось достичь генерал-майорского чина, и снова наступает перерыв, вызванный недоверчивостью Елизаветы Петровны ко всем выдвинувшимся при предшествующем царствовании. Продвижение по службе начинается для П.И. Стрешнева в 1750-х годах, когда он достигает высшего военного чина генерал-аншефа. Впрочем, пользоваться преимуществами нового своего положения генерал-аншеф не стал. Указ «О вольности российского дворянства», освобождавший от обязательной военной и гражданской службы, способствовавший тому, что многие дворяне, и в их числе П.И. Стрешнев, предпочли служебным обязанностям спокойную жизнь в родовом поместье.

    Измайловские царевны

    Юродивого поднимали на дыбу. Раз, два, три, четыре. Тайная канцелярия вела обычный допрос «с присутствием». Звали юродивого Тимофей Архипов, и он молчал. Тронувшийся умом фанатик, «сердцем припадавший вере» — таков духовный облик юродивых по представлениям XIX века. В петровские же годы все было совсем не так, но по иной причине. Юродивые, конечно, беспокойные люди. Уж очень много исходило от них разоблачений и обвинений в адрес самых сильных, самых недоступных. Это Тимофей Архипов сказал в первый год прихода к власти Анны Иоанновны: «Нам, русским, не надобен хлеб — мы друг друга едим и с того сыты бываем».

    Догадаться о вине Тимофея даже по протоколам пыточных допросов трудно, почти невозможно. Почему? Палачи Тайной канцелярии слишком хорошо знали цену письменным свидетельствам. А кто мог поручиться, как обернется для них самих в будущем каждое следствие, каждое дело. Поэтому и вопросы были словно косвенные, неопределенные: «известное тебе дело», «известные обстоятельства», «известные тебе лица». Так безопасней: толкуй потом, о чем шла когда-то речь!

    Архив Тайной канцелярии ничтожно мал: по сравнению с количеством прошедших здесь дел, с числом допрошенных, пытанных, приговоренных, казненных и сосланных. Дело, по которому попал Тимофей, — исключение, в нем тысячи листов. И не случайно. Это дело большой группы людей, так называемой «факции». И все равно дело это замаскировано так старательно, что до самых последних лет его не удавалось обнаружить исследователям.

    Чем занималась таинственная «факция»? С чего начиналась ее деятельность?

    Россия настороженно приняла Анну Иоанновну. Иностранные дипломаты отмечали необычные настроения москвичей, да и по всей стране тоже. В одном из донесений прямо говорилось: «Народ с некоторого времени выражает недовольство, что им управляют иностранцы. На сих днях в различных местах появились пасквили, в крепость заключены разные государственные преступники. Все это держится под секретом. Главная причина неудовольствия народа происходит от того, что были возобновлены взимания недоимок… одним словом, народ недоволен».

    Политические пасквили распространяла «факция».

    А вопросы, поднятые «факцией»? Тайной канцелярии очень хотелось замять, исказить их смысл, но при всем желании их было довольно трудно облечь в иносказания. Вопрос первый. Наследование престола: почему на троне именно Анна Иоанновна и каковы ее действительные права? Вопрос второй: смерть и погребение Петра I (современники были убеждены, что его отравили). Но тогда все последовавшие за ним цари — цари незаконные. Соблазнительная тема для выводов и рассуждений! Дальше. Условия польской войны — правительство Анны Иоанновны поддерживало претендовавшего на польский престол герцога Саксонского, а члены «факции» возлагали надежды на избранного сеймом Станислава Лещинского. Его политическая программа — просвещенная монархия. А чего стоили такие темы: «Вывоз ее императорским величеством богатств в Курляндию», «переделка малых серебряных денег в рублевики», «о войске Российском якобы уже в слабом состоянии обретаетца» или «о скудости народной и недородах хлебных».

    Итак, пробуждающееся гражданское сознание. Дело не в плохих или хороших царях. Вопрос ставится иначе — необходимы законы, которые стали бы на пути царского единовластия. Условия жизни государства — их можно «обдумать» и улучшить. Беды, обрушивающиеся на страну, это уже не «божье попустительство», против которого человек бессилен. Это государственный просчет. А с просчетами можно бороться. К тому же «факция» готовилась к перевороту — в этом тайный сыск не сомневался.

    Отсюда, очевидно, рождаются пункты допроса, составленные Феофаном Прокоповичем (далеко не всегда его роль отвечала роли единомышленника Петра I): «Что у вас подлинное намерение было, и чего хотели и с кем чинить, и в какое время — скоро ли, или еще несколько утерпя, и каким образом — явным или тайным».

    И среди всего этого в документах совершенно неожиданно появляется имя — царевна Прасковья Иоанновна.

    Из ее «дома» взят, как гласит затерявшаяся на полях заметка, Тимофей Архипов. Произошло это сразу после смерти царевны, хотя общее следствие по делу началось много раньше. Случайность? Но в томах дела «факции», если вчитаться внимательнее, имя Прасковьи повторялось не раз. Тимофей — человек из ее окружения. Он и юродствовал — существовало такое занятие — и считался хорошим художником «живописного манеру». С Прасковьей связан и директор московского Печатного двора, гуманист и просветитель Алексей Барсов. Это он напечатал антиправительственный памфлет. Как и Архипов, он погиб, не выдержав допроса. Его сын Александр, студент Славяно-греко-латинской академии, замешан в переводе того же памфлета. Прасковья удерживала Александра Барсова при своем «доме», чтобы уберечь от Тайной канцелярии. Не к кому-нибудь из царской семьи, а к ней обращался за помощью еще один участник дела, бывший ближайший сотрудник Феофана Прокоповича, преданный им Маркел Родышевский. Его тоже ждет внезапная смерть в равелине Петропавловской крепости. И наконец, один из руководителей «факции» — живописец Иван Никитин.

    Редакционные недомолвки, нарочитые писарские огрехи — сделано все, чтобы замести следы, и все-таки имя Прасковьи нет-нет да всплывет. Да к тому же члены «факции» встречались чаще всего в Измайлове, где она постоянно жила, а варианты пасквилей передавали друг другу в измайловской церкви, да-да, в той самой, всем москвичам знакомой. Ее купола мы видим из вагона метро, когда поезд, вырвавшись из-под земли у «Измайловской», направляется к станции «Измайловский парк».

    Семью царя Ивана Алексеевича, номинального соправителя Петра I, историки традиционно противопоставляли семье и настроениям самого Петра. Родовое гнездо Романовых село Измайлово — рожденному духом реформ соседнему селу Преображенскому. Такая трактовка была удобна историкам всех направлений: одним она позволяла усилить значение Петра, другим подчеркнуть насильственный характер его преобразований. Возрожденная Россия и погубленная в своей самобытности Россия. Борьба везде, в том числе и внутри царского двора. Отрицательную роль так удобно было передать царице Прасковье с ее тремя дочерьми. Тем более что «черным десятилетием» вошло в историю правление одной из дочерей — Анны Иоанновны.

    Все в Измайлове — так принято считать — дышало Домостроем, все определялось его правилами.

    Когда-то об одном из первых владельцев этой вотчины современник писал: «муж к честным искусствам доброхотный». Под искусствами подразумевались науки, а в отношении Никиты Романова науки агрономические. Во-первых, распределение земли — оказывается, в Измайлове лучше всего родились льны, греча, виноград, хорошо росли тутовые деревья. Да и весь расчет измайловского хозяйства велся широко, не на дворцовые нужды. За один 1676 год пошло в продажу из измайловского урожая 18 тонн пеньки, 20 тонн чистого льна и 186 тонн льна-сырца. И все это ушло прямо в Архангельск, на корабли иностранных купцов. Или местный хмель. Подсевали его в Измайлове на неудобных землях — по косогорам, по крутым берегам еле заметных речонок, а урожай снимали до 13 тонн и продавали в Англию. Даже у знаменитого измайловского зверинца было свое назначение — развести новых зверей в русских лесах, «ино всегда прибыль». Современников волновало, как-то приживутся в них американские олени и кабаны, львы, тигры, барсы, белые медведи, рыси, соболи, черные лисы, дикобразы и разгуливающие кругом одичавшие ослы. Охотились ли в Измайлове? Конечно. Только в меру, чтобы не повредить зверинцу. Но на стол обязательно подавалась специальная измайловская приправа из тертого оленьего рога и разваренные в вине кабаньи головы.

    Нет, не написаны еще исследования об измайловских опытах. Будущие монографии на эту тему — дело агрономов, экономистов, только догадаются ли они, как много скрыто для историка в сухих цифрах хозяйственных расчетов тех лет? Выгода, конечно, прежде всего выгода, но не для одной царской вотчины. Речь шла в конечном счете о том, как найти «смысл» в каждом клочке земли, как получить от земли больше, а труда тратить меньше. Казалось, какое это могло иметь значение: ведь были сотни, тысячи крепостных рук. Так вот имело! И это был новый подход, потребность в котором становилась все более очевидной. Иначе Измайлово смотрелось бы чудом, прихотью и не было бы таких же попыток в десятках других хозяйств. И ведь это не царь, а один из бояр писал в 1651 году своим приказчикам по поводу обнаруженного им у одного из приезжих немецких полковников таинственного высокоурожайного растения «рейнзат»: «Поехал к вам в вотчины мои полковник Графорт земли обыскивать, посеить на меня заморских семян рейнзат; исполнять, сколько велит земли приготовить, и сколько десятин ему надобно, и по сколько велит перепахать; а как сие будут делать, то он сам будет смотреть… а поспеет де то семя к Петрову дню; и как учнет он то семя на своей земле жать, и вам велеть смотреть, как то станут жать, молотить и прятать и чтоб им перенять».

    «Домострой» будет написан при Алексее Михайловиче, и его обстоятельные рекомендации повторят выводы измайловского хозяйства, переведут его на язык общедоступных практических советов. И как беречь яблони от мороза, и как подсевать под ними или на межах траву «барщ», которая круглый год годится в еду. (Что за таинственная трава, для чего она употреблялась, — мы не знаем до сих пор, как не знаем и что такое рейнзат.)

    И как растить дыни. Этот совет некий секретарь австрийского посольства запишет с особой тщательностью: «Посадивши дыни, русские ухаживают за ними так: каждый садовник имеет две верхние одежды для себя и две для покрышки дынь. В огород он выходит в одном исподнем платье. Если чувствует холод, то надевает на себя верхнюю одежду, а покрышкою прикрывает дыни. Если стужа увеличивается, то надевает и другую одежду, и в то же время дыни прикрывают другою покрышкой. А с наступлением тепла, снимая с себя верхние одежды, поступает так же и с дынями».

    Но чего нет в Измайлове, того нет — пышности и благолепия. Нет, не настоящий это царский дворец! Все о хозяйстве, все для хозяйства. Поэтому можно точно узнать, что в 1665 году здесь разработал часовой мастер Андрей Крик «образец, как водой хлеб молотить», а часовщик Моисей Терентьев иной «молотильной образец».

    Инженер Густав Декентин установил на Льняном дворе «колесную машину» для обработки льна, а по проекту дворцового аптекаря Данилы Гурцына соорудили стеклянный завод. Даже иностранные послы признавали, что производил он стекло добротное и чистое. А ведь это первые механизмы в русском хозяйстве! Зато царские «забавы» наперечет. Немного цветов, да на перекрестках дорожек расписанные «чердачки» — беседки. Только они и отличали измайловский сад от обычного «делового», который бывал при каждом сколько-нибудь зажиточном хозяйстве. Вот и все.

    И еще были щуки — щуки с золотыми сережками. Они приплывали по звонку и корм брали почти из рук. Щуками «баловалась» еще царевна Софья с сестрами. Только как же прозаично, обыденно это выглядело. В Измайлове было 37 копаных прудов — все хозяйственного назначения, прежде всего для разведения рыбы. В один были запущены карпы, в другой — стерляди, в третьем — лини, потом окуни, караси, плотва. Щуки тоже разводились в отдельном пруду на хозяйственную потребу, а золотые сережки служили простой меткой — этих, ручных, не вылавливать.

    Об Измайлове можно рассказывать еще долго, но ведь мы начали разговор о «факции», о загадочном участии в ней царевны Прасковьи. Через нее, ее судьбу, вошла в рассказ и малоизвестная широкому читателю судьба Измайлова.

    Детство «в сельскохозяйственной Академии Древней Руси», как назвал Измайлово И.Е. Забелин, юность в толчее царского представительства. У Петра еще не было своей семьи. Первая жена уже в ссылке, будущая, Екатерина I, еще не появилась. Обязанности царицы исполняет Прасковья Федоровна, вдова брата, приветливая, ровная в обращении, «угодная» Петру. К ней он обязывает приезжать представляться иностранцев, придворных, чтобы поздравлять с победами русского оружия. Она присутствует на всех ассамблеях и держит открытый дом в Измайлове. Корнелис де Брюин один из многих, кому довелось там побывать. Тесен и неудобен дворец — одноэтажный, сводчатый, с толстыми решетками на окнах. Единственное его украшение — две остроконечные башенки при въезде во двор да голландские куранты на одной из них. Петра подобные обстоятельства не смущали. А царевны — царевны ждали. Впереди было замужество с кем-то из иноземных правителей, наверное, так решит Петр. Но для Прасковьи все обернулось иначе.

    …Дипломат спешил с донесениями. Так спешил, что не жалел каждый день посылать из Петербурга курьеров. Скандал во дворце. Пытки в спальне самого Петра. Опала любимого денщика. Гнев на Меншикова.

    Французский полномочный министр Кампредон графу де Морвилю: «14 октября 1724 года. При царском дворе случилась какая-то неприятность, угрожающая, кажется, немилостью некоторым министрам и любимцам царя. Мне не удалось еще узнать, в чем дело. Достоверно только, что некто, по имени Василий, был три раза пытаем в собственной комнате царя, тотчас же после разговора государя с Ягу-жинским. Называют Мамонова, майора гвардии, пользовавшегося до сих пор большою милостию князя Меншикова, Макарова, секретаря Кабинета и даже Остермана». 21 октября Кампредон пишет: «Оказывается, царевна Прасковья родила мальчика в Москве. Она не показывается теперь. Василий, любимый паж царя, отделался довольно тяжким наказанием, но снова попал в милость на другой же день; слуга его приговорен к каторге, а что постигнет Мамонова — пока еще неизвестно». Итак, Мамонов — отец ребенка.

    Незаконнорожденный ребенок у царевны, да еще мальчик, — значит, лишний претендент на престол! И все это при тогдашних взглядах, при неукротимом нраве Петра! Конечно же монастырь, ссылка, батоги…

    Но не случилось ничего. Мертвое молчание в придворных кругах, никаких наказаний виновным. Больше того! Прасковья венчается с Дмитриевым-Мамоновым, так звучала полная фамилия избранника, только брак остается до конца ее дней «необъявленным». Никаких упоминаний о нем не найти в генеалогических сборниках и царственных родословных книгах. Нет никаких упоминаний и о ее сыне. Остался только начатый и недописанный Андреем Матвеевым портрет — детская головка с сумрачным взглядом широко открытых темных глаз. Как об этом позаботился? И Петр, и все последующие монархи.

    Как теперь, спустя столько лет, разгадать, что же произошло с Прасковьей? Откуда взялась в ней эта смелость, эта решимость отстоять свои права? Хотя какие права. Никаких прав не было и не могло быть. Если разобраться в дворцовых архивах, нетрудно увидеть, что готовилась она к этому шагу долго и обстоятельно. Она даже решает вопрос о разделе имущества с сестрами и для этого дает хорошую взятку любимой горничной Екатерины I — «чтоб похлопотала».

    К моменту начала скандала положение Прасковьи Иоанновны более чем сложно. Ее мать, Прасковья Федоровна, к тому времени уже потеряла свое влияние: у Екатерины I свои дочери. Это их судьбой предстоит в первую очередь заниматься Петру.

    Да и Петр недоволен племянницами. Анна овдовела сразу после свадьбы, и только непреклонное решение Петра заставляло ее жить в Курляндии, без власти и средств, которые ей скупо и редко давал русский двор. Екатерина и вовсе, прожив несколько лет с мужем, самовольно вернулась со своей единственной дочерью в Россию. Ее не остановил даже гнев Петра: не ужилась, и все тут. Две неудавшиеся герцогини — это уже было слишком. А тут еще Прасковья.

    Правда, с возвращением Екатерины Иоанновны, кажется, чуть-чуть оживает Измайлово. Екатерина старается заманить в него побольше гостей, но едут они, особенно иностранцы, неохотно: хозяйки скудно кормят, а то ненароком и вовсе забывают поставить столы. Немного помогают театральные представления. Екатерина и Прасковья сами занимаются ими, набирая исполнителей и из числа знатных, и из прислуги, сами возятся с текстами и гримом. Но и здесь сказываются всегдашние измайловские нехватки — нет специальных костюмов (у гостей приходится срочно отбирать парики!), свет горит только на сцене, и при закрытии занавеса зрители погружаются в полную темноту. А танцы? Танцевать-то негде. Приходится использовать спальни всех обитательниц.

    «Капитан Бергер, провожая меня с графом Бонде, — записывает приехавший со свитой герцога Голштинского камер-юнкер Берхгольц, — провел нас через спальню принцессы, потому что за теснотою помещения другого выхода у них и не было. В этой комнате мы нашли принцессу Прасковью в кофте и с распущенными волосами; однако же она, несмотря на то, встала, встретила нас, как была, и протянула нам руки для целования».

    Один из иностранцев приезжает в Измайлово с радостным сообщением о возвращении Петра из поездки в Астрахань. И Екатерина Иоанновна, рассказывает он, «повела меня так же к своей матери и сестре, которые со своими фрейлинами лежали уже в постелях. После того я должен был подходить еще с герцогинею к постелям фрейлин и отдавать им визиты. Они лежали, как бедные люди, одна подле другой и почти полунагие…».

    Но вот умирает царица Прасковья. Почти сразу вслед за ее смертью разражается скандал с Дмитриевым-Мамоновым.

    С Мамоновым тоже все непросто. Он не царедворец, но фигура, несомненно, незаурядная. Мамонов — человек редкой храбрости. Во время войны со шведами он один из руководителей Военной коллегии. Он составитель «Воинского артикула». Испанский посол отмечал в своих донесениях его недюжинный ум, характер и суровость. Появление Мамонова в какой-то степени укрепило позиции Прасковьи. Царевне увеличивают содержание, а Мамонову оклад. И снова черта характера — Прасковья не торопится подновить Измайлово, по-новому обставить комнаты. Зато в измайловской летописи все чаще начинают мелькать имена недовольных. Их, по-видимому, приводит сюда неудовлетворенность политикой наследников Петра.

    Екатерине I (а ведь современники убеждены, что не ее — свою старшую дочь хотел видеть на престоле Петр) наследовал, согласно ее завещанию, продиктованному Меншиковым, сын царевича Алексея, Петр II. Но после смерти Петра II, в 1730 году, дорога к власти оказывается открытой для многих. Судьбу следующего монарха решает Верховный тайный совет. Прасковья рядом, в Измайлове, но дело решается не в ее пользу, хоть ее кандидатура и обсуждалась.

    «Причина исключения Екатерины Иоанновны, — замечает о следующей сестре современник, — заключалась в опасении, которое возбуждалось твердостью ее характера и решительным ее умом». Вот тебе и любительница театральных представлений и танцев! Прозябавшая в курляндской нищете покорная Анна представлялась самой подходящей фигурой.

    Итак, Анна Иоанновна. И в напряженные дни февраля 1730 года, когда в Курляндию уже выехал посол с сообщением об избрании, а Феофан Прокопович торопится восславить новую правительницу с церковных амвонов, прусский королевский посланник сообщает, что «герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна и сестра ее княжна Прасковья Ивановна тайно стараются образовать себе партию, противную сестре их императрице». Правда, внешне все вполне благополучно. Спустя две недели после донесения прусского посланника Анна Иоанновна торжественно вступает в Москву, и в церемонии принимает участие предшествуемый трубами и литаврами отряд кавалергардов под командованием Мамонова. Чем не семейная идиллия для непосвященных!

    Анна избрана на престол на основании подписанных ею «Кондиций», устанавливающих ограничение ее власти Верховным тайным советом. В случае их нарушения она теряла право на престол. И вот Екатерина Иоанновна усиленно советует сестре уничтожить «Кондиции», согласившись на предложение съехавшегося в Москву дворянства принять самодержавную власть. Чего она добивалась?

    Но вот ранним летом того же года при переезде новой императрицы в Измайлово падает замертво с лошади командовавший почетным эскортом Мамонов. Паралич — утверждают официальные документы. А современники? Они сомневаются и шепотом поминают начальника Тайной канцелярии Андрея Ушакова: не приложил ли он и здесь свою страшную руку? Акты тайного сыска засвидетельствуют потом, что среди привлеченных по делу «факции» были сотрудники Мамонова.

    Анне понятны действия сестер, но она не может расправиться с ними. Вовсе не из-за родства — какое значение могло оно иметь перед лицом власти! — только из-за поддержки и связей, которыми те располагали. А «факция» развивается, крепнет, ее члены все чаще встречаются в измайловской церкви.

    Цели — они у царевен и членов «факции» не могли быть общими. Конечно, дворцовый переворот — это смена царицы, но для одних за этим стояла только личная власть, для других — обновленная организация государства, хотя по-прежнему с царицей во главе. Таково условие времени. Но вот годом позже умирает тридцатидевятилетняя Прасковья. Еще одна — подумать только, какая удачная! — случайность. Только почему все иностранные дипломаты специально извещаются о ее якобы давней и тяжелой болезни? Якобы — потому что раньше никто ни о чем подобном не говорил. И почему Анна Иоанновна сразу после похорон торопится изъять из частных рук все портреты Прасковьи — ведь так поступали только в отношении прямых и опасных врагов. А тут враг — родная сестра.

    Одновременно начинается поголовное истребление «факции» тайным сыском, хотя предатели много раньше сделали свое дело и начальник Тайной канцелярии и раньше располагал некоторыми именами. Апеллировать к Прасковье теперь бесполезно, называть ее имя как члена царской семьи опасно. Зато связи с ней всплывали волей-неволей на страницах протоколов тайного сыска, как всплывает чуть позже связь Екатерины Иоанновны с подготавливавшимся на Смоленщине выступлением против императрицы. И это опять программа, во многом близкая программе «факции».

    …Разбежавшиеся пустырем дорожки. Приземистые ворота в три пролета под шатром невысокой колокольни. Грузные купола над казарменными рядами окон. Густой перелесок за бренчащей линией трамвая. Новые многоэтажные дома подступают к собору все ближе, все теснее. Это Измайлово сегодня… История словно нарочно небрежно смахивала здесь свои следы. Во второй половине XVII века здесь действовали водопровод, ирригационная система с механической подкачкой воды, стекольный, винный, льняной заводы. Возведенный на острове так называемого Круглого пруда дворец окружали каменные стены с сохранившейся до наших дней Мостовой башней (1671), которая завершала 17-пролетный мост через речку Серебрянку. По его образцу был позднее сооружен первый каменный мост через Москву-реку у Боровицкой башни Кремля, и поныне носящий название Каменного. Продолжают существовать построенные в 1682 году архитектором Терентием Макаровым Восточные и Западные ворота. Львиные ворота в настоящее время перенесены в музей-заповедник «Коломенское». Сооружавшийся в течение 1671–1679 годов Покровский собор в сороковых годах прошлого века был дополнен вплотную примкнувшими к нему корпусами военной богадельни для офицеров и низших чинов, совершенно исказившими первоначальную его структуру и композицию. Разобрана построенная в конце XVII века церковь Иосафа Царевича Индийского, видевшая в своих стенах художников петровских лет Ивана и Романа Никитиных, брат которых состоял при ней священником.

    Хотя система прудов перестала фактически существовать еще при Екатерине II, зверинец просуществовал до Отечественной войны 1812 года, дав название всей местности и современной нам Зверинецкой улице. В 1851 году в Измайлове была построена прядильно-ткацкая фабрика, рабочие которой собирались в местном лесу на конспиративные собрания.

    …И все равно то очень давнее Измайлово живо. Пусть в очень скупых исторических документах. Измайлово — первая на Руси «сельскохозяйственная Академия». Измайлово — место исторической драмы тех, кто первым задумал выступить против единовластия царей.

    Московская покупка

    Следующее названное Забелиным имя — царевна Прасковья. Ее действительно нетрудно было соотнести именно с Меншиковым. После ссылки в 1727 году былого временщика в Березов, несметные богатства «Алексашки» оказались поделенными, и прежде всего между членами царской семьи. Опальная царица Евдокия Лопухина, возвращенная из ссылки и торжественно поселенная в Новодевичьем монастыре, получает меншиковские кареты и лошадей, герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна, давно оставившая своего зарубежного супруга и вернувшаяся в Россию старшая племянница Петра, — дворец фаворита у Боровицких ворот Кремля, Прасковья Иоанновна — дом у Мясницких ворот с выстроенной при нем знаменитой церковью Архангела Гавриила, иначе — Меншиковой башней.

    И скупые строки документа: «Лета тысяча семьсот тридесятого июня в тридесятый день от флота ундер-лейтенант Николай Автономов сын Иванов, не последний в роде, продал он ко двору ее высочества государыни царевны Праскевии Иоанновны московский свой двор в Белом городе в приходе церкви Николая Чудотворца, что на Старом Ваганькове, на Знаменской улице, со каменным и деревянным строением за 3 тысячи рублей». Места во времени для А.Д. Меншикова попросту не оставалось. Тем самым переходило в область легенд и утверждение многих авторов о том, что конфискованный в связи со ссылкой «Алексашки» ивановский дом был в дальнейшем возвращен его освобожденным из Березова детям.

    Но как же много говорила покупка Прасковьей Иоанновной ивановского дома! Еще недавно связанная самым скудным денежным содержанием, принужденная рассчитывать каждое новое платье, каждую пару штопаных чулок и стоптанных туфель, спавшая в измайловском дворце в одной из проходных комнат, лишенная надежд на царственный брак, Прасковья неожиданно оказывается не просто царской сестрой. Выбор на престол Анны Иоанновны пришелся далеко не по вкусу ее сестрам, которые, по донесениям иностранных дипломатов, начинают составлять партию против новой императрицы. Это не представляло для обеих особенных трудностей, поскольку и Екатерина, и Прасковья жили в России, обладали знанием местной обстановки, широкими связями, а Прасковья к тому же была официально замужем за членом Военной коллегии И.И. Дмитриевым-Мамоновым-старшим, отличавшимся и личной храбростью, и незаурядными дипломатическими способностями. Сестры поддерживают контакты с начинающей складываться факцией — первой политической партией в России, которая имела в виду конституционное ограничение самодержавной власти. Они непосредственно связаны с одним из основных деятелей ее — живописцем Иваном Никитиным, в свое время писавшим портреты всех трех царевен.

    Современные дипломаты со всей серьезностью рассматривали шансы на престол Прасковьи Иоанновны, в пользу которой говорил сам факт брака с Дмитриевым-Мамоновым, располагавшим большими связями. Глухо упоминалось и о ребенке царевны, которого, по всей вероятности, писал другой замечательный живописец петровских лет — Андрей Матвеев. Дворец близ Кремля, тем более былой великокняжеский двор, был необходим Прасковье Иоанновне, чтобы утвердить свое изменившееся положение около престола. Но главное — приобретала она дом у родственников мужа: дочь Автонома Иванова Аграфена и царевна Прасковья были замужем за родными братьями.

    Однако все планы царевны оказались почти мгновенно разрушенными и — кто знает! — не благодаря ли тайному вмешательству новой императрицы. В момент переезда Анны Иоанновны уже в качестве коронованной особы из Москвы в родное для сестер Измайлово неожиданно упал замертво с коня Дмитриев-Мамонов — случай, произведший, по утверждению дипломатов, самое тягостное впечатление на императрицу, но и обезвредивший ее соперницу. К тому же вскоре умирает и Прасковья. Современники не сходятся в том, каково было состояние здоровья царевны. Приближенные Анны Иоанновны настаивают на том, что она много лет и тяжело была больна, случайные оказавшиеся при дворе иностранцы вспоминают о ее цветущем виде. Так или иначе Прасковьи не стало, и началось поголовное истребление членов факции, начиная с Ивана Никитина и его братьев, а дом на Ваганькове остался без хозяев.

    22 марта 1734 года Губернская канцелярия доносит Сенатской конторе о возникшем затруднении: «В доме ее высочества блаженной памяти великой государыни царевны Праскевы Иоанновны, который за Боровицким мостом, в 1733 году был поставлен караул от лейб-гвардии к запечатанному погребу… а что в том погребе запечатано, о том известия не имеется… А ныне тот дом отдан во владение князю Меншикову, который ныне в том доме и живет; и оный князь Меншиков хочет тот погреб сломать…» Дополнительно сообщалась и родословная дома, что «преж сего был думного дьяка Автонома Иванова, а ныне в том доме живет князь Александр Меншиков». Иными словами, речь шла о единственном сыне любимца Петра, разделившем с отцом ссылку в Березове, возвращенном оттуда по восшествии на престол Анны Иоанновны вместе с единственной оставшейся в живых сестрой Александрой.

    Смоленское дело

    В октябре 1733 года императрица Анна Иоанновна получила донесение из Гамбурга, что дворяне Смоленской губернии решили положить конец ее власти. Имелось в виду пригласить для правления страной мужа умершей цесаревны Анны Петровны герцога Голштинского, по-видимому, на правах регента при малолетнем сыне, будущем Петре III. Смоляне рассчитывали на благоприятную для их заговора ситуацию, которая создавалась волнениями в Польше и на Украине. Против правительства и двора Анны Иоанновны выдвигалось множество обвинений. Сюда входило и народное недовольство поборами, которые неуклонно возрастали по мере роста роскоши и трат двора, и возмущение засилием курляндцев во главе с Бироном. По выражению А.А. Черкасского, «овладели черти святым местом, за то и хлеб не родится». За эти слова князю пришлось отвечать на пыточном допросе, как и за негодование по поводу отвергнутых императрицей «Кондиций» — выработанных дворянством условий, на которых состоялось ее избрание на престол. А.А. Черкасский был откровенным сторонником польского короля Станислава Лещинского, точнее — его теории о необходимости ограничения царского или королевского самовластья конституционными границами.

    От смоленского губернатора ниточка тянулась к сестрам императрицы, и, в частности, к Екатерине Иоанновне, которые поддерживали связь с первой русской политической партией — «факцией», разделявшей многие взгляды смоленских заговорщиков. Императрица вполне отдавала себе отчет в том, какую опасность таили в себе подобные контакты сестер с недовольным дворянством. Приобщенным к проектам смоленского дворянства оказывается и бывший камер-паж недавно скончавшейся Екатерины Иоанновны Ф.И. Милашевич-Красный, которого А.А. Черкасский посылает в Гамбург для секретных переговоров с герцогом Голштинским. Однако, лишившись своей непосредственной покровительницы, камер-паж предпочитает стать на путь предательства и пишет донесение о заговоре императрице.

    Дело представлялось настолько серьезным, что Анна Иоанновна немедленно высылает в Смоленск для расследования на месте начальника Тайной канцелярии А.И. Ушакова. Пыточные допросы следуют один за другим. Ушаков не останавливается ни перед какой мерой жестокости, чтобы выяснить разветвленность заговора, установить причастные к нему имена. Но молчит Черкасский, молчат захваченные вместе с ним заговорщики. Никакие чрезвычайные полномочия, которыми императрица наделила начальника Тайной канцелярии, не позволяют расширить круга подследственных лиц. Ушаков вынужден признаться в этом Анне Иоанновне, императрице приходится сосредоточить свой гнев на губернаторе. Тем более Черкасский признается под пытками, что оскорблял императрицу и Бирона. Приговор — смертная казнь — не был приведен в исполнение. В последнюю минуту Анна Иоанновна заменила его пожизненной ссылкой в Сибирский острог — Джиганское зимовье Тобольской губернии «под крепким караулом». Семья же получила право свободного проживания в любом месте России. Падение Бирона при правительнице Анне Леопольдовне положило конец ссылке А.А. Черкасского, а пришедшая к власти Елизавета Петровна наградила его за «невинное претерпение» чином генерал-поручика.

    Всего один портрет

    Случайный вопрос

    В глубине души я убеждена, что все начала бывают простые. Потом придет путаница находок и потерь, колебаний и решений, но начало…

    Мы стояли с группой студентов в зале Русского музея около работы Андрея Матвеева, живописца начала XVIII века. «Автопортрет художника с женой. 1729 год» — сообщала надпись на этикетке. Разговор шел об удивительном для тех далеких лет ощущении человека в почти неуловимом переливе настроений, о цвете — сложном, вибрирующем, будто настроенном на это душевное состояние, о технике — манере стремительной, уверенной, легкой, где скрытая за широкими жидкими мазками первая прокладка цвета создает ощущение внутреннего свечения живописи. И вдруг нелепый вопрос: «А на сколько лет выглядит женщина на портрете?»

    Признаться честно, преподаватели не любят «бытовых» вопросов. Обычно за ними откровенное равнодушие к холсту, признание, что ничто в человеке не откликнулось на картину. Значит, просчет педагога. И моя первая реакция была чисто «педагогической»: какая разница, сколько лет можно дать женщине с двойного портрета. Документально это давным-давно установлено, ну, а впечатление… Впечатления бывают разные.

    А. Матвеев. Автопортрет с женой. 1729 г.

    Но в досадливом взгляде на картину меня поразил вдруг не возраст — люди XVIII века взрослели раньше нас, — а возрастное соотношение изображенной пары. Мужчина выглядел моложе своей спутницы, хотя только что я повторила студентам то, что говорит каждый искусствовед перед матвеевским полотном: написано сразу после свадьбы художника, когда ему самому было двадцать восемь, а его жене всего четырнадцать лет.

    Что это? Обман зрения? Нет, впечатление не проходило. В кипении узкого луча, протиснувшегося у края глухой шторы, лицо молодой женщины раскрывалось все новыми чертами. Не мужчина представлял зрителям свою смущающуюся подругу, — она сама рассматривала их прямым равнодушным взглядом. Ни угловатости подростка, ни робости вчерашней девочки. Руки женщины развертывались в заученных движениях танца, едва касаясь спутника, и более моложавого, и более непосредственного в своих чувствах. И тут крылась новая загадка. Автопортреты пишутся перед зеркалом, и в напряженном усилии держать в поле зрения и холст, и подробности отражения взгляд художника неизбежно обретает застылость и легкую косину. У мужчины на матвеевском полотне этого напряженного, косящего взгляда не было.

    И кстати, почему картина оставалась незавершенной? Художник сделал первую, как принято говорить, прокладку, наметил костюмы, прописал лица, но не закончил даже их. Матвеев должен был бы дописать это полотно. Непременно. Как семейную памятку. Пусть не сразу, со временем. Модели всегда под рукой, к работе легко вернуться в любую свободную минуту.

    Досье

    Случайный вопрос рождал то знакомое беспокойство, от которого теперь вряд ли удастся уйти.

    Ни одно из сведений на этикетке картины не сопровождалось знаком вопроса — знаком, которым искусствоведы помечают данные, предположительные или косвенным путем установленные. И тем не менее все здесь было предположительным, хотя бы по одному тому, что на холсте не было ни подписи Матвеева, ни даты.

    Моя первая мысль — история картины. Каждая картина, поступившая в музей, имеет свое досье, иногда превращающееся в повесть, иногда не выходящее за рамки телеграфного сообщения: автор, название, размеры, техника. На куске лохматящегося по краям картона переливающийся из буквы в букву почерк прошлого столетия, поздние пометки — торопливые, чаще еле приметные, с краю, карандашом.

    Сведения о матвеевской картине предельно кратки. Ни малейшего намека, как установлено имя художника, дата. Единственное указание — портрет поступил из музея Академии художеств. Но старые академические каталоги немногословны. Да и о чем говорить, если, оказывается, полотно принадлежало родному сыну художника Василию и было им подарено в 1808 году Академии как портрет родителей. Слишком коротко и просто для возникшего вопроса. А если обратиться к общеизвестной биографии живописца?

    Судьба, известная всем

    Матвеев Андрей. Отчество неизвестно. Год рождения — предположительно 1701-й. С его юностью связываются две взаимоисключающие, но одинаково романтические истории. По одной Петр I встретил будущего художника в Новгороде, где во время богослужения в соборе мальчик украдкой пытался рисовать его портрет. По другой — он же заметил Матвеева на смотре дворянских детей в Петербурге. И так, и так — монаршая милость, особые обстоятельства, рука Петра. В 1716 году Матвеев отправлен обучаться живописи в Голландию. Вернулся спустя одиннадцать лет, работал в Канцелярии от строений — учреждении, ведавшем застройкой Петербурга. Умер в 1738 году. Снова никаких подробностей. Остается единственный выход — архив.

    Книга за книгой ложатся на стол переплетенные в заскорузлую кожу тома протоколов Канцелярии от строений. Февраль, апрель, июнь, октябрь… 1727, 1728, 1729, 1730 годы. День за днем рука писаря заносит на шероховатые синие листы происходившие события, приезды начальства, указы, споры о поставленных материалах, распоряжения по строительным работам. К этой руке привыкаешь, ее перестаешь замечать. Рисунок буки, медлительный, придуманно-витиева-тый, сливается с представлением о происходившем, становится звучащим. Как много значит для исследователя вязь давно ушедших людей и как ее помнишь годами!

    До конца XVII века в русском искусстве преобладала иконопись. Опыты живописи были редкими, для них приглашались иностранные художники. Петру нужны отечественные живописцы, и он посылает учиться в западные страны русских юношей — пенсионеров. Матвеев оказывается в числе первых. Только спустя несколько лет после смерти Петра Матвеев возвращается на родину. Но петровские годы прошли. Молодой мастер с европейским образованием никому не нужен, никого из окружающих престол временщиков не волнуют судьбы искусства. Матвееву не остается ничего другого, как на общих основаниях просить о зачислении на службу к Канцелярию от строений.

    Огромное колесо бюрократической машины медленно, нехотя приходит в движение. Нужны «пробы трудов», нужны отзывы, много отзывов, отовсюду и ото всех. Наконец он получает право на самостоятельную работу, но все это требует времени, усилий, обрекает на горькую нужду. «Заслуженное» за прожитые в Голландия годы пенсионерства жалованье остается невыплаченным. Канцелярия от строений не спешит с назначением оклада. Матвеев безнадежно повторяет в прошениях, что у него нет средств ни на «приносившуюся» одежду, ни на еду. Никаких работ, кроме заказных, художники тех лет не знали, и трудно себе представить, чтобы Матвеев, да еще при полном безденежье, решился начать картину «для себя» — непозволительная, ничем не объясняемая роскошь.

    Что ж, в документах действительно об автопортрете ни слова.

    …Отступившее глубоко в амбразуру окно архивного хранения казалось совсем маленьким, ненастоящим. На встававшей перед ним стене бывшего Синода солнечные блики сбивчиво и непонятно чертили свои очень спешные сигналы. Временами наступала глуховатая городская тишина с дробным эхом далеких шагов. А страницы переворачивались медленно, будто нехотя.

    К Матвееву почти сразу приходит руководство всеми живописными работами, которые вела Канцелярия. Талант и мастерство делают свое. Но это ежедневный шестнадцатичасовой труд, без отдыха, с постоянным недовольством начальства, штрафами, выговорами.

    Работы для Летнего дворца — того самого, на берегу Невы, за четким и неощутимым рисунком решетки Летнего сада. Картины для Петропавловского собора — они и сейчас стоят над высоким внутренним его карнизом — «гзымсом», в непроницаемой тени свода.

    Еще один документ: в январе 1730 года, чтобы приобрести хоть видимость независимости, Матвеев просит о звании живописных дел мастера — до сих пор он получал тот же оклад, что и в ученические годы в Голландии, 200 рублей в год.

    Спустя много месяцев последовало заключение: «От его пробы довольно видеть можно что оной Матвеев к живописанию и рисованию зело способную и склонную природу имеет и время свое небесполезно употребил… к которому ево совершенству немалое вспоможение учинит прибавление довольного и нескудного жалованья, чего он зело достоин». Борьба с нуждой — этот бич художников современники Матвеева слишком хорошо знали и старались отвести от талантливого живописца. В июне 1731 года Матвеев получил звание мастера и оклад в 400 рублей.

    Как искать наследников?

    И все-таки одно обстоятельство непонятно. Для пробы мастерства от художника требовали представлять портреты с известных экзаменаторам лиц — чтобы «персона пришлась сходна», но он не обратился к автопортрету. Почему? Ведь это облегчало бы задачу тех, кто давал отзыв, и избавляло самого Матвеева от необходимости писать новый портрет, тратя на него силы и время.

    Но каковы бы ни были причины этого молчания, оно не нарушается и в последующие годы: автопортрет вошел в наследство художника. Что же делать дальше? Отказаться от поисков? Или… или искать наследников Матвеева.

    Трамвай скучно колесит по тесно врезанным в дома улицам. В проемах ворот — очередь дворов, булыжник, зашитые чугунными плитами углы — от давно забытых телег и пролеток.

    Около Калинкина моста сквер — пустая площадка с жидкими гривками пыли на месте разбитого бомбой дома и коричнево-серое здание — Государственный исторический архив Ленинградской области. Здесь особенная, по-своему безотказная летопись города — рождения, свадьбы, смерти — на отдающих воском листах церковных записей и «Исповедные росписи»: раз в год все жители Российской империи должны были побывать у исповеди — обязательное условие обывательской благонадежности.

    Серая разбухшая сшивка с шифром — и, наконец, в Троицко-Рождественском приходе двор «ведомства Канцелярии от строений живописного дела мастера Андрея Матвеева» с жителями. Среди жителей вся матвеевская семья — сам художник, жена его, Ирина Степановна. Под следующим годом повторение записи и последнее упоминание о художнике — в апреле Матвеева не стало. А дальше — дальше ничего, ни дома Матвеевых, ни сберегавшихся воспоминаний, ни просто семьи.

    Жестокие в своей скупости строки тех же церковноприходских книг рассказали, что двадцатипятилетняя вдова поспешила выйти замуж. Холсты, кисти, краски Матвеева долгое время оставались в канцелярских кладовых «за неспросом». Новый брак — новые дети. Ирина Степановна рано умерла. Немногим пережили мать старшие дети художника, да иначе отцовские вещи и не достались бы Василию Андреевичу, младшему в семье. Ему-то и суждено было стать историографом отца.

    Итак, все, что мы знаем о двойном портрете, стало известно от сына живописца в 1800-х годах. Именно тогда профессор Академии художеств, один из первых историков нашего искусства, Иван Акимов начал собирать материалы для жизнеописания выдающихся художников. Акимову удалось познакомиться с Василием Матвеевым, с его слов написать первую биографию художника. Если к этому прибавились впоследствии какие-нибудь подробности, их, несомненно, учел другой историк искусства, Н.П. Собко, готовивший во второй половине прошлого века издание словаря художников.

    В прозрачно-тонком конверте с надписью «Андрей Матвеев» — анекдоты, предания, фактические справки, и среди десятка переписанных рукой Собко сведений — на отдельном листке, как сигнал опасности, пометка: не доверять данным о Матвееве. Что же заставило историка насторожиться? Присыпанные песчинками торопливого почерка страницы молчали.

    Что же делать? Попробуем чисто логический ход. Без малого 70 лет отделяют рассказ Василия Матвеева от смерти его отца — крутое испытание даже для самой блестящей памяти. Правда, детские воспоминания зачастую сохраняют не стирающуюся годами четкость, но иногда подлинную, иногда мнимую. Василий же Матвеев и вовсе потерял отца двух лет. В рассказе его многое казалось странным.

    Василий не называл отчества отца. Не знал или не привык им пользоваться? А ведь сын художника настаивал на дворянском происхождении Матвеева. Еще в петровские времена это предполагало обязательное употребление отчества. А как быть с романтическими историями детства живописца? При первой же, самой поверхностной попытке обе легенды попросту не выдерживали проверки фактами. Об этом, по-видимому, и думал Собко. Во всяком случае, его предостережение давало право на сомнения.

    Путешествие по запаснику

    …Если подниматься по парадной лестнице бывшего Михайловского дворца, где расположился Русский музей, то высоко под дымчатым потолком, между тяжело пружинящими атлантами, еле заметны полукруглые окна — глубокие провалы среди сплошь нарисованной лепнины. Кто, кроме специалистов, знает, что как раз за ними скрыт второй музей, многословная и подробная история живописи.

    Надо пройти через несколько выходящих на фасад залов, огромными проемами открывающихся на сквер, свернуть в боковой коридор, долго считать пологие ступени в жидком свете колодца внутреннего двора, наконец, позвонить у запертой двери, и ты — в мире холстов. Нет, не картин, не произведений искусства — холстов, живых, кажется еще сохраняющих тепло рук художника, стоящих так, как они стояли в мастерской, где никто не думал об их освещении, выгодном повороте, развеске. Картина в зале — предмет созерцания, восхищения. Между тобой и ею стоит незримая, но такая явственная стена признания, славы, безусловной ценности. Не о чем спорить и не в чем сомневаться: история сказала свое слово. Картина в запаснике — совсем иное. Это твой собеседник, близкий, физически ощутимый. Ему жадно и нетерпеливо задаешь десятки вопросов, и он отвечает — особенностями плетения холста, подрамника, открывшимися надписями и пометками, кладкой красок.

    На этот раз в моем путешествии по запаснику — от портрета к портрету, от художника к художнику — не было заведомой цели. Нет, наверное, все-таки была, тайная, неосознанная — дать волю поиску памяти. И через много часов, вне всякой связи с Матвеевым, случайная встреча: Екатерина II в молодости, с на редкость некрасивым, длинным желтым лицом, в острых углах выступающих скул, рядом с будущим незадачливым императором Петром III, ее супругом. Молодой мужчина, чуть поддерживая протянутую руку своей спутницы, будто представляет ее зрителям. Заученные позы, нарочито гибкие, танцевальные движения, великолепные платья — сходство с матвеевской картиной доходило до прямых повторов.

    Опять-таки супружеская пара, но какая! Придворный живописец Елизаветы Петровны Георг Грот изобразил наследников императрицы — наследников Российского престола. Случайное совпадение композиционных схем?

    Нет. Грот не повторял Матвеева. В западноевропейском искусстве подобный тин двойного портрета имел широкое, но специфическое применение. Это была форма утверждения будущих правителей государства в их правах — ее знал и использовал придворный живописец. Ее не мог не знать и воспитавшийся в Голландии Матвеев.

    Платья и снова архивы

    Так, может быть, совсем не случайна была встретившаяся мне как-то в архивном фонде историка П.Н. Петрова пометка по поводу матвеевской картины: «Государь с невестою»? Тогда она не привлекла внимания. Но теперь — после Екатерины II и Петра III, после Грота…

    Можно ли представить, чтобы жена художника, в представлении XVIII века — и вовсе простого ремесленника, носила платье, которое изобразил Матвеев на двойном портрете?! Шелковистая, мягко драпирующаяся на перехваченных лентами и пряжками рукавах ткань, глубокий вырез, чуть смягченный дымкой газа по краям, — покрой, появившийся, и то лишь в придворном обиходе, в самом конце 1730-х годов.

    Значит, нужно снова ехать в архив. Книги кабинетов Екатерины I и Анны Иоанновны — время, когда работал Андрей Матвеев, — в Центральном государственном архиве древних актов. Перечисление платьев — ткани, сколько ее нужно, на что именно. Рядом цены — фантастические даже для кармана императрицы. Так вот. Платье женщины на матвеевском портрете стоило много дороже тех 200 рублей, которые получал за год живописец.

    Может быть, вымысел художника? Предположение резонное, но для XVIII века невероятное. Платье тогда — точный признак социальной принадлежности. За подобную вольность можно было дорого поплатиться. И Матвеев это знал.

    Настоящий историк, Собко, очевидно, не смог пренебречь неожиданной пометкой Петрова. Но верно и то что Собко поверил Василию Матвееву, утверждавшему, что двойной портрет был написан в 1720-х годах. Поэтому в своих поисках царственных пар («Государь с невестою») Собко ограничился Петром II и его двумя невестами — Марией Меншиковой, так поэтично обрисованной Суриковым, и Екатериной Долгорукой. Возрастное соотношение в обоих случаях соответствовало тому, которое наметил Андрей Матвеев, но все трое совсем не были похожи на молодых людей матвеевского портрета. И Собко признал пометку ошибочной.

    Ожидание

    Теперь репродукции двойного портрета стали неотъемлемой частью моего рабочего стола. Они смотрели на меня — черно-белые и цветные, «перезелененные» и «пережаренные», большие и маленькие, каждая на свой лад исправленные ретушерами. Смотрели и ждали. Партия отложена, и, возможно, в безнадежном для меня положении.

    А что, если попытать счастья на той тропинке, которая никуда не привела Собко? Цена платья — она продолжала смущать. А что, если пренебречь точной датировкой? Может быть, она-то и ошибочна? Тогда та же формулировка «Государь с невестою» в следующем десятилетии будет означать иных людей. Это уже Антон Ульрих Брауншвейгский и принцесса Анна Леопольдовна, будущему сыну которых Анна Иоанновна завещала престол.

    Внучка старшего брата и соправителя Петра, «скорбного главою» Иоанна, Анна Леопольдовна всю жизнь провела в России, принцесса по титулу, нахлебница по положению. Никто не был в ней заинтересован, никакого будущего ей не готовили. Пришедшее в результате сложнейшей политической игры решение о престолонаследии совершило чудо. Еле грамотная, обязанная образованием одному, да и то плохому танцмейстеру, Анна Леопольдовна — в центре внимания европейских дворов. Брак с ней означал союз — и какой союз! — с Россией. Правящая партия придирчиво выискивает претендента на ее руку, торгуется, выжидает момент, ставит все новые условия. Антону Брауншвейгскому милостиво дозволяется приехать в Петербург еще в 17,33 году, но до 1738 года он не знает решения своей судьбы.

    Многое меняется за эти пять долгих лет и для Анны Леопольдовны. Подросток превращается в девушку, приходит и уходит первая любовь, растущая неприязненная подозрительность императрицы учит владеть собой. Брак с нелюбимым Антоном становится единственной надеждой на освобождение и независимое положение. Но внешняя декорация по-прежнему старательно соблюдена — принцессе оказываются все знаки почтения, ее портреты появляются в присутственных местах. Документы напоминали, что писать их приходилось и Андрею Матвееву.

    Анна Леопольдовна, будущая правительница России

    Тем не менее встреча с Анной Леопольдовной оказывалась для меня совсем нелегкой. Пришедшая к власти в результате переворота Елизавета Петровна прежде всего позаботилась уничтожить изображения своей свергнутой предшественницы и ее сына, провозглашенного российским императором Иоанном VI. Конец бывшей «правительницы», как ее именовали документы, прошел в «жесточайшей» ссылке. Судьба Иоанна Антоновича, лишившегося рассудка в пожизненном одиночном заключении и впоследствии зарубленного, известна.

    …Фонды музеев, издания портретов, гравюры — ничто не приходило на помощь. На вид простейшая задача — портрет Анны Леопольдовны — казалась почти неразрешимой. Впрочем, еще оставался запасник московского Государственного Исторического музея. Да, изображения Анны Леопольдовны здесь были, их было даже несколько, но в копиях позднейших лет, где ошибка и выдумка неизбежно накладывают свой отпечаток на облик человека. Исключение — портрет, написанный в 1732 году очень посредственным художником И. Ведекиндом.

    Заурядное решение, но именно оно и нужно. Ведекинд добросовестно помечает конструкцию необычного лица с высоким прямоугольным лбом, запавшими щеками, характерным разлетом редеющих к вискам бровей и длинным, утолщенным на кончике носом. Это было удивительное сходство с женским лицом матвеевской картины. Его незавершенность сохранила более проявленной конструкцию лица, помогая пробуждающемуся узнаванию. Теперь, как никогда, нужно было найти документальное подтверждение прояснявшейся загадки.

    Наконец-то!

    И снова поездка в Ленинград. Снова высокий торжественный зал Государственного исторического архива. По окнам медлительными струями стекает спокойный дождь. Давно прошло лето, осень, другое лето, другая осень. Вопросы историков не знают быстрых ответов.

    Теперь уже не одни протоколы Канцелярии от строений, а все сохранившиеся ее документы тех лет извлекаются из хранения. Чем занимался Матвеев, кроме основных живописных работ, насколько был связан со двором, как хорошо знала его Анна Иоанновна — дорога каждая мелочь. Матвеев пишет портрет Анны Иоанновны для триумфальных ворот, портрет в коронационном одеянии, портрет в белом атласном платье, портрет с арапчонком, портрет для Синода, портреты погрудные и в полный рост… Императрица не могла не знать художника. Вот и еще одна подробность: совсем незадолго до смерти он работал в ее личных покоях.

    Февраль 1738 года — и, наконец, есть заказ! Мастеру живописных дел Андрею Матвееву поручается написать двойной портрет Анны Леопольдовны и Антона Ульриха: императрица утвердила кандидатуру жениха, летом должно состояться торжественное бракосочетание.

    Значит, было так. Художник провел несколько сеансов с натуры, а потом дописывал портрет в мастерской. Но закончить его не успел: непосильная работа без выбора, забота о растущей семье, еле скрываемая нужда сделали свое дело — в апреле Андрея Матвеева не стало. Это и решило судьбу полотна.

    К тому же брак Анны Леопольдовны был заключен. Портрет стал попросту не нужен, а с вступлением на престол Елизаветы Петровны и вовсе крамольным.

    Не потому ли Канцелярия от строений не задержала его у себя? А наследники — наследники могли толком не знать случайно промелькнувших около престола лиц, да и не интересовались ими. Зато спустя 70 лет двойной портрет оказался как нельзя более подходящим для престарелого сына художника, лелеявшего фантазию о высоком происхождении отца.

    Случайный вопрос. И на пути к его объяснению — вся жизнь Андрея Матвеева, настоящая, трудная, невыдуманная. И последняя, недопетая песня мастерства, таланта, человеческого прозрения — двойной портрет в зале Русского музея.

    Из цесаревен младшая

    Завещания не было. Точнее — не должно было быть. Все знали — Петр думал о старшей дочери. Откладывал венчание с надоевшим Голштинским герцогом. Толковал с Анной о государственных делах. Заставлял сидеть на советах. После шумной истории с красавцем Монсом Екатерине не приходилось рассчитывать на престол. Вместе с упавшей на плаху головой любимца рушились все ее и без того сомнительные надежды. Коронация вчерашней Екатерины Трубачевой имела совсем особую цель — Петр хотел узаконить положение ее дочерей рядом с ненавистным потомством царевича Алексея.

    Но никто не сомневался — в предстоявшем розыгрыше решающее слово принадлежало царедворцам: на кого сделают ставку, кого поддержат. Трудно нацарапанные на грифельной доске слова одинаково могли быть правдой, легендой или полуправдой. «Все отдать…» — имя (стертое, стершееся, ненаписанное?) перед лицом наступающей смерти не имело значения. Приказ позвать Анну опоздал — ее искали так долго, пока не угас последний проблеск сознания.

    Кто-то вспомнит о погребальных свечах — надо зажечь у постели. Кто-то позовет живописцев — пусть займутся последними (на всякий случай!) портретами. Кто-то распорядится попами — чтоб читали псалтырь — и захлопнет дверь за дочерьми: в них уже не было нужды. В соседней комнате (хрип умирающего — не помеха!) решается судьба престола.

    Меншиков назовет Екатерину — ему ответит молчание. Тех, кто и думать не хотел о Катерине Трубачевой. Но и тех, кто знал последнюю, единственную волю Петра. Смолчит кабинет-секретарь А.В. Макаров — былая должность останется за ним! Смолчит духовник императора Федосий Яновский — ему слишком нужно первое место в синодских делах. Блеснувшие в дверях штыки преображенцев утвердят нежданную победу: «Да здравствует императрица!» После страха разоблачения, суда, развода Екатерина тем более не может не оценить оказанной услуги. Но Меншиков и сам не спустит цены. Завещание! Только завещание — в пользу его дочери и обвенчанного с ней сына царевича Алексея. О своих дочерях Екатерина должна забыть — сегодня они угрожают ее власти. Анна и Елизавета… Пусть (от злых языков!) займут место в очереди за Петром II и его потомством. Потомством Александра Даниловича Меншикова. И еще. Анну надо обвенчать — тем более голштинцы сумели заслужить неприязнь русских. И выслать в Киль. Но главное — чтоб никто и никогда не поминал ее имени.

    Отправить в Устьвилюйское зимовье и содержать под крепким караулом и никуда и ни для каких нужд его не отпускать и смотреть за ним крепко, чтоб он над собою чего не учинил, или куда бы не ушел, а также не давать ему ни чернил, ни бумаги, и никого к нему не подпускать.

    (Приказ из Тобольской губернской канцелярии о ссыльном графе Санти. 1734)

    …А живем мы, он Сантий, я и караульные солдаты, в самом пустынном крае, а жилья и строения никакого нет, кроме одной холодной юрты, да и та ветхая, а находимся с ним Сантием во всеконечной нужде: печки у нас нет и в зимнее холодное время еле-еле остаемся живы от жестокого холода; хлебов негде испечь, а без печеного хлеба претерпеваем великий голод; и кормим мы Сантия и сами едим болтушку, разводим муку на воде, отчего все солдаты больны. А колодник Сантий весьма дряхл и всегда в болезни находится, так что с места не встает и ходить не может.

    (Из донесения подпрапорщика Бельского. 1738)

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. Санти Франц Матвеевич (1683–1758) — граф, уроженец Пьемонта. Состоял на службе у графа Гессен-Гомбургского, откуда был приглашен Петром I в качестве товарища герольдмейстера для сочинения гербов, в частности русских городов. В феврале 1725 г. назначен обер-церемониймейстером. В 1727 г. за участие в заговоре в пользу Анны Петровны сослан в Сибирь. Возвращен из ссылки Елизаветой Петровной в 1742 г.

    Завещание понадобилось много раньше, чем могла предполагать императрица. Слишком рано — как показалось многим из очевидцев. В январе 1725 года не стало Петра I, 6 мая 1727 года — Екатерины I. Дорога к единоличному управлению Российской империей была для Меншикова открыта.

    Елизавета? Оставалось всего лишь поторопиться с браком. Карл Август епископ Любский уже находился в Петербурге, с ним цесаревну ждала дорога все в те же прибалтийские земли. Правда, 1 июня, накануне венца, жениха, унесла «простудная горячка». Другим вариантом «светлейший» заняться не успел — 7 сентября он был арестован по обвинению… Впрочем, обвинение удалось сочинить спустя несколько месяцев. Главное — меншиковское правление не состоялось, несметное состояние «светлейшего» нетерпеливо и жадно расхватывали члены царской семьи.

    И небольшая подробность. Палаты в многочисленных московских и петербургских меншиковских дворцах были увешаны портретами — Петр I, Екатерина I, царевич Алексей и его супруга София Шарлота, герцог Курляндский и вдовствующая герцогиня Курляндская Анна Иоанновна, дочери старшего брата Петра Иоанна Алексеевича, французский и прусский короли, турецкий султан и — ни одного изображения Анны и Елизаветы Петровны. В розыгрыше Меншикова места для них не существовало.

    Ехать из Раненбурга водою до Казани, и до Соли Камской, а оттуда до Тобольска; сдать Меншикова с семейством губернатору, а ему отправить их с добрым офицером и солдатами в Березов. Как в дороге, так и в Березове иметь крепкое смотрение, чтоб ни он никуда и ни к нему никаких писем и никакой пересылки ни с кем не имел.

    (Из указа о ссылке А.Д. Меншикова. 8 апреля 1727 г.)

    Теперь все зависело от капризов не знавшего отказа своим желаниям мальчишки. В двенадцать лет свобода от вчерашних воспитателей уже сама была сознанием власти, а общность игр — основанием для привязанностей и царских милостей. Цесаревна скачет вместе с мальчишкой-императором на лошадях, превосходно охотится и до упаду танцует. Брак с племянником (какое значение могли иметь в перспективе престола шесть лет разницы в возрасте!) позволял решить конфликт между старшими и младшими потомками Петра. И не Елизавете ему противиться: Царское село и Александрова слобода — слишком жалкое доставшееся от матери наследство, чтобы ограничить ими свои прихоти и жизнь.

    Но около императора тесной стеной выстраиваются Долгорукие. Фавор Ивана Алексеевича, которого Петр II даже ночью не отпускает из своей спальни, должен быть закреплен браком его сестры. Екатерина Алексеевна получает громкий и заново придуманный титул «государыни-невесты». Брат может ее ненавидеть — семейных уз никто из Долгоруких не предаст. Елизавете остается поторопиться.

    Значит, несмотря ни на что, Александрова слобода — Петр и слышать не хотел о возвращении в Петербург, жалкая видимость собственного двора из ближайших родственников и полунищих дворянчиков, штат, который едва-едва удавалось прокормить, и постоянный ненавистно-напряженный досмотр Долгоруких: лишь бы ничего не упустить, никакой провинности цесаревны не забыть, каждый шаг переиначить в глазах императора и большого двора.

    Все благонамеренные люди радуются уменьшению царского фаворитизма принцессы Елизаветы, которая четыре дня тому назад отправилась пешком за десять или двенадцать миль на богомолье в сопровождении одной дамы и Бутурлина.

    (Из дневника герцога де Лириа-Бервика, испанского посланника при русском дворе. 5 августа 1728 г.)

    По сему отправили к нему (действовавшему на Украине против татар Голицыну. — Н. М.) три полка под начальством генерал-майора Бутурлина, которого выбрали не потому, что считали его способным, а для того, чтобы удалить его от принцессы Елизаветы, которой он был фаворитом и камергером.

    (Из дневника герцога де Лириа. 1729 г.)

    Человек, который пороха не выдумает, но которого господь бог в гневе своем сделал генерал-майором.

    (Из донесения саксонского посла Лефорта об Александре Бутурлине. 1729 г)

    Всемилостивейшая государыня цесаревна, вашего императорского высочества обичайная ко всем милость, паче же та предовольно мною следованная, приводит в дерзновение меня неподлежащим чрез сие представить себя пред ваше императорское высочество во всемилостивейшее предприятие, которым столько премного награжден бывал, что в жизни моей не достанет всерабственно отслужить, и тая самая усердность привлекает меня завсегда предстоять пред вашим императорским высочеством в раболепнейших замыканиях, еже и чиню от соискательной моей вседолжной верности, когда явлюсь угоден быть под высочайшим повелением по делам имеющим здесь домовым. Ваше императорское высочество, то всемилостивно мною взыскательным прошу приказывать, то не токмо с охотным желанием, но и крайнею ревностною прилежностью во всеповиновении моей простираться рабски долженствую; понеже как известился от управителя вашего императорского высочества, не без нуждных дел находится, кои все и себя самово подвергаю во всемилостивейшее высочайшее призрение.

    (Вашего императорского высочества наипослушнейший одолженной раб Александр Бутурлин. А.Б. Бутурлин — Елизавете Петровне. 27 марта 1741 г. Москва)

    Отпускается к поставцу ее высочества и служителям, окроме банкетов и приказов, водка, вино, пиво.

    Духовник Федор Яковлев

    Фрелина Анна Карловна [Скавронская, двоюродная сестра Елизаветы Петровны, будущая жена М.И. Воронцова]

    Фрелины Симоновы [Гендриковы, двоюродные сестры Елизаветы Петровны]

    Села Царского священник

    Камор-юнкер Александр Шувалов

    Дьякон Иван Лаврентьев

    Г-н Воронцов [Михаил Илларионович, будущий канцлер]

    Г-н Возжинский

    Пимен Лялин, Петр Гагин — камер-фурьеры

    Камер-паж Шубин

    Василий Чулков, Игнатий Полтавцев — камор-динеры

    Певчему Алексею Григорьеву [Разумовскому] чрез день и два дни водки и вина по крушке, пива по 4, по 6 и 7 кружек на каждый день

    Авдотья Павлова, Устинья Никитина, Анна Самарина, Акулина Чулкова, Катерина Яблонская, Агафья Яковлева, Авдотья Селихова — камор-юнгферы

    Елизавета Ивановна

    Лекарь Ведре мадамы

    Кристина Крестьянова

    Мадама что при фрелинах

    Мадама что шьет золотом кормилица Василиса Степанова кофишенки: Василий Страшников, Карл Сиверс музыканты: Штройс, Иван Матвеев кухмистер Яган Фукс футер-маршал Ратков лейб-кучер Скорняков бандурист Григорий Михайлов валторнисты 2 человека певчие: Иван Петров, Кирила Степанов, Петр Еремеев, Петр Лазорев, Федос Мосеев, Иван Федоров капрал Купреянов что у строения кузнец Яган Карла

    Татьяна Тютчева

    Яков Дмитриев мадам Пангорша

    (Штат цесаревны на время между апрелем 1729-го и апрелем 1730 г.)

    Можно было лишиться и больше не искать милостей взбалмошного мальчишки. Уехать в глухую Александрову слободу и месяцами не наведываться в старую столицу. Забыть о похоронах родного дяди и пренебречь обязательным придворным празднованием собственных именин. Развлекаться строительством — хоть всего-то дела был дом на Торговой площади слободы, верх деревянный, низ каменный. Высчитывать гроши на новые салфетки — старые давно излохматились — и пару ситцевых платьев. Устраивать домашние праздники (откуда взять гостей!) и сочинять стихи:

    Я не в своей мочи огнь утушить,
    Сердцем болею, да чем пособить?
    Что всегда разлучно и без тебя скучно —
    Легче б тя не знати, нежель так страдати
    Всегда по тебе.

    Затишной жизни не получалось. Все равно цесаревна. Все равно теперь уже единственная — Анна Петровна умерла годом позже матери — дочери Петра. Самого Петра. Обходительная. Улыбчивая. Ловкая в седле и в танцевальном зале. Не знавшая усталости. Каждому припасавшая ласковое словцо. Ее легкомыслие готово было для современников смотреться непосредственностью, слабость к увлечениям искренностью.

    Долгорукие, как никто, умели ее оценить. И они не сомневались: единственная надежная защита от цесаревны — монастырь. Чем быстрее по времени, чем дальше по расположению, тем лучше. Былой фаворит Петра II, Иван Алексеевич Долгорукий, подтвердит это через много лет сибирской ссылки, на дыбе, чтобы оказаться приговоренным к казни через четвертование.

    Иван Алексеевич Долгорукий при подписывании допроса один на один с канцеляристом сказал: «ныне-де фамилия и род наш весь пропал; все де это… нынешняя наша императрица (Анна Иоанновна. — Н. М.) разорила, а все де послушала цесаревны Елизаветы Петровны за то, что я де хотел ее за непотребство сослать в монастырь».

    В допросе у дыбы Долгорукий показал: «что будто ее императорское величество послушала цесаревны Елизаветы Петровны, и о том он, князь Иван, говорил, вымысля собою, потому что во время ево князь Иваново благословенные и вечно достойные памяти при его императорском величестве Петре Втором, когда ее высочество государыня цесаревна Елисавет Петровна приезжала во дворец и в поступках своих казалась ему, князь Ивану, и отцу ево, князь Алексею, к ним немилостива, и думал он, князь Иван, что ее высочество имела на него какой гнев, и как он де, князь Иван, с отцом своим и с матерью и с женою его и братьями и сестрами послан в ссылку, мыслил, что ее императорское величество с совету цесаревны Елисавет Петровны его в ссылку сослала, для того и говорил; а в том он, князь Иван, ни от кого никогда не слыхал, и никто ему не сказывал, а говорил подлинно вымысля собою. А ее де высочество благоверную государыню цесаревну Елисавет Петровну сослать в монастырь намерение он, князь Иван, имел и с отцом своим о том наодине говаривал для того, что в поступках своих казалась ему, князь Ивану, и отцу ево, князь Алексею, немилостива, а чтоб сослать в который монастырь именно, такого намерения у него, князь Ивана, и отца его еще не было положено…»

    (Из пыточных допросов И.А. Долгорукого. 1738)

    И снова смерть. На этот раз пятнадцатилетнего подростка. В переполненной съехавшимися на его свадьбу дворянами Москве. Только не просто смерть императора — конец наследников от первой жены Петра I Евдокии Лопухиной. Годом раньше, в одночасье, то ли от кори, то ли от «простудной горячки» — никто ничего не стал выяснять — умерла во Всехсвятском, на пути в Москву, старшая и единственная сестра Петра II. Царевна Наталья умела при случае взять в руки брата, распорядиться его капризами, ограничить фаворитов. Долгоруким она была не нужна, зато как же им необходим сам император!

    Удержать власть всеми правдами и неправдами — подложным завещанием в пользу «государыни-невесты», простым утверждением якобы заключенных в самом ее титуле прав. Но у членов Верховного тайного совета свои планы. Освободиться от ненавистных Долгоруких, а с ними вместе и от своеволья самодержца, найти гарантии собственного положения и власти в стране. Ограничительные условия — «кондиции» в свою пользу только на них должен быть выбран новый правитель. Именно выбран как в незапамятные времена Годунова, Шуйского, первого из Романовых.

    Взвесить, все учесть, предусмотреть — полунищая, на вечном содержании русского двора вдовствующая герцогиня Курляндская подойдет как нельзя лучше. За двадцать лет рабской униженности при ничего не значившем титуле научилась Анна Иоанновна не подымать голоса, не иметь своих желаний, каждому кланяться, в каждом заискивать и благодарить. Без конца благодарить. Ей ли не принять любых условий, не подписать «кондиций», не согласиться даже на разлуку с безответно любимым, знающим цену своей власти над ней Бироном.

    Здесь дела дивные творятся. По кончине его величества выбрали царевну Анну Иоанновну с подписанием пунктов, склонных к вольности, и чтоб быть в правлении государством Верховному совету 8 персонам, а в Сенате одиннадцати; и в оном спорило больше шляхетство, чтобы быть в верховном совете двадцать одной персоне и выбирать оных балотированием, а большие не хотели оного, чтобы по их желанию было восемь персон. И за то шляхетство подали челобитную Ее величеству, чтоб быть в двадцать одной персоне, и оная челобитная ее величества собственною рукою тако: «тако по сему рассмотреть», и потом имя ее; и оную челобитную изволила отдать князю Алексею Михайловичу Черкасскому; и с шляхетством подавал челобитную князь Алексей Михайлович. И потом с опасностью шляхетство подали челобитную другую ее величеству, чтобы изволила принять суверенство, и тако учинилась в суверенстве, и присягу вторично сделали, и оное делал все князь Алексей Михайлович, и генералитет с ним, и шляхетство, и что из того будет впредь, бог знает.

    …А большие в большом стыде и подозрении обретаются, две фамилии, а с ними Матюшкины, Измайловы, Еропкин, Шувалов, Наумов, Дмитриев, Матвей Воейков. И такого дива от начала не бывало…

    (М.М. Волынский, нижегородский вице-губернатор — Артемию Волынскому. 1 марта 1730)

    Вы усмотрите из нее [депеши], какое важное событие совершилось здесь вчера вечером — восстановление самодержавной власти, которая, казалось, была уничтожена с вступлением царицы на престол.

    (Из донесения французского посла Маньяна. 9 марта 1730)

    Русские упустили удобный случай освободиться от своего старинного рабства лишь по собственной своей ошибке и по тому, что дурно взялись за дело.

    (Из донесения Маньяна. 3 апреля 1730)

    Пир был готов, но гости были недостойны его! Я знаю, что я буду жертвою. Пусть так — я пострадаю за отечество! Я близок к концу моего жизненного поприща. Но те, которые заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее меня.

    (Д.М. Голицын, один из «верховников», по поводу восстановления самодержавия. 1730)

    Мне также в настоящее время сообщают, что герцогиня Макленбургская Екатерина Ивановна и сестра ее великая княжна Прасковья Ивановна тайно стараются образовать себе партию, противную их сестре императрице. Однако мне трудно поверить этому, ибо успешный исход невозможен, и они этим делом нанесут наибольший вред самим себе.

    (Из донесения прусского королевского посланника барона Густава фон Мардефельда. 2 февраля 1730)

    Великая княжна Елизавета Петровна нисколько не беспокоится относительно этого дела и послала уже свои поздравления герцогине Макленбургской.

    (Он же. 6 февраля 1730)

    Как был выбор государынин в Сенате, так Иван Алексеевич Мусин-Пушкин сказал: «а цесаревна Елисавет Петровна?» Так князь Михайло Михайлович Голицын сказал: «та-де побочная» и все закричали, что царевна Анна Иоанновна! Разве девяностый год вспомнить хотите… того году бунт был! И Иван Алексеевич, чаю, рад был, что из Сената вышел, чтоб не убили!

    (Расспросные речи Егора Столетова в Тайной канцелярии. 1736)

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. Столетов Егор (1706–1736) состоял при канцелярии Вилима Монса для особых поручений, между прочим, писал для него любовные письма и стихи. Замешанный вместе с Иваном Балакиревым в дело Монса, был наказан кнутом и сослан солдатом на работы в Рогервик на десять лет. После смерти Петра I назначен Екатериной I в штат цесаревны Елизаветы Петровны. С избранием на престол Анны Иоанновны перешел от Елизаветы к В.В. Долгорукову, вместе с которым сослан в начале 1732 г. на вечные работы в Нерчинск. В 1735 г. пропустил заутреню в день тезоименитства Анны Иоанновны, о чем было донесено начальнику Нерчинских заводов, будущему историку В.Н. Татищеву. Татищев отдал приказ о строительстве за городом двух специальных изб и сарая «для розыска» и начал «следствие с пристрастием» — дыбой и всеми другими видами пыток. Следствие велось с такой жестокостью, что Столетов выдал много того, о чем сумел в свое время промолчать в Тайной канцелярии.

    Когда князь (Михаил Бельсельский-Белозерский. — Н. М.) был за государеню цесаревною в походе у Троицы, то воротясь в Москву, сказывал мне наедине: государыня-де цесаревна сказывала ему, князь Михайле, что «государыня-де императрица дивится сама, как бог пронес без бунта во время выбора.

    (Расспросные речи Егора Столетова после получасовой пытки на виске и трехсот ударов «изредка». Нерчинск. 1735)

    Когда в 1731 году я уезжал из Москвы в Петербург, Столетов приезжал ко мне проститься и со мною вместе ходил в церковь для слушания молебна напутственного. Он говорит, будто я, услыхав звон, сказал: «точно набат… не к бунту ли? Я бы рад был!» Это неправда. И то ложь, будто я прибавил: «нашей братьи, кои тому рады, человек с триста».

    (Расспросные речи М. Белосельского-Белозерского в Тайной канцелярии. Петербург. 1736)

    Якобы я, без указа, в розыски важных дел вступил, в которые бы вступать мне не надлежало, и хотя я сначала от великого страха не мог опамятоваться и того числа изготовленный Столетову розыск остановил, но ныне едва опамятовался, мню, что об оном вашего императорского величества присланном мне о Столетове и других указе, как господам министрам, так и в Тайной канцелярии, неизвестно, и для того еще вчера им, Столетовым, розыскивал жестоко, токмо, почитай, более прежнего ничего не показал.

    (В.Н. Татищев — Анне Иоанновне. Август 1735)

    Оный экстракт хотя я с великою прилежностью сочинял, смотря, чтоб не проронить, излишнего не писать и ясно истину донести; однако ж, как оное, а паче его повинные весьма коварно, скрыто, но и с ненадлежащим смешав писаны, я же в моем здоровье слаб и в том сам себя опасаюсь; довольно ль я то сделал, подлинных же до указа вашего величества послать не смел, а понеже мню, что ему, для улики оных, ежели будет запираться, надобно там быть, здесь же для превожания людей способны нет и поверить опасаюсь. Того ради, не соизволите ль ваше величество по него послать надежного человека и подлинное дело взять, а между тем стану еще из него подлинное вытягивать…

    (В.Н. Татищев — Анне Иоанновне о розыске над Егором Столетовым. Сентябрь 1735)

    Легкомыслие? Неспособность к интригам? Безразличие к власти? Или страх потерять то пусть немногое, что уже есть, оказаться в ссылке, того хуже — в монастыре?

    Поздравление именно герцогини Макленбургской говорилось совсем о другом. Елизавета куда как неплохо разбиралась в расстановке сил, и это ей принадлежали слова о выборе на престол Анны Иоанновны: «Народ наш давно душу свою черту продал». Могли не доглядеть, ошибиться в своих догадках иностранные дипломаты — Елизавета ясно представляла, какой силой обладали эти две ее двоюродные сестры — Екатерина и Прасковья, измайловские царевны. Властные. Крутые нравом. Окружившие себя достаточным числом сторонников. И как же похожи они на свою тетку — царевну Софью!

    Так же любят театр. Так же сами сочиняют и исполняют пьесы. В Измайлове, родном их гнезде, каждый съезд гостей заканчивается представлением. Может не быть стола и угощения — безденежье былых лет сменилось откровенной скупостью, зато театр будет непременно с большим составом актеров, откуда только их удастся набрать — от придворных чинов до простой прислуги. С париками и кафтанами, которые часто приходилось одалживать у гостей. С темным зрительным залом, как только закрывался занавес, — специальной опускающейся люстры так и не удалось завести.

    Так же строили свою жизнь. Упрямо. Уверенно. Не считаясь даже с волей Петра. Для старшей, Екатерины, был выбран нужный жених — Россия заинтересована в союзе с Мекленбургом. Венчание в Гданьске ошеломило Европу размахом празднеств — фонтаны вина, жареные быки, столы на всех улицах, иллюминация, фейерверки.

    Только герцог Мекленбургский не подошел Екатерине. Просто не подошел. Буянил, все время проводил на охотах, был груб во хмелю. И с годовалой дочкой на руках герцогиня Мекленбургская появляется в России, чтобы отказаться вернуться к мужу. Ни уговоры, ни угрозы ни к чему не приведут. Она поселится с матерью и младшей сестрой, согласится на безденежье, найдет замену герцогу — появятся князья М. Белосельский-Белозерский и Борис Туркестанский. И письма любимцам будет писать, не боясь ни царского окрика, ни чужих пересудов.

    Прасковья и вовсе без венца родит сына от И.И. Дмитриева-Мамонова. И у Петра не будет иного выхода, как согласиться на «необъявленное» их венчание. К тому же Прасковья заблаговременно устроит свои денежные дела, поделит по-хозяйски имущество с сестрами и матерью, сумеет для выгодного раздела подкупить доверенную горничную Екатерины I.

    И совсем как у царевны Софьи, настоящая страсть измайловских царевен — политика, борьба за влияние и власть при дворе: им не на что рассчитывать и не на кого надеяться. Это в их домах собираются недовольные Петром II и Анной Иоанновной. К ним тянутся нити от пыточных допросов в Тайной канцелярии. Не где-нибудь — в Измайлове собирается «факция», первая в России политическая группа, искавшая способов законом ограничить своеволие самодержца. Своим влиянием — пока живут, — они сумеют оберегать заговорщиков.

    Цесаревна — что она по сравнению с сестрами. Намного моложе — в двадцать лет не наберешься большого опыта в дворцовых интригах. Одинокая — без близких и влиятельных родных. Да и как неотступно следит теперь уже новая императрица за всеми событиями ее крохотного двора, как мгновенно удаляет каждого любимца, если, не дай бог, ловок, решителен, умеет собрать вокруг себя хоть нескольких сторонников.

    Цесаревна Елизавета не проявилась никаким образом при этом случае. Она наслаждалась в это время деревенскою жизнию, и тем, кто хлопотал здесь в ее интересах, не удалось добиться даже того, чтоб она прибыла в Москву ради такой конъюнктуры, так как несколько нарочных, посланных к ней, не успели прибыть вовремя, то Елизавета могла возвратиться в Москву только по избрании герцогини Курляндской. Но если бы даже цесаревна и ранее находилась здесь, я не полагаю, чтобы ее присутствие могло послужить к чему-либо по следующим причинам, одинаково важным и препятствующим ей иметь полезных друзей в какой-либо из значительнейших русских фамилий; во-первых, вследствие вольности ее поведения, которое русские весьма не одобряют, несмотря на недостаток в них светского образования; во-вторых, вследствие неприятного воспоминания о царствовании Екатерины, когда Гольштинцы действовали во всех отношениях с крайнею заносчивостью, что делает мысль о возвращении их столь ненавистною, что ее одной достаточно для устранения принцессы Елизаветы от трона, при всем несомненном праве ее. Отсюда видно, что цесаревна Елизавета не может никоим образом смущать новое правительство, как, по крайней мере, кажется ныне, и потому гольштинские министры, предполагавшие, как уверяют, предъявить протест против избрания герцогини Курляндской, заблагорассудили воздержаться от него.

    (Донесение французского посла в России де Бюсси. Москва. 3 апреля 1730)

    В обществе она чрезвычайно жива, непринужденна до того, что в ней можно допустить легкомыслие: но в домашнем быту я от нее слышу суждения до того полные здравого смысла и твердого рассудка, что мне думается, будто веселость ее в обществе не совсем естественна, хотя и кажется всегда искренней; говорю: «кажется», потому что трудно читать в сердцах людей.

    (Леди Рондо о цесаревне Елизавете. 1733)

    По отъезде нашем отсюда открылось здесь некоторое зломышленное намерение у капитана от гвардии нашей Юрья Долгорукого с двумя единомышленниками его такими же плутами, из которых один цесаревны Елизаветы Петровны служитель, а другой гвардии прапорщик князь Борятинской, которые уже и сами в том повинились. И хотя по розыску других к ним сопричастников никаких не явилось, однако ж мы рассудили за потребное чрез сие вам повелеть, чтоб вы тотчас по получении сего отправили от себя одного доброго офицера в Ревель, которому повелеть по приезде своем туда тотчас взять из тамошнего гарнизона прапорщика Шубина, которой прежде сего жил при доме помянутой цесаревны, со всеми имеющимися у него письмами и другими причинными вещами и привезть его за крепким караулом и присмотром в Петербург и тамо посадя его в крепость, держать под таким крепким караулом до нашего приезда в тайне. А прочие его, Шубина, пожитки, в которых причины не находится, велеть оставить в Ревеле за печатями того посланного офицера и вице-губернаторскою…

    Анна Декабря 22-го дня 1731 года.

    (Из указа Анны Иоанновны генерал-фельдцейхмейстеру графу фон-Миниху)

    …И по тому вашего императорского величества всемилостивейшему высокому указу, как по прибытии в Ревель помянутый поручик Трейден объявил мне, что велено ему взять Ревельского гарнизона Дерптского полку прапорщика Алексея Шубина, того же момента он, Шубин, мною и оным Трейденом, тайным повелением взят под крепкий караул, и пожитки его им, Трейденом, при мне описаны… и оный поручик фон-Трейден с ним, Шубиным, отправлены из Ревеля в Санкт-Петербург сего числа…

    (Донесение Ревельского коменданта Вилима фон Дальдена императрице Анне Иоанновне. 28 декабря 1731)

    Вместе с арестованным Алексеем Шубиным в Петербург присланы «письма деревенские, партикулярные и полковые и пожитки»: «часы золотые одни, табакерка золотая с каменьями, табакерка серебряная, запонок золотых с синими камнями две… рубашка тафтяная, одеяло тафтяное полосатое, подбитое картуком, шапка бархатная соболья с кистью серебряной, бешмет тафтяной полосатой подбит лисьим мехом, пуговицы золотом шиты, кафтан, камзол и штаны суконные, петли и пуговицы обшивные серебром, подбит серыми овчинками, камзол суконный черный простой», а также портупеи, эфесы, пряжки и два образка.

    (Из описи, поступившей в Тайную канцелярию)

    Привезенного в силу моего указа Ревельского гарнизона прапорщика Алексея Шубина за всякие лести его указали мы сослать в Сибирь, а как и где его содержать, о том посылается при сем с нашего указа губернатору Сибирскому для того нашему генерал-фельдцейхмейстеру, а по получении сего его, Шубина и с находящимися людьми его отправить прямо через Вологду в Сибирь немедленно в самый отдаленный от Тобольска городской острог, в котором таких арестантов не имеется… и везти их дорогою тайно, чтоб посторонние ведать о нем отнюдь не могли и для того в городах и других знатных местах с ним не останавливаться, а на ночлег останавливаться всегда в малых деревнях и накрепко смотреть, чтоб он, едучи деревнею, о себе никуда известить подать не мог.

    (Указ Анны Иоанновны Миниху. 5 января 1732)

    До ссылки своей Егор Столетов был в доме Ивана Балакирева, и тот говорил ему о государыне цесаревне: «боярыня-то наша, кажется, на меня сердится, и ежели изволит приехать к государыне царевне Екатерине Иоанновне, я могу повыговорить!» По этим словам Столетов помыслил: «не чрез оного ли Балакирева причина ссылки Шубину учинилась и не за толь на Балакирева государыня цесаревна сердится!»

    (Расспросные речи Егора Столетова в Тайной канцелярии после пытки дыбой. Петербург. 1736)

    Алексей Шубин имел при дворе ее высочества многих себе согласников, когда же он был послан в Рогервик, или ино куда, тогда и его приятелям некоторым не так стало доходно, и я говорил Григорью Будакову: не может ли помочь, чтобы мне хотя малое жалованье дать? На что он мне сказал: «нам, братец, самим какое жалованье!» Потом сестра моя сказывала: говорит-де государыня цесаревна — «Как Долгорукие были и меня гнали, так-де такой обиды мне не сделали, как я-де ныне изобижена!» А разумела обиду, что Шубина сослали и в деньгах отказали.

    (Расспросные речи Егора Столетова после пытки: висел на виске полчаса, потом получил 40 ударов и снова висел на виске полчаса. Розыск В.Н. Татищева. Нерчинск. 1735)

    «Указ нашим губернаторам, вице-губернаторам, воеводам и прочим управителям. Понеже объявитель сего лейб-гвардии Семеновского полку подпоручик Алексей Булгаков отправлен в Сибирь до Камчатки, где содержим был лейб-гвардии прапорщик Алексей Шубин, которого по указу нашему, отправленному еще в прошлом 1741 году от 29-го дня ноября, велено оттуда отпустить ко двору нашему, но он и поныне не явился, и где ныне обретаетца неизвестно, и для того повелено от нас вышепоказанному подпоручику Булгакову, едучи по тракту до Камчатки, об оном Шубине проведывать, не проезжал ли он где прежде его, и буде подлинно уведомится, что он то место, в котором об нем достоверное известие получит, проехал, то ему, подпоручику Булгакову, от оного места возвратиться и следовать за ним со всяким поспешением и, соединясь с ним, ехать ко двору нашему; а ежели он в пути об нем, Шубине, подлинного известия получить не может, то как наискорее ехать до Камчатки и оттуда обще с ним возвратиться сюда; буде же, паче чаяния, оный Булгаков, его, Шубина, и в Камчатке не застанет, то осведомиться ему токмо, которым он трактом оттуда проехал и по тому следовать за ним со всяким поспешением и, соединяясь с ним, ехать ко двору нашему в Санкт-Петербург.

    Того ради повелеваем нашим губернаторам, вице-губернаторам, воеводам и прочим управителям: означенному отправленному от нас подпоручику Булгакову от Санкт-Петербурга по тракту до Тобольска давать почтовых, но где почт нет, ямских и уездных по две, а от Тобольска до Камчатки с провожатым по три подводы без всякого задержания и остановок, и сверх того в преосведовании по тракту об оном Шубине чинить ему везде всяческое вспоможение, и в котором месте он его, Шубина, найдет и возвратится с ним обще, то давать им обоим таких же подвод, сколько потребно… И сей наш указ прочитывая, отдавать ему подпоручику Булгакову обратно.

    Дан в Санкт-Петербурге февраля 22-го дня 1743 года. Елизавета».

    Князь Александр и князь Николай Алексеевы дети Долгоруковы, которые будучи в ссылке в городе Березове, в нижеследующих винах объявились, а именно: князь Александр брату своему князь Иван Алексееву сыну говорил:

    1) Подьячий-де Тишин хочет на него, князь Ивана доносить, будто-де он, князь Иван, бранил государыню и говорил: «Какая-де она государыня, она — Шведка; мы-де знаем, за что она Бирона жалует… а ныне-де выбрана государынею.

    2) Государыня-де императрица государыню цесаревну наказывала плетьми за непотребство, что она от Шубина…» И помянутый-де Тишин говорил: «Я-де бывал у Машкова в интендантской конторе у дел и видел прижитых от государыни цесаревны двух детей мужеска и женска полу».

    Анну Иоанновну не обмануть покорностью, заискиванием, лестью. Слишком близки те годы, когда ждала от Екатерины I, как милости, ношеных платьев и капотов, радовалась старой шубейке на лисьем меху, просила о заступничестве за каждую денежную дачу, кланялась малолетним племянницам, целовала у них ручки.

    Анна не из тех, кто забывает, а жизнь отучила ее доверять. Всегда настороже. Всегда готовая к доносам. Всегда исполненная крутой неисходной злобы. К тому же единственный по-настоящему дорогой человек слишком плохо скрывает (не собирается скрывать?) доброго отношения к Елизавете. Это Бирону цесаревна обязана своей свободой. Тем, что не оказалась в дальнем монастыре, того хуже — под монашеским клобуком. Пусть императрица мечтает о таком конце для ненавистной соперницы — ей не справиться с ледяным безразличием любимца и ехидным торжеством рябой Бенигны. Герцогиня Бирон готова чем угодно расплачиваться за попранное женское самолюбие, за откровенно двусмысленное положение при дворе. Сам Бирон — что ж, у герцога свои далеко идущие планы, в которые он никого и никогда не станет посвящать.

    Сердечная слабость к цесаревне? Если бы такая и существовала, ради нее он не рискнет главным в своей жизни — властью. Цесаревна — слишком верный противовес, чтоб держать императрицу и ее объявленных наследников в страхе и неуверенности. Вечный шах, для которого необходима дочь Петра. Бирон не станет ей по-настоящему облегчать существование — ровно настолько, чтобы оставалась при дворе, на глазах и знала, скольким обязана именно ему, всем ненавистному и всесильному фавориту.

    Экстракт из допросов бывшего фельдмаршала графа Миниха, в которых объявлено…

    точию, будучи в Москве, как помнится в 731-м году, когда ему блаженные памяти государыня императрица Анна Иоанновна приказывала, что понеже де ее императорское величество ныне счастливо владеющая государыня по ночам ездит и народ к ней кричит, доказуя свою горячность, то чтоб он проведал, кто к ней в дом ездит, и понеже сие дело было для него деликатно, то он в сем деле кроме того ничего не делал как только просил Лешкова, чтоб он ему сказывал, кто к ее величеству нынешней государыне ездит… и по тому приказу требовал он к себе одного доброго урядника, почему оной Щег-ловитов был к нему представлен, но от кого именно не помнит, и он Миних оного урядника в дом ее величества и определил под претек-стом для смотрения дому, приказав ему, чтоб он о том, кто туда в дом приедет, ему Миниху репортовал и содержал сие тайно; а кроме того, что еще приказывал, не упомнит…

    В 1731 году, когда ее величество послала к нему графу Миниху письменную рекомендацию о неоставлении поручика Назара Якимова, тогда оное рекомендательное письмо тот поручик ему Миниху подавал ли, того не упомнит, а такого письма в глаза ему отнюдь не бросал и притом некоторых непристойных слов не употреблял.

    (Из следственных материалов Тайной канцелярии. 1741)

    А оной арест ему для того учинила без соизволения вашего императорского величества, надеючись на сие, что всякий помещик может так поступать со своими подчиненными, ежели перед тем явятся в хищении. И оной Корницкой освобожден по приказу вашего императорского величества чрез генерала Ушакова 22 числа оного же месяца. И оное все мне сносно, токмо сие чрезмерно чувствительно, что я невинно обнесена перед персоною вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна всем указам вашего императорского величества, ниже впредь хошу быть…

    (Елизавета Петровна — Анне Иоанновне. 16 ноября 1736. (По поводу того, что арестованный цесаревной за растраты судья ее вотчинной канцелярии был выпущен Анной))

    Сведенная Анны Иоанновны поражали точностью — слишком дорого платили те, кто их сообщал, за каждый недосмотр вольный или невольный. Очередной любимец?

    Нищий певчий с Украины. Ничего, кроме голоса, не имел. Грамоты толком не знал. Смышленый, но недалекий. Любитель выпивок и самых немудреных крестьянских забав. Буйный во хмелю — не боялся поднимать руки и на цесаревну, — покладистый на каждый день. Осмотрительный. Трусоватый. Привязанный к бесчисленной оставленной в Малороссии родне: тому бы охлопотать хоть самый скромный надел землицы, той приданое для замужества с обыкновенным казаком, матери — шинок, иному и вовсе одну смушковую шапку. Многого с цесаревны получить было нельзя, несбыточного Алексей Григорьев, будущий граф Разумовский, и не требовал.

    Из всех претендентов на фавор в крохотном и все сокращавшемся цесаревнином штате, конечно, самый удобный. Кто бы из родовой знати одобрил такую связь, кто бы из придворных стал делать ставку на «обесчещенную» цесаревну! Разве случайно дипломаты хранили по поводу любимца пренебрежительное молчание.

    Сложившаяся семейная жизнь Елизаветы могла протекать относительно спокойно. Вчерашний певчий сам предостерегал бы от опрометчивого шага. Лучше то, что чудом получил, чем ничего — в этом Алексей Григорьев был твердо убежден. Под его же дирижерскую палочку вся малороссийская родня умела угодить «цесаревне-благодетельнице»: ни о чем не просила, хором желала всяческого благополучия и долголетия, слала при случае немудреные и трогательные деревенские подарки — как родной, как своей, семейной. Так и рождались цесаревнины слова о Разумовском: «друг нелицемерной».

    Кумушка матушка! Гнев твой или спесь, что меня ни строкою своею не удостоила? А я то видя, осердясь, да и сама к тебе, матушке кумушке, еду. Сын твой и мой свой рабский поклон отдает. Остаюсь кума ваша Мавра Шувалова. Поклон отдаю Алексею Григорьевичу.

    (Мавра Шувалова — Елизавете Петровне. 1738)

    Чрезвычайно бела, с голубыми глазами, большими и живыми. Темные густые волосы, прекрасные рот и зубы довершают ее красоту. Может быть, со временем она будет очень полна, но теперь прелестна и танцует лучше всех женщин, которых я видела. Говорит по-немецки, по-французски и по-итальянски; характера чрезвычайно веселого и живого. Разговаривает с каждым, как бы велико ни было общество, и от души ненавидит придворный этикет.

    (Леди Рондо о Елизавете Петровне. 1733)

    …Притом же просил меня Алексей Григорьевич дабы я вам отписала, чтобы вы на него не прогневались, что он не пишет к вам, для того, что столько болен был, что не без опасения: превеликий жар. Однакож, слава богу, жар этот прервали, и сделалась лихорадка, и еще с постели не вставал, однако же теперь без опасения; и приказал свой должный поклон отдать и желает вас скорее видеть.

    (Елизавета Петровна — М.И. Воронцову. 1739)

    Сейчас еду в путь.

    Ах, матушка! Архимандрит прекрасной в Нежине в монастыре, и я у него дважды была. Отдаю мой поклон милостивому государю Алексею Григорьевичу и прошу его ласки и ко мне. Милостивым панам и пану Лештоку (Лестоку. — Н. М.).

    (Мавра Шувалова — Елизавете Петровне. 1738)

    Всемилостивейшая государыня цесаревна Елисавет Петровна.

    Указ вашего высочества, подписанный сего октября 2 дня, я с покорностью моею получил сего ж октября 9-го дня, в котором упомянуто, что как я от вашего высочества отлучился, то будто мною стали быть взятки, на что вашему высочеству всенижайшее доношу. По указу вашего высочества, как я был в Донском монастыре, а тогда холодно было, то по приятности отца архимандрита была на мне лисья его шуба, которую просил, но того не получил весьма неподатлив; да и впредь того получить не надеюсь. Больше никакого одолжения от него не имел; токмо вашему высочеству, всемилостивейшей государыне, довольно поздравляя, из рюмок пивали.

    (Г.А. Петрово-Соловово — Елизавете Петровне. 19 октября 1738)
    Сия удивлейна ныне учинилась,
    Что любов сама во глупость вселилась
    Тебя уязвила
    Мыслила тую болей в ум вселити,
    А ан! стала тая еще глупее бытии,
    Ревность пресильна в ней пребывает
    И себя мертвит
    И сама не знает, кто ее умерщвляет;
    На то уповает, что сама не знает.
    В безумстве бывает
    Сом.
    О.
    Б.
    Л.
    (Начало акростиха, приписываемого Елизавете Петровне. 1730-е гг.)

    …А Соловому скажите с умом ли он, что письмо ко мне писал, а имя и числа нет: нониче нет каникул.

    (Елизавета Петровна — М.И. Воронцову. 1739)

    …При отъезде своем обещали выткать вы своими мастерами салфеток; того ради возьмите от комиссара Саблукова пряжи сколько потребно, и оные прикажи выткать, о чем оному комиссару Саблукову указ сего числа от нас послан. Однакож за оными салфетками там не мешкать, а приезжать к нам по вышеписанному; а салфетки, когда будут готовы, тогда можно и после привезть. Прошу не прогневаться, что утруждаю, надеюсь на ваше великодушие.

    (Елизавета Петровна — М.И. Воронцову. 1739)

    Думать о завещании было страшно. И думать о завещании приходилось. Брак для императрицы с самого начала отпадал. Прямых наследников быть не могло. Оставался выбор. Тем более трудный, что никого не любила, ни к кому не тянулась сердцем. Дочь старшей сестры, принцесса Мекленбургская Анна Леопольдовна, — ее сразу поместили во дворец. Выросшая на задворках Измайлова, без учителей и воспитателей. Неловкая. Замкнутая. Умевшая скрыть самую тень всяких чувств. Одинаково равнодушная к власти, придворному обиходу, самому устройству своей судьбы. Промелькнуло не вовремя и не к месту чувство к одному из посланников, великолепному графу Линату, и тут же было порушено. Во дворце появился претендент — не отозвавшийся никакой симпатией к принцессе Антон Ульрих Брауншвейгский. Это их будущему сыну была уготована русская корона — родителям навсегда отводилась роль безгласных теней у ступеней трона.

    Императрица Анна Иоанновна. Гравюра А. Вортмана с живописного оригинала Л. Каравакка. 1740 г.

    Правда, Анна Иоанновна не спешила с браком — боялась появления настоящего, ею самой узаконенного наследника. Время будто бы терпело, а неприязнь к угрюмой, диковатой племяннице росла. Да заполонившее дворец семейство Биронов и не допустило бы появления каких-нибудь иных чувств.

    Но время у императрицы и у фаворита имело разный отсчет. Анна Иоанновна все чаще прихварывала, грузнела, на глазах «пухла». Кожа наливалась зеленоватой желтизной — в ее материнском роду, Салтыковых, женщины рано и трудно умирали «каменной болезнью». Бирон знал об этом и спешил — его никак не устраивала обычная судьба бывшего фаворита почивающей в бозе императрицы. Положение у кормила правления страной надо было заранее закрепить.

    В 1739 году брак Анны Леопольдовны и Антона Ульриха состоялся. В положенный срок, как по заказу, явился на свет будущий император Иоанн IV Антонович. Оставалось добиться оговорки в завещании: за Анной Леопольдовной утверждаются права правительницы, за ним, Бироном, права регента до совершеннолетия новорожденного монарха. На русском престоле окончательно воцаряется новая династия. Отныне дочери Петра I рассчитывать было не на что.

    Только в этом Бирон действительно ошибался, если полагал, что цесаревна никогда не думала о власти и собиралась примириться со своей неверной и жалкой судьбой.

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. Семнадцатого апреля 1735 г. был арестован регент хора цесаревны Елизаветы Иван Петров по поводу найденного у него письма «писанного полууставом на четверти листа о возведении на престол Российской державы, а кого именно того именно не изображено, и писанного по-малороссийски, на четверти листа явление, на котором упоминается о принцессе Лавре и прочее». Как установило следствие, текст представлял роль Ивана Петрова в комедии сочинения Мавры Шуваловой, которая в течение 1730–1731 гг. ставилась неоднократно в Москве, в селе Покровском, и в Петербурге на Смольном дворе. В пьесе участвовало 30 действующих лиц. В статье о престоле заключались следующие слова: «Ни желание, ни помышление, ни бог, владеяй всеми, той возведет я на престол Российской державы; тем сохраняема, тем управляема, тем и покрываема буди на веки…»

    Множество дворян вместе с гвардейскими офицерами уже толкуют меж собой секретно и превозносят Елизавету; любовь к памяти ее отца еще более возвышает Елизавету в глазах недовольных дворян. Составляется заговор; цель его обязать императрицу объявить наследницей престола не племянницу свою, дочь Катерины Ивановны, а цесаревну Лизавету.

    (Леди Рондо. 1734)

    Цесаревна, сильно огорченная браком принцессы Анны, положила за непременное составить для себя партию. Действия ее при этом были столь благоразумны и хитры, что никто ее не мог заподозрить в честолюбивых планах.

    (Из донесения саксонского посланника Манштейна)

    После Анны Иоанновны была великая перемена в правлении. В один год мы три раза были приводимы к присяге…

    (Из записок майора М.В. Данилова)

    В одном (и только в одном!) старые расчеты покойной Анны Иоанновны и Бирона оправдались. Будущий граф Разумовский не толкал цесаревну на переворот и заговор. Сидел дома и по возможности удерживал около себя Елизавету. Впрочем, в его поддержке Елизавета не нуждалась. Это правительница Анна Леопольдовна откажется участвовать в аресте Бирона — пугала казавшаяся неодолимой сила регента, отталкивала тень тетки, все еще стоявшая во дворце, слишком яркой представлялась сцена, которой предстояло разыграться.

    У Елизаветы нет министров, готовых выполнить любую опасную миссию, еще нет власти, и она никому не доверится в решающую минуту своей жизни. Сама направится во дворец с жалкой горсткой тех, кто оставался около нее в последние и самые трудные годы. В первых санях сама с Лестоком лейб-медиком, на запятках братья Шуваловы, Петр и Александр, М.И. Воронцов. Во вторых санях А.Г. Разумовский с В.Ф. Салтыковым в кучерском армяке и тремя гренадерами Преображенского полка на запятках.

    Правда, многие из современников уверяли, что никакого Разумовского тогда не было — его будто бы оставили следить за домом. Рядом с цесаревной оказались учитель музыки Шварц и гвардеец Грюнштейн, многие годы безуспешно требовавший потом должного награждения за сыгранную им роль.

    Елизавета не смутилась встретиться с правительницей, которую несколькими часами раньше со слезами уверяла в своей преданности и несправедливых наветах. В поднявшейся суматохе кто-то уронил в спальне правительницы на пол ее новорожденную дочь, навсегда оставшуюся после ушиба глухонемой. Елизавета успела картинно взять на руки маленького, здесь же спавшего императора и пролить слезу над его горькой судьбой. Конечно, теперь все зависело от ее собственной воли, но цесаревна не собиралась проявлять никакого милосердия.

    После главного решительного шага с арестом правящей семьи оставались сущие пустяки: присяга гвардейцев дочери Петра I, объявление о новом царствовании, торжественное переселение вместе с Алексеем Григорьевичем во дворец. Цесаревну Елизавету Петровну сменила императрица Елизавета. И вместе с тем вчерашние мечты о власти именно теперь оборачивались ежечасной, неослабевающей борьбой за нее.

    …Но о России! посмотри притом и на себе недремлющим оком, и рассуди совестно, как то бог милосердный не до конца гневается, ниже в век враждует. Наказал было тебе праведный господь, за грехи и беззакония твоя, самым большим наказанием, то есть отъятием блаженные памяти Петра Второго, первого же внука императора Петра Великого, и коль много по его кончине бед, перемен, страхов, пожаров, ужасных войн, тяжких и многотрудных гладов, напрасных смертей и прочих бесчисленных бедствий претерпела еси; буди убо впредь осторожна, храни аки зеницу ока твоего вседражайшее здравие ее императорского величества.

    (Из слова Амвросия архиепископа Новгородского при первом посещении императрицей Елизаветой кремлевских соборов. 1742)

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. Амвросий Юшкевич (1690–1744) — церковный деятель. В 1734 г. архимандрит Симонова монастыря в Москве, в 1736-м — епископ Вологодский и Белозерский. В 1739 г. произнес слово похвальное на бракосочетание Анны Леопольдовны, изданное и тщательно уничтожавшееся после воцарения Елизаветы. С 1740 г. архиепископ Новгородский и Великолуцкий. При Анне Леопольдовне принадлежал к партии Головкиных, намеревавшихся сохранить престол в ее семье. Воцарения Елизаветы не ожидал, просил о прощении, заявляя, что действовал только «по принуждению». Его простили, с тем, чтобы он письменно изложил все планы сторонников правительницы. Из показаний Амвросия следует, что Елизавету намеревались пожизненно заключить в Троице-Сергиеву лавру. Получив прощение, Амвросий короновал Елизавету и стал одним из самых рьяных поборников ее правления, выдавая всех своих былых единомышленников.

    …А за столом сидели при ее императорском величестве по правую руку светлейший князь, а по левую Алексей Григорьевич и прочие, по чинам и старшинству. А при том была итальянская музыка, доколе стол продолжался.

    (Из камер-фурьерского журнала. 25 ноября 1742 Указ нашему генерал-майору и Сибирской губернии губернатору.)

    Всемилостивейшее указали мы бывшего лейб-гвардии прапорщика Алексея Шубина отпустить в Петербург, чтоб явился при дворе нашем, и для того дать ему подводы, а на прогоны и на проезд выдать ему 200 рублев из тамошних губернских доходов, и повелеваем вам учинить по сему нашему указу ноября 29-го дня 1741 Елизавета

    Кто имяны из ссылок освободить велено чернца который был в Москве попом у Воскресения в Барашах именем когда попом был Петр, а чернцом Пахом.

    Варвару Михайлову дочь Арсеньеву.

    Асессора здешней войсковой канцелярии Ивана Белеутова.

    Ивана да Романа Никитиных.

    (Из бумаг по делам Тайной канцелярии. Декабрь 1741)

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. Шубин А.Я. разыскан и привезен в Петербург летом 1743 г. Получил чин генерал-майора в Семеновском полку «за то, что безвинно претерпел многие лета в ссылке в жестоком заключении», орден Александра Невского и село Работки с двумя тысячами душ крестьян на Волге.

    В июле 1744 г. просил об отставке и был уволен от двора генерал-поручиком. При отъезде из Петербурга получил от Елизаветы значительное денежное награждение.

    «Другой мой Михайла Ларивонович, прикажите вы с Алексеем Петровичем (Бестужевым-Рюминым. — Н. М.), чтоб наикрепчайшее смотреть письма Принцессины (матери будущей Екатерины II. — Н. М.) и Брюмеровы и Королевского высочества Шведского, что какие они интриги имеют. Мне очень сумнительно их представление, что я вам здесь об их сказывала, чтоб дать месяц Великому Князю (будущему Петру III. — Н. М.) покой, что он вздумает. И оное они не без основания говорили, и то надлежит в том осторожность иметь. Может быть, что не ожидают ли того, что им Королевское высочество отпишет. И то еще думаю, что вещи, которые он забрал, тем временем сюда возвратил и тем вывести племянника из мнения, что ложно на него сказали, что он вывез. Надеюсь, у них никогда в мнении не бывало, чтоб мы с такой осторожностью дело сие начали; а наипаче Корф наш солон, что он все сведает. И так оной месяц им безмеру нужен для очищения и вымышления их неправды. И остаются верный друг ваш, чем и пребуду

    Елизавет.

    Алексею Петровичу (Бестужеву-Рюмину. — Н. М.) и Анне Карловне (жене М.И. Воронцова. — Н. М.) поклон от меня отдайте. Место завтрашнего дня в субботу стану дела слушать, а завтра мне нужда есть. Петергоф 20 июня 1743 Елизавета».

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. В 1743 г. в Петербурге составился заговор против Елизаветы Петровны в пользу Иоанна Антоновича. Во главе заговора стоял генерал-поручик Степан Лопухин с женой, бывшей статс-дамой Елизаветы Петровны, и сыном Иваном, к которым примкнули графиня Анна Бестужева-Рюмина, невестка А.П. Бестужева-Рюмина, отставной гвардии капитан Иван Путятин, гвардии поручик Мошков, жена камергера Лилиенфельда Софья, бывшая фрейлина правительницы, флотский кригс-комиссар Александр Зыбин, камергер Лилиенфельд, подпоручик Нил Акинфов, адъютант Степан Колычов, дворянин Николай Ржевский. Непосредственно с заговорщиками был связан австрийский министр при русском дворе маркиз де Ботта.

    Я к случаю быть чаял, по поводу того в штуках такой разговор зачать, который бы господина Воронцова пред его государынею в смущение привесть мог, не потревожа однако сию принцессу тем опасением, которое она всегда имеет, чтоб с нею о делах не говорить…

    (Из донесения французского посланника маркиза де Шетарди статскому секретарю Амелоту. 1743)

    Если бы Лесток мог отравить всех моих подданных с одной ложки, он это сделал бы. Из слов Елизаветы Петровны. 1743 Подлинно мне зело удивительно было б, что царица вознамерилась к Бреславскому трактату приступить, если б я в легкомысленном ее нраве и оплошности ее в делах не находил того, еже от меня всякое опасение в том отнять может.

    (Из донесения маркиза де Шетарди в Париж. Петербург. 24 января 1744)

    ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА. За десять лет правления Анны Иоанновны и Бирона в Сибирь было направлено 36 000 ссыльных, за двадцать лет правления Елизаветы Петровны — 80 000, причем многие из обвиненных в политических преступлениях пропадали бесследно.

    Вместо забытых Биронов — кстати, Елизавета вспомнила заступничество былого регента и заменила ему ссылку в Пелым жизнью в куда более близком и удобном Ярославле, — дворец заполняют Разумовские всех возрастов и положений — братья и сестры «друга нелицемерного» с мужьями, женами, дальними родственниками, детьми. У них собственные покои и дворцовая прислуга. Они кормятся от царского поставца и усаживаются одной семьей за общий с царицей стол к вящему возмущению придворных и иностранных дипломатов.

    На первых порах Елизавета, кажется, радуется такому многолюдству. Сама настаивает на приглашениях. Всячески обихаживает старую «Разумиху»-мать, которая так и не сумеет прижиться во дворце, заторопится устраивать собственное хозяйство в Малороссии. Узнав, что из-за родов не может приехать в Петербург сестра Разумовского, А.Г. Закревская, готова чуть не отложить свадьбу своего объявленного наследника, сына Анны Петровны, будущего Петра III. Елизавета пошлет за ней курьера и собственноручное письмо, чтобы ехала непременно, в сопровождении лекаря Киевского гарнизона, по эстафете — на каждой станции денно и нощно ее будут ждать лошади.

    Дни императрицы делились между собственно императорскими дворцами и не уступавшими им по размаху и роскоши дворцами Разумовского, куда съезжался весь двор. Бывший певчий с успехом наверстывал упущенное. Но вот все внуки и внучки уехавшей восвояси «Разумихи» живут только во дворце. В их толпе легко было затеряться, как считали современники, и родным детям императрицы. В том, что дети были, не сомневался никто. По одним слухам, числились они племянниками Алексея Григорьевича, по другим — племянниками и воспитанниками доверенной «мадамы», жены придворного трубача Иоганны Шмидт, имевшей за то постоянное место во дворце и за царским столом. Союз Разумовского с Елизаветой начинает смотреться счастливым и нерушимым браком.

    После обеда были у нас племянники графские (А.Г. Разумовского. — Н. М.). Ездили до Ивана Журавки, где и ужинали с ним и каме-рюнгферами, свойственницами графа Разумовского, да с племянницею мадам Иоганны.

    (Ханенко. Неопубликованный дневник. 1746)

    Влияние старшего Разумовского на государыню до того усилилось после брака их, что хотя он прямо и не вмешивается в государственные дела, к которым не имеет ни влечения, ни талантов, однако каждый может быть уверен в достижении того, что хочет, лишь бы Разумовский замолвил слово.

    (Из депеши саксонского резидента Петцольда. 18 апреля 1747)

    Хотя значение великого канцлера (А.П. Бестужева-Рюмина. — Н. М.) было уже очень велико благодаря всем его интригам, однако он дошел только теперь, со времени женитьбы сына на молодой Разумовской (племяннице А.Г. Разумовского. — Н.М.), до высшей степени могущества. Императрица с тех пор поставила Бестужева на такую близкую ногу, что не проходит почти вечера без приглашения его на маленькие «парти до плезир», и государыня дозволяет ему всегда говорить, что он хочет.

    (Из депеши Петцольда. 1747)

    Расходы на январь 1746 года.

    1) к поставцу великого князя,

    2) к поставцу принца Августа Голштинского,

    3) в покои графа Алексея Григорьевича Разумовского,

    4) в дом его сиятельства для статс-дамы графини госпожи Разумовской («Разумихи». — Н. М.),

    5) в покои графа Кирилы Григорьевича Разумовского,

    6) для племянников его сиятельства и при них обретающейся мадамы (сумма такая же, как для самого А.Г. Разумовского. — Н. М.),

    7) мадам Яганне Петровне и находящимся при ней малолетним детям,

    8) его сиятельства обер-егермейстера и кавалера графа и кавалера Алексея Григорьевича Разумовского для племянников и для госпожи Шмитши.

    (Из камер-фурьерского журнала)

    И в то же время слухи неустанно множились. Разговор о венчании царицы с многолетним (слишком давним!) любимцем занимал слишком многих. Современники расходились главным образом в подробностях — где, когда и кем был совершен брак. Существовали варианты московские — в церкви у Покровских ворот и в подмосковном подаренном Разумовскому Перове и варианты петербургские. Время называлось от конца тридцатых до начала пятидесятых годов. Только почему-то все они не получали официальной поддержки — эти разговоры. Напротив, Тайная канцелярия переполнена делами тех, кто их вел или вообще касался отношений императрицы с Разумовским.

    Дела Тайной канцелярии об упоминании имени ее императорского величества в связи с графом и кавалером А.Г. Разумовским.

    1743 — обвиняется Федор Мозовский, казначей Монетной канцелярии.

    1745 — Михайло Дачков, токарь Петергофской конторы, Семен Очаков, дворецкий мундшенкский помощник, Тимирязев, капитан-поручик Преображенского полка.

    1746 — Павел Григорьев Скорупка, бунчуковый товарищ.

    1747 — Марко Маркович, поручик Преображенского полка. Дарья Михайлова, дворовая девка.

    1749 — Иванов, де Сианс академии регистратор.

    1750 — Корнилий, раскольный старец, Лазарь Быстряков, солдат, Алексей Язвенцев, Григорий Косоговский, арестанты, Шетенко, Матвей Шестаков, Иван Меркульев, солдаты, Поярков, однодворец, иеромонах Пафнутий, строитель Троицко-Волновского, близ Белгорода, монастыря. По делу проходят особенно многочисленные свидетели, в частности, строитель Троицкого Богоявленского, что в московском Кремле, монастыря, приписанного к Троице-Сергиевой лавре, иеромонах Афанасий Дорошенко, певчий Кирила Загоскевич.

    Никто не говорил о тайном браке, но все о «блуде»!

    Узница Ивановского монастыря

    Надежды не оставалось. Теперь уже никакой. Два года метаний по трактам Сибири. Дальний Восток. Камчатка. Сахалин. Вопросы нетерпеливые, упрямые. Ответы недоуменные, всегда одинаковые.

    Шубин Алексей Яковлевич, ссыльный, — не видели, не слышали. Лейб-курьер не знал о секретной приписке в деле Тайной канцелярии: сослать безвестно. Без имени, роду, племени, под строжайшим наказом о них забыть, ни при каких обстоятельствах не поминать. Не мог бы помочь даже портрет: десять лет жестокой ссылки меняли человека до неузнаваемости. Елизавета Петровна торопила, напоминала, отпускала все новые деньги — курьер оставался бессильным.

    И все-таки на одном из становищ дымящаяся оловянная кружка чая. Мутный свет набухшего жиром фитиля. Молчаливые серые лица и вопрос: «Разве правит в России Елизавета Петровна?» И после утвердительного ответа со всеми обстоятельствами дворцового переворота: «Тогда я и есть Шубин». Седой. Беззубый. С перечеркнувшими задубевшую кожу морщинами. «Прапорщик Ревельского гарнизона Алексей Яковлевич Шубин». Последний раз названный давний чин, на котором остановилась жизнь.

    Елизавета не знала предела монаршим щедротам. «За невинное претерпение» — его и свое, за незабывшуюся обиду и горечь собственного унижения, за навсегда разделившие годы, всего было мало: орденских лент, чинов, деревень, средств. Ведь когда-то приходилось отказывать себе в скатертях, чтобы одарить полюбившегося камер-пажа парой золотых запонок. Единственного родового шубинского владения — сельца Курганихи в окрестностях Александровой слободы едва хватало на пропитание да на одного верхового коня. И знакомство с цесаревной состоялось не где-нибудь — в отъезжем поле, на охоте.

    Была во всех наградах и доля неловкости. Уверившаяся в себе, торжествующая, властная, готовая подчас расчувствоваться, чаще развеселиться, императрица всероссийская ничем не напоминала цесаревны из подмосковной слободы. Иная повадка, иные интересы, иные люди вокруг. Угрюмая настороженность новоявленного генерал-поручика тяготила, неумение «камчадала» принять участие в придворном обиходе раздражало. Императрица безуспешно «выговаривала, чтоб был повеселее».

    Кавалер ордена Александра Невского сторонился других придворных чинов, отговаривался от приглашений на праздники и балы, избегал театральной залы, где кончался чуть не каждый день императрицы. Он по-прежнему вздрагивал от скрипа двери, бледнел от мелькнувшей за спиной тени. И молчал. «Племянникам госпожи Шмитши», около которых было отведено место Шубину за царским столом, радости от соседа слишком мало. «Племянники госпожи Шмитши» — брат и сестра, подростки, судя по товарищам их игр, пятнадцати или четырнадцати лет.

    Воспоминания о былой близости оказались куда лучше общения новых дней. Для Шубина срочно полученные награды не смягчали необходимости каждый день видеть торжество певчего слободских времен — «друга нелицемерного» Алексея Разумовского. Пока лейб-курьер ездил по Сибири, блистательная карьера Алексея Григорьевича достигла апогея. В день восшествия Елизаветы на престол — действительный камергер, вскоре затем — оберегермейстер, 25 апреля 1742 года — кавалер ордена Андрея Первозванного и уже в присутствии Шубина — граф сначала Римской, затем и Российской империи. Даже в милостях императрицы Шубин оставался «бывшим».

    Елизавета не удержалась от слез, давая Шубину «апшит» — увольнение от двора. Генерал-поручик был волен ехать в свое только что полученное село Роботки Макарьевского уезда Нижегородской губернии — две тысячи душ крестьян, пашни, крутой берег Волги. Перед отъездом оставалась одна забота — прощальный визит во дворец к «племянникам госпожи Шмитши». У Шубина дрожал голос, выпала из руки шляпа — «племянники» торопились на представление французской комедии. Другой встречи не состоялось. Брат и сестра вскоре исчезли из придворных хроник.

    Подхваченные депешами дипломатов, придворные слухи утверждали, что несколькими годами раньше на попечении «госпожи Шмитши» находился еще один племянник. Его в бытность Елизаветы Петровны цесаревной удалось «с великим поспешением» пристроить на службу. Судьбой «племянника Шмитши» занялся Александр Борисович Бутурлин. Правда, не сам. В этой любезности ему не отказал И.Ю. Трубецкой. Богдана (иначе — Ивана) Васильевича Умского, значившегося по документам сыном шляхтича польской нации, зачислили в феврале 1738 года копиистом в Сенат. От десятилетнего недоросля действительной службы никто требовать не стал — опека И.Ю. Трубецкого давала вполне ощутимые результаты. Зато в двадцать лет Умской становится поручиком Ингерманландского пехотного полка, а всего несколькими годами позже — капитаном Эстляндского полка. Не отличавшийся служебным рвением, он имел средства для широкого образа жизни, а с основанием Московского воспитательного дома получил удобную и почетную гражданскую должность опекуна.

    Обычная, в конечном счете, жизнь обычного средней руки дворянина, если бы не напряженное внимание двора. Умского не продвигали по служебной лестнице, зато поощряли монаршей лаской, деньгами и… не спускали глаз. Тем лучше, что он не причинял никаких дополнительных беспокойств. Одно слово — родной и старший сын Елизаветы Петровны. Так, во всяком случае, настойчиво утверждала народная молва.

    А толков о сыновьях было множество. Упорно избегали небезопасной темы только современники. Зато даже сам Д.Н. Блудов признавал, что в одном из монастырей Переславля-Залесского провел всю свою жизнь побочный сын императрицы, горько сетовавший на свою участь. Всякие выезды за пределы монастыря ему были запрещены, посетителей видеть не приходилось. За всю свою долгую жизнь — он умер после 1800 года — забытый узник не слышал, чтобы кто-нибудь им поинтересовался. Клобуки. Рясы. Мутный дурман ладана. Безысходная смена молитв, постов, покаяний и снова молитв. Без попыток изменить собственную судьбу, вырваться из заключения, хоть на шаг приблизиться к престолу. За таким потомком царствующего дома отказывались следить даже вездесущие дипломаты. Ни для кого и никакого интереса он представлять не мог.

    И еще был любитель естественных наук. Тоже без имени. Известный тем, что изучал горное дело и получил возможность заниматься в лаборатории профессора-химика Ломана. Ядовитые испарения от взорвавшейся реторты привели к гибели учителя и ученика. То, что Ломан действительно погиб во время опыта, общеизвестно. Кто из сотрудников разделил его участь, ни современных газетчиков, ни позднейших историков не интересовало.

    В том же списке современники уверенно называли Закревского, действительного тайного советника, президента Медицинской коллегии, видного чиновника времен Екатерины.

    Еще во времена фавора у Елизаветы цесаревны «другу нелицемерному» — Разумовскому удалось скопить немного денег для пухнувших от голода малороссийских родных. Мать открыла корчму и сумела пристроить дочерей. Приданого хватило, чтобы выдать Агафью за ткача Власа Климовича, Веру — за регистрового казака Ефима Дарагана, Анну — за закройщика Осипа Лукьяновича Закревского. Понадобилось всего несколько месяцев правления Елизаветы-императрицы, чтобы все они оказались заключенными в круг высшей придворной знати. На свадьбу наследника престола, будущего Петра III, родственникам Разумовского было предписано прибыть всем.

    Но особенно Елизавета хлопочет об Анне Закревской, пытавшейся избежать поездки в столицу из-за близких родов. Императрица отдает распоряжение, чтобы Анна отправилась в путь ровно через неделю после родов, чтобы ехала «без промедления денно и нощно», для чего ее будут ждать на каждой станции по десяти подставных лошадей, а в пути на всякий случай — «от чего боже избави» — станет сопровождать лекарь Киевского гарнизона. Анна Закревская родила девочку, но и считавшийся по документам ее сыном будущий президент Медицинской коллегии Андрей Иосифович имел тот же год рождения. Ошибка? Или — родственная помощь оказавшейся в затруднительном положении императрице? Не нужно ли было по возможности скорее передать под опеку Закревского другого новорожденного младенца? Задачи, сложные для цесаревны, приобретали особую сложность для царицы, и пренебрегать ими не приходилось.

    Прожил А.И. Закревский сравнительно недолгую жизнь — малоприметный, исполнительный, чуждый честолюбия чиновник, допускавшийся только в самые задние ряды придворных кругов. И все же. Не случайно Г.А. Потемкин, так безошибочно умевший угадывать каждое затаенное желание или колебание Екатерины, спешит женить своего любимого племянника именно на дочери Закревского. Возможных врагов следовало «замирять», тем более что Павел Сергеевич Потемкин только выигрывал от подобной партии.

    Начальствующий в Казани во времена Пугачева, он с началом «потемкинского случая» оказывается руководителем секретной экспедиции в Москве, позднее — генерал-губернатором Саратовской губернии и Кавказа. Все усиленно подчеркивают его заслуги в гражданской службе — разве шутка убедить перейти в русское подданство царя кахетинского и карталинского! — и тем более в военной: штурм Очакова, участие в кампаниях самого Суворова. К тому же П.С. Потемкин пользовался вполне заслуженной известностью как удачный переводчик Руссо и «Магомета» Вольтера. Он автор отмеченных печатью литературного дарования эпистол и особенно драм. Тем загадочнее и таинственнее выглядел его конец.

    П.С. Потемкин умер 20 марта 1796 года после разговора с навестившим его поутру «кнутобойцей» Шешковским. Современники, теряясь в домыслах, усматривали здесь и интригу последних фаворитов Екатерины — братьев Зубовых, и тянувшиеся еще с Кавказа нити неких неразобранных дел. Но возникал и вопрос об А.И. Закревском. Жена П.С. Потемкина унаследовала бумаги отца, которые граф старательно хранил. Именно этих бумаг после похорон П.С. Потемкина не удалось найти.

    И еще оставалась «племянница Шмитши»…

    После обеда были у нас племянники графские (А.Г. Разумовского. — Н. М.). Ездили до Ивана Журавки, где и ужинали с ним и с камер-юнгферами, свойственницами графа Разумовского, да с племянницею мадам Иоганны…

    (Из дневника Ханенко)

    Я помню ее, я видел ее в Зимнем дворце на выходах; ее прочили тогда за Голштинского принца, двоюродного брата тогдашнего наследника, а после перемены правительства в 1762 году заговорили, что она уехала в Пруссию.

    (Пастор Лиадей)

    Сухощавая. Невысокая. С удлиненным лицом и тонким прямым носом. Молчаливая. Ловко, но неохотно танцевавшая. Бегло изъяснявшаяся по немецком и французском языках, но чаще задумчиво слушавшая.

    Пройти мимо свидетельства патера Лиадея трудно. Лиадей вполне реальное лицо. Он служил офицером в русской армии, действительно был вхож во дворец. И маленькая корректива. Сначала официальное обвинение утверждало, что якобы Лиадей видел в Зимнем дворце собственно «самозванку», объявившуюся в Риме и Пизе, которую в свое время прочили за Голштинского принца. Однако противоречие оказалось слишком очевидным: «самозванке» едва исполнилось 23 года — пребывание Лиадея в России предшествовало ее рождению. Последовало уточнение: Лиадей находил «самозванку» необычайно похожей на побочную дочь Екатерины Петровны, выданную замуж за двоюродного брата Петра III.

    По-видимому, речь шла об одном из сыновей Георга Людовика Голштинского. После переворота в пользу Екатерины II Георгу Людовику удалось бежать в Пруссию. Оба его сына при той же попытке были задержаны новой императрицей. Один из них, Вильгельм, утонул при невыясненных обстоятельствах в 1774 году в Ревельской бухте, второго Екатерина срочно женила на родной сестре своей невестки Марии Федоровны. Среди многих слухов, которые вызвали эти загадочные события, ходил и такой, что старый герцог успел бежать вместе с женой Вильгельма. Овдовев, она некоторое время жила в Европе, нигде не показываясь, ничем о себе не заявляя.

    Так или иначе, упоминания о «племяннице госпожи Шмитши» прекращаются в конце сороковых годов. Остается предполагать, что судьба ее была устроена вдали от двора. Никакими сантиментами Елизавета Петровна не отличалась. Все, что напоминало о неизбежном отсчете лет, старалась от себя отстранять. Дальнейшая жизнь «племянницы» растворялась в потоке легенд.

    Под сим камнем покоится прах рабы божьей инокини Аркадии, скончавшейся 1839 года, генваря 22 дня. Инокиня Аркадия проживала в посаде Пучеже, при Пушавинской церкви, 50 лет, скрыв настоящее свое звание и род, а называлась Варварою Мироновною по прозванию Назарьевой, жития же ей сколько было, остается неизвестно.

    (Надпись на каменном надгробии у южной стороны Воскресенской церкви в поселке Пучеже Костромской губернии)

    Отъезд за границу и возвращение в Россию — они фигурировали во всех версиях. Возвращение насильственное. По крайней мере, противоречившее желаниям «племянницы». И дальше жизнь за монастырскими стенами — монашеская или тюремная, праведная или исполненная внутренних метаний и неостывающих надежд. Назывались монастыри — в том же Переславле-Залесском, Москве, Екатеринбурге, Уфе, Нижнем Новгороде и Костроме. Каждый имел свою легенду, более или менее подробную, более или менее насыщенную датами, обстоятельствами, именами. Об узнице относительно заботились. Иногда ее навещали. И всегда сама она — вначале, во всяком случае, — делала попытки вырваться из неволи.

    О пожилой женщине, доставленной под стражей в Пучеж на переломе восьмидесятых — девяностых годов, местным жителям запомнилось многое. Она охотно говорила со своим единственным дозволенным собеседником и духовником, попом местной Воскресенской церкви. Поп был не менее словоохотлив в отношении других своих прихожан, чье любопытство, естественно, не знало пределов. Каждое действие неизвестной в крохотном, насчитывавшем даже к концу XIX века не больше двух тысяч жителей селении становилось общим достоянием и предметом обсуждений.

    Оказывается, неизвестная долгие годы прожила под стражей в особых кельях в Орле, где ее духовником был протоиерей тамошней кладбищенской Иоанновской церкви Лука Малинов, а затем в Арзамасе. В Пучеж ее доставил с особыми мерами предосторожности полковник Бушуев, увезший живших с нею «четыре женских персон» в более далекую и глухую ссылку. Местом жительства неизвестной был выбран закрытый в 1764 году Воскресенский мужской монастырь, вернее — его стены с единственной действовавшей в них церковью. В ограде никто, кроме неизвестной, не жил, на богослужениях почти никто не бывал. И если старевшая одинокая женщина не испытывала особой острой нужды, то только благодаря владельцу соседнего огромного села и богатейшей пристани князю Егору Александровичу Грузинскому. Ему была она обязана присланной в услужение женщиной, запасом дров на зиму и провиантом, на который ей забыли отпустить денег.

    Неизвестная много и безрезультатно писала в Петербург, адресуясь к самым знатным придворным особам. Под диктовку подобные письма писал и поп, запомнивший имя В.П. Кочубея. Историки готовы были впоследствии усматривать в этом тень родственных связей — Кочубей женился на родной внучке К.Г. Разумовского, младшего брата фаворита. Но верно и то, что Кочубею довелось дважды возглавлять министерство внутренних дел. Как человек он отличался вошедшей в пословицу опасливой предусмотрительностью, как министр мог прислушаться к прошению или передать его в царские руки. О личных чувствах можно скорее говорить в отношении князя Грузинского. Потомки грузинского царя Вахтанга VI Законодателя были обязаны Елизавете Петровне получением богатейшего благоустроенного подмосковного Всехсвятского и того же Лыскова, которое Егор Грузинский предпочитал Москве. К тому же князь готов был бравировать своим оппозиционным отношением к петербургскому двору.

    Местные предания. Местные свидетели. И никаких документальных источников — ни в архиве Тайной канцелярии, несомненно занимавшейся делом пучежской узницы, ни в клировых ведомостях, скрупулезно отмечавших каждого, принимавшего монашеский постриг. Единственное очень косвенное доказательство в пользу версии о дочери Елизаветы Петровны — имя Аркадии. По существовавшему обычаю, иноческое имя должно было начинаться на ту же букву, что и светское, данное при крещении: Августа — Аркадия.

    Принцесса Августа Тараканова, во иноцех Досифея, постриженная в московском Ивановском монастыре, где по многих летах праведной жизни своей скончалась 1808 года и погребена в Новоспасском монастыре.

    (Надпись на обороте портрета, хранившегося в настоятельских кельях московского Новоспасского монастыря. Масло, холст. 10 1/2 7 1/2 вершков)

    Под сим камнем положено тело усопшия о господе монахини Досифеи, обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в монашестве 25 лет и скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего жития ее были 64 года. Боже, всели ее в вечных твоих обителях.

    (Надпись на надгробии из дикого камня у восточной ограды московского Новоспасского монастыря, рядом с колокольней)

    На этот раз были реальные памятники — портрет, надгробие, и снова никаких документальных свидетельств. Когда и по чьему приказу привезена и пострижена, что скрывала под иноческим именем — оставалось загадкой. Клировые ведомости Ивановского «в старых садех», «под бором», «на Кулишках» монастыря инокини Досифеи не упоминали. Впрочем, даже существование портрета оставалось недоказанным. Кому-то довелось его видеть, кто-то скопировал надпись, но в инвентарных описях монастырского имущества он не фигурировал. В ответ на настойчивые расспросы исследователей настоятели второй половины XIX века утверждали, будто в ведении монастыря портрета никогда не числилось. Ничего удивительного — у обоих монастырей была особая и совсем не простая слава. Точнее — заслуги перед самодержцами и престолом.

    «А когда оный монастырь построен, при котором государе, и по какой государственной грамоте, и в котором году, о том в означенном монастыре точного известия нет», — сообщала монастырская опись 1763 года. Возможно, Елена Глинская, согласно одной из распространенных легенд, хотела его основанием отметить рождение сына — будущего Ивана Грозного, только как раз при Грозном монастырь стал выполнять свою главную роль — места заключения для опальных женщин высокого рождения. Сюда привезут из Владимира насильно постриженную на Белоозере вторую жену царевича Ивана Ивановича Прасковью Михайловну Соловых, и здесь же кончит свои дни другая невестка Грозного — Александра Сабурова. В 1610 году в Ивановском монастыре будет пострижена разлученная с мужем юная царица Марья Петровна Шуйская.

    Страшные московские пожары 1737 и 1748 годов, казалось, навсегда прервали историю монастыря. Но Елизавета Петровна возобновляет его в 1761 году для сирот и вдов заслуженных лиц. Снова появляется настоятельница с грошовым жалованьем в 3 рубля 45 копеек на год и сорок три монахини с половинным содержанием — в один рубль 72 копейки годовых. Но также быстро восстанавливается и былая роль монастыря — страшной потаенной тюрьмы. По-прежнему присылались сюда узницы из Тайной канцелярии и Сыскного приказа, Раскольничьей конторы, лица, замешанные в политических и особо важных уголовных делах, «очистившиеся» перед тем на допросах «кровью». Монахиням оставалось быть тюремщицами. Только крамола свивала гнезда и среди них.

    Еще в первой трети XVIII века были похоронены в монастырских стенах казненные лжеучители так называемых Людей Божьих — лже-христы Иван Тимофеевич Суслов и Прокопий Лупкин. А в 1733 году Тайный приказ открыл, что в келье одной из стариц продолжали собираться по праздникам для своих молитв последователи Суслова. Старица вместе с четырьмя другими монахинями была казнена, все остальные по наказании кнутом сосланы навечно в Сибирь, тела лжехристов выкопаны палачами и вывезены «потаенно» в поле, чтобы не собирать народу на могилах. В Ивановском монастыре должна была отбывать пожизненное одиночное заключение страшная Салтычиха, проведшая здесь, в застенке при церкви, тридцать три года. Сюда же в 1785 году поступила и та, которая носила имя Досифеи.

    …Две крохотных комнатенки с подслеповатыми прорезями окон. Низкие потолки. Решетки. Мутно поблескивающая в полумраке изращатая печь. Пара нехитрых стульев. Просиженное кресло. Расшатанный стол. Старенькое, набитое мелочами бюрцо. Вытертый зеленоватый войлок полов. Портрет Елизаветы Петровны на стене. Застывший на десятилетия глухой, захлестнутый тишиной мирок, в котором замкнулась жизнь.

    Может быть, в слухах была своя доля правды — сначала долгий разговор наедине с Екатериной. Увещевания. Доказательства. Обещания. Скрытые угрозы. Выбора все равно не существовало. И, независимо от обещаний, единственной дорогой стала дорога в церковь: темный коридор, крытая лестница, грохот засова, закрывавшего входную дверь. Единственное развлечение — богослужения все с тем же попом и тем же причетником. Отвечавшими враждебным молчанием на каждую попытку заговорить, бросить пару ничего не значащих слов. Для редких ненужных бесед была настоятельница, когда получала разрешение или приказ вступить в разговор. Даже ютившаяся в каморке келейница оказалась глухонемой. Оставалось довольствоваться хорошей едой — деньги специально отпускались казначейством — и правом ждать.

    Ждать смены правлений. Сочувствия. Милосердия. Простого безразличия к тому, что с годами теряло свое значение и остроту. Иногда в монастыре появлялись высокие посетители, даже члены царской семьи. На имя узницы приходили от неизвестных лиц значительные суммы. Но гости исчезали, а деньги по-прежнему тратить было не на что. Границы мирка оставались неизменными — при Екатерине, при Павле, при Александре I. И ответом становится обет молчания, который принимает неизвестная — сухощавая невысокая женщина со следами редкой красоты и горделивой осанкой привыкшего повелевать человека. Молчаливая по натуре, она с годами не потеряла лишь одной особенности — панического страха перед скрипом дверей, неожиданно возникавшими в полутьме тенями. Некому войти, некого ждать, и все же… Воспоминания о ее рассказах — всего лишь плод фантазии старавшихся придать себе значительности потомков.

    И она понимала — нужен конец. Ее конец. «Натуральный». Благопристойный. С соблюдением всех предположенных монашеским чином обрядов. Чтобы все стало на свои места. Тридцать восемь лет заключения в этих же стенах жены царевича Ивана закончились торжественным ее погребением в Вознесенском монастыре Кремля — усыпальнице всех женщин царского дома; тридцать три года Салтычихи — похоронами в Донском монастыре, где погребали всех Салтыковых. Инокиню Досифею ждал еще более пышный обряд похорон в Новоспасском монастыре, былой усыпальнице семьи Романовых, которую они не переставали почитать и ценить. С участием всего высшего московского духовенства — заболевшего митрополита заменил его викарий, — главнокомандующего Москвы, многочисленной знати, если и не приехавшей лично, то приславшей свои экипажи. Погребальная процессия безвестной инокини растянулась едва ли не на полверсты. Ее могила стала местом всеобщих посещений. И невольный вопрос: непредвиденные обстоятельства или заранее задуманный и срежиссированный эффект? Чего не ждали и на что рассчитывали те, кто должен был проводить в последний путь Досифею? Нет сомнений, неожиданности были. Не могли не быть. И все же никаких сведений о погребении в тайный сыск не поступило, никаких особых докладов высшему петербургскому начальству и самому Александру I не последовало. Значит, задуманный результат был достигнут. Обе столицы имели возможность убедиться, что не стало подлинной дочери Елизаветы Петровны, пусть открыто и неназванной, зато погребенной со всеми необходимыми почестями. Иначе говоря, вместе с инокиней Ивановского монастыря старицей Досифеей не стало Августы Тимофеевны — княжны Таракановой.

    Петру I — Екатерина II

    Грязный лист слетает на круп коня. Липнет к чепраку. Срывается. Густые струи текут по плащу всадника, заливают лицо. Вытолкнутая вперед рука тонет в дымке промозглых сумерек. Копыта бьют по льющейся воде. Подойти, всмотреться… Зачем?

    Есть памятники прославленные. Знаменитые. Знакомые настолько, что понятия «знаешь — не знаешь», «помнишь — не помнишь» к ним уже невозможно применить. Они разворачиваются в памяти в веренице лет, в обрывках твоей собственной жизни, слишком пережитые, чтобы сохранить отстраненность просто произведений искусства — экспонатов его истории. Разве здесь есть место для открытий, хотя бы взгляда заново, как в Медном всаднике, где все известно на память и заучено памятью, где каждое обстоятельство истории памятника давно напечатано и повторено бессчетным множеством тиражей. Кто не знает Медного всадника — чего мы не знаем о Медном всаднике!

    Все так. Но странное чувство, растущее год от года, от встречи к встрече на развороте Сенатской площади — почему же в действительности ничто не хотело сходиться: замысел Фальконе, его планы, свершения и отклик на памятник ближайших потомков, Пушкина, Мицкевича, декабристов. Что видели в Медном всаднике современники и что живет в нем для нас. Единства не было, но и скульптура тревожила остротой внутренних противоречий, обойденных вниманием историков, исследователей.

    Чем больше возникало недоумений, чем определенней они становились, тем очевиднее было и другое. Ответ — полный, частичный, всякий — можно было надеяться найти, только прочитав заново историю Медного всадника. Через новые документы — насколько удастся их в архивах открыть, через уже известные — если круг их расширить, подвергнуть новому сопоставлению и анализу. Работа на годы, в которой бесконечно медленно начинал вставать все тот же знакомый, но теперь уже и впервые узнанный образ.

    Шел дождь. Укрывшись под одним плащом,
    Стояли двое в сумраке ночном.
    Один, гонимый царским произволом,
    Сын Запада, безвестный был пришлец;
    Другой был русский, вольности певец,
    Будивший Север пламенным глаголом…
    Гость молча озирал Петров колосс,
    А русский гений тихо произнес…
    (А. Мицкевич. «Дзяды». 1832)

    Первый день в Петербурге. Как освобождение и как приговор. После волглых стен камеры-кельи в виленском монастыре бернардинцев. После семи месяцев заключения и допросов: славившийся «железной рукой» Новосильцов именем наместника Царства Польского искал участников студенческих обществ. Адам Мицкевич уже вышел из университетских стен. Только спасло его не это — упорное молчание товарищей.

    Следствие оказалось в тупике: по всем показаниям непричастен, по духу — тут будущий граф, будущий председатель Государственного совета Российской империи Новосильцов не ошибался никогда! — виновен без снисхождения. Выход — срочная отправка в Петербург за назначением «по ведомству народного просвещения». В столице могли сами определить место и род ссылки гимназического учителя Мицкевича.

    Семьсот пятьдесят верст. Без отдыха. В зябкой осенней поземке. И созвучием вихрю перебаламученных чувств, бессильных сожалений, тоски по потерянному краю — человеческая трагедия на невских берегах. 24 октября 1824 года… Первый день Мицкевича в Петербурге. Первый день Петербурга после наводнения. Крошево лачуг, заборов, немудреного скарба нищеты. Вереницы погребальных дрог. И надо всем, в свинцовом мареве готовых рухнуть на мостовую туч, взлетевший на скалу всадник. Торжествующий. Непреклонный. Неукротимый. Потом будет другой Петербург. Другие встречи. Откровенность дружбы. Восторги перед поэтическим даром. Полнота гражданского сочувствия. Но общность мыслей и чувств приведет Мицкевича и Пушкина в промозглых, захлестанных дождем сумерках к тому же всаднику. В пушкинских бумагах сохранятся тексты стихов Мицкевича — фрагменты третьей, оставшейся незаконченной части «Дзядов»: «Друзьям-москалям», «Олешкевичу», «Памятник Петру Великому»… Они увидят (смогут увидеть!) свет только в 1832 году, только в далеком Париже. И тень петербургского памятника ляжет отсветом на их строки. Отсветом строгим и точным — смысл самодержавия, судьбы России, Европы, человечества:

    И русский гений тихо произнес:
    «…Во весь опор летит скакун лихой.
    Топча людей, куда-то бурно рвется,
    Сметает все, не зная, где предел.
    Одним прыжком на край скалы взлетел,
    Вот-вот он рухнет вниз в разобьется.
    Но век прошел — стоит он, как стоял.
    Так водопад из недр гранитных скал
    Исторгнется и, скованный морозом,
    Висит над бездной, обратившись в лед. —
    Но если солнце вольности блеснет
    И с Запада весна придет к России —
    Что станет с водопадом тирании?»

    Для литературоведов в этих строках важны кавычки. В них — зерно споров о взглядах Мицкевича, его оценке и переоценке Петра. Мицкевича? Только почему бы пришло на ум поэту приписать свои мысли тому, кого он с первой встречи назвал «русским гением», и тем самым уйти от собственного суда и приговора? Почему в закавыченной речи здесь литературный прием — не знак единомыслия, за которым живой Пушкин? Пушкин накануне событий на Сенатской площади, полный чувствами тех кому в самом близком будущем предстояло на нее выйти.

    И еще памятник. Что он здесь — повод для размышлений, случайный образ, слитностью с мыслями обоих поэтов превращенный в символ? О нем никто из исследователей в этой связи не обмолвился ни словом.

    От ночи под одним плащом до «Медного всадника» — поэмы — пройдет без малого десять лет. Между встанут декабристы, неудача польского восстания. Суд Пушкина не сможет не измениться. Между символом самодержавия в лице Петра и исторической необходимостью петровских реформ для поэта ляжет острая грань — грань объективности. Она не останется незамеченной. Тем хуже!

    Николай I в роли единственного цензора запретит публикацию поэмы. «Медный всадник» будет напечатан только после смерти поэта. А ведь в нем совсем новый поворот темы: противоборство маленького человека не делу Петра — памятнику. Может, точнее — человеческому образу, его единственным, подчас так трудно воспринимаемым поворотам. Они поразят в первой встрече воображение Мицкевича и неотступно пойдут за Пушкиным — непостижимым путем проникшие в бронзу императорского монумента живые черты живого человека.

    Да, загадка Медного всадника. Не всегда осознанная, не всеми понятая и все равно задевающая каждого остротой неожиданности, взлетом слишком откровенных страстей. Памятник, который нельзя забыть. Разгадка — она конечно, существует. Но как к ней подойти?

    Я ограничусь статуей героя и его изображу не в качестве великого полководца и победителя, хотя, конечно, он был и тем и другим. Гораздо выше личность созидателя, благодетеля своей страны, ее-то и надо показать.

    (Э.М. Фальконе — Д. Дидро. 1766)

    Смысл и обстоятельства — как и для чего сооружался Медный всадник, — может, начинать надо с них?

    Конный памятник монарху. Формула прославления, слишком давно потерявшая личный характер. Со времен Рима — вообще полководец, вообще триумфатор, властелин, и в этом качестве очередное утверждение очередного имени. Титул, претворенный в бронзу и камень. Лучший пример — сам Петр.

    Для полноты торжества на невских берегах ему нужен памятник самому себе. Конечно, в «римских» одеждах. Конечно, на коне. Из Франции вызывается известный своими монументами Карло Растрелли. Почти закончена отливка статуи. Но Петр умирает. Колеблется с ее установкой Екатерина I. Тем более не спешит окружение сына царевича Алексея — Петра II. Анна Иоанновна и вовсе надежно прячет опоздавший монумент: поставленный, просто кем-то увиденный, он будет работать против нее. И только Павел, которому надо утвердиться в своих правах на престол — будет ли конец разговорам, что подменили его при рождении! — отыщет затерянную в сараях отливку. Она встанет перед его дворцом с надписью — вызовом всем сомневающимся: «Прадеду — правнук». Пусть читают, видят, посмеют спорить!

    В задуманном монументе тому же Петру Екатерина II не искала ничего нового. Наоборот — для нее важен примелькавшийся штамп. Как всегда, как у всех — единственный смысл обременительной затеи. И само собой разговоры: чем больше, тем лучше.

    Узурпация власти, убийство двух коронованных предшественников и среди них собственного мужа, расхватанная толпой фаворитов страна — на престоле за это не приходится отвечать. Другое дело прикрыться высоким стремлением оправдаться народным благом. Тем более если ни по каким законам твоих прав невозможно найти.

    Конечно, жена императора (пусть задушенного!) но ведь не венчанная на царство вместе с ним. Конечно, мать наследника (пусть сына своей собственной жертвы!) — но за этим следовали в лучшем случае права регентши. У всех на памяти было месяцами промелькнувшее регентство Анны Леопольдовны. А ведь той по сравнению с захудалой принцессой Ангальт-Цербстской, Екатериной II, с избытком хватало прав. Как-никак внучка царя Иоанна Алексеевича, племянница императрицы Анны Иоанновны, мать не какого-нибудь там наследника — от рождения признанного императором Иоанна Антоновича.

    Екатерина располагала слишком немногим. Даже в наскоро сочиненных дневниковых записях она могла привести в свою пользу только нежелание Елизаветы Петровны видеть Петра III своим преемником да намекнуть о неких разговорах (не Елизаветы!) в свою пользу. К тому же рядом с этими разговорами существовали и другие — о высылке ее с сыном из России. Приходилось вспоминать слова одного из придворных, «что если б больной императрице представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может…». Признание тяжелое, но за отсутствием иных посылок, вероятно, неизбежное. Что было, то было.

    Ф. Рокотов. Портрет великого князя Петра Федоровича. 1758 г.

    Оставались придуманные доказательства правоты, и одним из первых — памятник самому могучему, популярному, неоспоримому из предшественников. Как утвержденная в вечности связь: «Петру I — Екатерина II». Но одного. этого мало. В принятой на себя роли просвещенной монархини — чем не выгодный контраст относительно солдафонских и к тому же прусских увлечений Петра III или бездумного веселья елизаветинского двора— Екатерине нужно совместить действительную цель с декорацией: разговорами об идеалах государственности народной пользе. Это развитие темы ее знаменитой переписки с французскими философами. Поставить готовый памятник, некогда выполненный Растрелли, значило лишиться подобной возможности. Старый монумент остался незамеченным.

    И вот летят собственноручные письма к Дидро, Вольтеру. Просьбы о советах, увлеченные дебаты, и в 1766 году почти восторженное согласие новоявленной русской императрицы на предложенную философами (самыми просвещенными, самыми свободомыслящими!) кандидатуру — руководитель скульптурной части Севрской королевской мануфактуры Этьен Морис Фальконе.

    Но все-таки выбор был странным. По меньшей мере странным. Конечно, рекомендация Дидро и Вольтера. Но философы ценили и знали ход мыслей Фальконе, его убеждения и взгляды на искусство. Екатерина — только работы. А ведь среди них нет ни одного памятника, ни одной просто монументальной по характеру скульптуры, разве что несколько фигур святых для приходской церкви святого Роха в Париже.

    Баловень и непременный участник парижских Салонов, Фальконе собирает лавры за купающихся нимф, кокетливых амуров, безукоризненных в своей совершенной красоте Пигмалионов, Аполлонов, Галатей. Они вызывают восторги, будучи исполнены в мраморе, тем более в хрупком и призрачном бисквите. Мадам де Помпадур, остановившись на кандидатуре Фальконе для Севра, — а говорят, это была ее идея, — не ошиблась. Но как представить себе в творчестве ее любимца место для императорского монумента на площади северной столицы? Или как раз это парижское прошлое Фальконе и давало нужные гарантии: привычная благопристойность решения, изысканность в духе вкусов Версаля, точное соответствие диктуемой им моде и… безликость. Так или иначе Фальконе получает приглашение из России заняться памятником Петру.

    Соблазн создания первого в жизни художника монумента, конечно, заманчив. Условия, предложенные русской императрицей, великолепны. Напутствия друзей полны самых радостных надежд. А эскиз будущего памятника уже покорил Париж — Фальконе поспешил его широко показать. Как раз то, что нужно, и так, как нужно: скала, вздыбившийся на краю стремнины конь и невозмутимо повелевающий его порывом всадник. Сила. Уверенность. Спокойная благожелательность. Все определено в замысле скульптора: «Я ограничусь статуей героя… личность — созидателя, законодателя, благодетеля своей страны, ее-то и надо показать…» Фальконе меньше всего задумывался над живым Петром, тем человеком, который когда-то существовал в действительности. Идеальный монарх — а речь идет только о нем — не вправе быть иным. Таково утверждение художника и его назидание монархам.

    Ужасен он в окрестной мгле!
    Какая дума на челе!
    Какая сила в нем сокрыта!
    (А.С. Пушкин. «Медный всадник». 1833)

    Урок монархам? Екатерина не имела ничего против. Слишком старательно и самоуверенно создавала видимость «золотого века» «богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды», как назовет ее Г.Р. Державин. И к тому же этот далеко не молодой скульптор от мадам де Помпадур — в какие формы он сумеет в действительности облечь свои пусть даже и слишком высокие мысли?

    Да, Фальконе пятьдесят. Совсем немного для наших временных измерений, слишком много для жизненных масштабов XVIII столетия. Полвека нелегких и невероятных.

    Сын швейцарского ремесленника, он смеясь отзывается на русское обращение «ваше высокородие»: ему действительно довелось родиться и жить выше всех — на чердаке. В двадцать лет полуграмотный скульптурный подмастерье, в сорок он автор перевода и комментариев к Плинию Старшему, лучшего перевода, по капризному мнению Вольтера. Еще увлеченный в своих работах непринужденной игрой рокайльных форм, где так осторожно, но упрямо начинает звучать эмоциональный ключ — намек на человеческое чувство, он размышляет над задачами скульптуры, над свойствами ее воздействия на человека, и в этих теоретических рассуждениях, трактатах, письмах значительная часть его творческого наследия.

    С ним трудно — никто не знает, каким настроением вспыхнет Фальконе, от чего возмутится, чем увлечется. И с ним легко — так подвижен его ум, отзывчиво чувство, остер язык. «Жан-Жак Руссо от скульптуры» — как называют его друзья. Дидро скажет больше и точнее: «Вот человек, наделенный гениальностью и всеми качествами, совместимыми и несовместимыми с гениальностью… Сколько в нем тонкости, вкуса, изящества, какой он неотесанный и учтивый, приветливый и резкий, нежный и суровый, как это он успевает работать в глине и мраморе, читать и размышлять, какой он милый и язвительный, серьезный и шутливый, как он философичен — ни во что не верит и твердо знает почему».

    Петербургский заказ — дело не материального расчета. Слава давно избавила Фальконе от нужды, а скопидомством он не отличался никогда. Речь идет о смысле прожитых лет. «Мне пятьдесят, и я не создал ничего, заслуживающего упоминания», — строки из письма к Дидро.

    Можно отказаться от положения, должностей, высокопоставленных заказчиков, привычных условий и уехать в неизвестную страну на целых восемь лет — таковы условия русского контракта, — чтобы попробовать силы в новом и неизвестном. За восемь лет Фальконе брался разработать модель памятника и подготовить ее к отливке. Срок большой, но в этих щедро отмеренных годах вся мера ответственности и величина жизненной ставки художника. Монумент должен удаться! Лишь бы хватило времени, лишь бы ничто не помешало в каждой мелочи добиться вымечтанного совершенства. Кому, как не хлопочущему о контракте Дидро, понять скульптора. «Помни, Фальконе, ты должен или умереть за работой, или создать нечто великое» — его напутствие другу.

    Писем много. Очень много. Восторженных. Нетерпеливых. Радостных. Настойчивых. Раздраженных. Разных. Часть их сохранили наши архивы. Часть — в государственных архивах Франции. Кое-что вошло в издания эпистолярного наследия знаменитых современников скульптора. Фальконе любил писать, не умел оставить про себя ни одной мелочи своих переживаний. Пусть сегодня эту россыпь трудно свести воедино — подчас получить фотокопии из музея в Нанси оказывается проще, чем найти время для поездки в знакомый каждому исследователю Центральный государственный исторический архив в Ленинграде или разобраться в нескончаемых описях дел императорского Кабинета. Все равно смысл происходившего можно восстановить.

    Октябрь 1766 года. Петербург. После оживленной переписки между Петербургом и Парижем, неуемных восторгов и широких жестов Екатерины холодящая непреклонность придворного церемониала. Все напоминало спектакль. Рядом дворец, императрица. Но вместо встреч, разговоров снова многословные строки писем. Екатерина и тут предпочитала тратить время на переписку: так выгоднее смотрелись ее мысли, продуманная ловкость оборотов.

    Вместо обещанного императрицей «родства душ» дистанция положений, все более откровенного равнодушия. Памятник делается, просвещенная Европа об этом знает — чего же еще? Чем дальше, тем явственнее: скульптор докладывает — Екатерина приказывает, теряя небрежно его письма, неделями затягивая неотложные ответы.

    В Париже эскиз памятника вызывал восторги. В Петербурге восторгов почему-то нет. Наоборот, возникают разговоры о других вариантах (отчего бы скульптору о них не подумать?), о возможных оригиналах для подражания (отчего бы их прямо не повторить?). Разве не великолепен, например, римский памятник императора Марка Аврелия: торжественно шествующий конь и так же торжественно восседающий на нем всадник, словно благословляющий зрителей свитком законов в широко простертой руке. Порыв фальконетовского коня, крутизна скалы, противоборство обстоятельствам всадника — не слишком ли они многозначительны, сложны для толкования, попросту неуместны?

    Правда, это почти всегда голос И.И. Бецкого, надоедливого старика, не должностного и не титулованного, приданного неизвестно зачем к строительству памятника. У Бецкого нет прямых административных прав, на него вполне можно жаловаться императрице. Фальконе жалуется. Екатерина соглашается. А толки идут своим чередом, назойливые, неотступные, унизительные.

    В бесконечном каждодневном споре Фальконе не успевает толком разобраться, кто же он все-таки такой, этот злосчастный Бецкой.

    Конечно, слухи. Только слухи. Но как упорно будут они возвращаться к матери — Екатерины II, ее давнишней ссоре с мужем, принцем Ангальт-Цербстским, не созданным, по-видимому, для семейных отношений, и к слишком тесной дружбе в Париже с молодым русским — Иваном Ивановичем Бецким. Дружба была прервана рождением будущей Екатерины. Принцессе пришлось вернуться к мужу. Бецкой заторопился в Петербург.

    Что было в этом правдой: многое или ничего? Но с появлением Екатерины на престоле незаконнорожденный отпрыск семьи Трубецких, Бецкой, оказывается осыпанным царскими милостями. Не чинами и титулами — баснословными деньгами. Бецкому предоставляется на досуге заниматься вопросами просвещения, искусствами, и подчинен он не каким-нибудь там ведомствам — самой императрице.

    Кстати, безжалостные взгляды современников успевают подметить и другое: Екатерина избегает появляться рядом с Бецким на официальных приемах. Не потому ли, что слишком похожа на него чертами лица?

    Или дом Бецкого — с ним тоже все совсем не просто. Побочная дочь хозяина, Анастасия Соколова, доверенная камер-фрау Екатерины. Она живет у Бецкого, и там же проводит свободное от учения время сын императрицы — граф Бобринский. Для одной Анастасии Соколовой Екатерина снисходит становиться повивальной бабкой при каждых ее родах. Впрочем, она сама находит для Соколовой и мужа.

    В этом полускрытом от глаз посторонних кругу свои отношения, свои счеты. И если Бецкому и никому другому поручалось наблюдение за Фальконе, значит, дело было особенно важным, а в нудных замечаниях старика оживала воля императрицы. Просто никаких открытых нажимов Екатерина не хотела: слишком тесно были связаны с постановкой памятника ее французские корреспонденты-философы.

    К. Христинек. Граф Алексей Григорьевич Бобринский. 1769 г.

    И снова смысл спора Фальконе — Бецкой. В нем явно стоит подробнее разобраться. Фальконе спорит до бешенства, до отчаяния. Для него дело не в самом Марке Аврелии. Как раз этот император как нельзя больше отвечает представлению французских просветителей об идеальном монархе. Но памятник, сам по себе памятник!

    Как можно обращаться к его формам, скованным, в глазах Фальконе, мертвой формулой логики и расчета: ни естественного движения, ни намека на чувство, настроение. Не случайно Фальконе написал трактат именно об этом памятнике, именно на нем доказал, споря с Винкельманом, всю бездушность новомодных увлечений в искусстве. У них есть даже свое определение — классицизм. Фальконе не может принять классицизма с его прямыми отзвуками древних образцов и расчетливо выверенным ритмом символики.

    Но Бецкой и те, кто за ним, не собираются спорить о тонкостях изобразительного языка. Для них все решается гораздо проще. Марк Аврелий — всеми признанный идеальный монарх. Так почему бы Петру всем своим видом не напоминать именно его? Внешнее подобие неизбежно наводит на мысль о подобии внутреннем: раз похож — похож во всем. Да, Фальконе спорит об одних формах. Но из этих форм — неужели он не отдает себе в этом отчета! — рождается иной образ, в конечном счете отвергающий всякое сходство с римским законодателем.

    И ведь «бецкие» не ошибались. Это подтвердят пусть много позже, спустя полвека, записанные Мицкевичем слова Пушкина:

    Нет, Марк Аврелий в Риме не таков,
    Народа друг, любимец легионов,
    Средь подданных не ведал он врагов…
    И вот он с миром едет в Капитолий.

    Но даже «бецкие» не предполагали возможности другой метаморфозы — метаморфозы памятника во времени. Что случилось с ним в глазах новых поколений, если одного взгляда на «лик Петра» стало достаточно, чтобы пушкинский Евгений из поэмы лишился рассудка? Что стояло за этим — фантазия поэта или способность человека иной эпохи прочесть то, что все-таки было заложено в образе?

    Стефан Фальконе парижанин сочинил и изваял, Мари Анн Колло парижанка императору сходство сообщила, Антон Лосенко нарисовал в год 1770. Фальконе.

    (Надпись на предполагавшейся гравюре памятника Петру I)

    Новые кипы архивных дел — теперь уже история создания Медного всадника. Суммы ассигнованные, истраченные, невыплаченные. Наем рабочих, помощников. Перипетии с оборудованием мастерской. Пуды глины, гипса. Пробы бронзы. Бесконечная в своей повседневности бухгалтерия. И дрязги, такие же мелочные, въедливые, вросшие в каждый день. Помимо Бецкого, рассуждений о Марке Аврелии, непрочитанных и забытых Екатериной писем.

    Творчество! Даже в оригиналах, с которых предстояло скульптору работать, он не был ни свободен, ни предоставлен самому себе. Какой там богатейший выбор прижизненных портретов Петра, на котором настаивают все историки искусства. Достаточно одного, и то не разысканного самим Фальконе, а выданного ему как предписание: Петр должен быть таким и только таким. Всякая фантазия, самостоятельные выводы художника заранее признавались неуместными.

    Впрочем, по-настоящему это уже не имело отношения к Фальконе. Каждый справочник скажет, что голову памятника лепила Мари Анн Колло, ученица Фальконе, скульптор-портретист. Так было задумано с самого начала. Но странно — никто не задался вопросом почему так могло быть задумано.

    Может быть, Фальконе вообще не лепил портретов? Но в списке работ, который он сам самостоятельно составлял, портреты есть, и их не так мало. Может быть Колло была здесь опытнее учителя? И снова нет В момент приезда в Россию ей всего восемнадцать лет, из которых она только два года училась скульптуре. Может все-таки Фальконе не уверен в себе? Но на это нет ни малейшего намека в его письмах. Напротив. Он готов все исполнить сам, да и как бы могло быть иначе. Значит остается непредвиденное.

    И непредвиденное действительно случилось хотя обнаружить его сегодня, спустя двести лет, совсем нелегко Где-то неохотно, словно через силу роняет несколько скупых слов сам Фальконе в своих оставшихся неопубликованными записках. Где-то еще скупее оговариваются современники и чуть подробнее рассказывает в своих воспоминаниях внучка скульптора.

    Три раза лепил голову памятника Фальконе — три раза наталкивался на неодобрение Екатерины Нет никаких объяснений по этому поводу нет. Просто не нравилось просто не подходило. И вот тогда-то впервые в связи с будущим Медным всадником появляется имя Мари Анн Колло. Появляется, чтобы остаться навсегда.

    Просто ученица большого скульптора? Конечно и это, но только ли это. Перед отъездом Фальконе в Россию Дидро позирует ему в парижской мастерской Старые друзья, убежденные единомышленники. Фальконе слишком хорошо и давно знает Дидро. Дидро дорого увидеть себя изображенным рукой близкого человека. И когда уже сделаны последние штрихи, гневно брошенный молоток превращает портрет в россыпь осколков: Фальконе сравнил свою работу со сделанным одновременно с той же модели бюстом Мари Анн. Победа семнадцатилетней девочки слишком очевидна. Фальконе тут же дает слою никогда не браться за портреты: не его дело — не его призвание. И Дидро осторожно обходит молчанием вспышку друга. Редкая заслуга критика — он умеет оставаться объективным и с близкими людьми. От отсутствия Фальконе-портретиста искусство действительно не могло проиграть, талант же «маленькой Колло» был по-настоящему любопытен. Пусть всего год назад она бог весть какими путями («обстоятельства рождения и детства не выяснены», — туманно откликаются биографы) оказалась в мастерской скульптора.

    Через год наступает отъезд в Петербург — вместе с Мари Анн. Родители, родственники, покровители — были ли они у Колло? Если и были — через много лет она будет ссылаться на необходимость поездки из Петербурга в Париж «по семейным делам», — для Мари Анн все слилось в лице учителя. С ним она без тени колебания оставляет Францию, Париж.

    Рассчитывал ли Фальконе на сотрудничество Колло в памятнике? Ни в коей мере. Контракт касается одного Фальконе. Имени Мари Анн в нем нет, как нет с ней никакого договора вообще. Разве что туманное обещание русского посла, личного друга Фальконе и Дидро, Д.М. Голицына, найти в будущем способ оформить ее пребывание в Петербурге.

    Петербург. 15 октября 1766 года. Анастасия Соколова одному из своих заграничных корреспондентов: «…Господин Фальконе приехал в наш город, наша государыня пригласила его, чтобы сделать статую Петра Великого. Он привез с собой свою воспитанницу 18 лет, это феномен. Не уступая ни одной из представительниц нашего пола, она преимущественно обращена к скульптуре. Они должны начать делать мой бюст…»

    А. Рослин. Великая княгиня Наталья Алексеевна. 1776 г.

    И вот Фальконе — шумный, нетерпеливый, стремящийся одним махом обрывать нити всех придворных интриг. И тень Мари Анн. В каждом письме скульптора к Екатерине упоминания: госпожа Колло кончила один бюст и готова начать другой, госпожа Колло уже может показать в мраморе медальон и начать работать над фигурой в рост, госпожу Колло задерживает отсутствие нужного материала. Анастасия Соколова, Генрих IV, великий князь Павел Петрович и его жена, Сюлли, Дидро, д’Аламбер, медаль в честь Григория Орлова, пресловутого спасителя Москвы от чумы 1771 года, бюсты Екатерины, и среди них один в подарок самому фернейскому патриарху — Вольтеру, портрет Фальконе… В ответ на шутливо покровительственный тон учителя по отношению к ученице полные уважительности ответы Екатерины. Она всегда рада видеть госпожу Колло, всегда найдет для нее новую работу. И ни одной строчки рукой самой Колло. Потому ли, что не знала придворного обхождения, потому ли, что им тяготилась, или просто, как потом всю жизнь, уступала место учителю, единственному человеку, которым бесконечно дорожила.

    О Мари Анн говорят. В глазах современников она хороша собой — гибкая фигурка в глухом, плотно перехваченном косынкой платье и простом чепце на гладко зачесанных волосах. Прямой тонкий нос, высокий лоб и сосредоточенно испытующий взгляд больших темных глаз, без тени улыбки, почти тяжелый в своей пристальности. Двор удивлен трудолюбием Колло. Художников поражает редкая сосредоточенность и профессионализм. Окружающие привыкли к спокойной интонации и невозмутимой сдержанности. Она словно отстраняет от себя все, что не касается работы, и она одна способна смягчать взрывы доводимого до отчаяния учителя.

    «Мне кажется, я знаю, чего хотят от вас. Разрешите мне сделать попытку со своей стороны… Может быть, мне удастся», — слова Колло, с которых началась работа над головой Петра. И кстати сказать, единственные слова Мари Анн, сохраненные памятью близких. Все привыкли слушать и запоминать одного Фальконе.

    Ночь за работой, и Фальконе везет во дворец голову, вылепленную Колло. На этот раз «апробация» была полной: ничего не менять, все перенести самым точным образом в памятник.

    Ф. Рокотов. Портрет великого князя Павла Петровича. 1761 г.

    Случайный успех? Плоды откровенной симпатии Екатерины к Мари Анн? Или, судя по остальным работам Колло, совсем иное. Для Фальконе в образе идеального монарха портретность, точнее, характер значения иметь не могли. Идея [монумента] воплощалась прежде всего в композиции, ее внутреннем расчете и динамике. Таково наследие рокайля. Но для Колло живой человек, характер необходим. И дело не только в том, что она портретист по призванию. Это то стремление, которое приносит с собой классицизм, как, впрочем, порождает он целый разряд скульпторов, занимающихся только портретом. Знамение времени, но в России за ним стояла к тому же традиция интереса к живому человеку — портретному изображению. Рядом с бюстами Федота Шубина, полотнами Рокотова и Левицкого некий абстрактный «Петр для монумента» попросту не воспринимался. Не мог быть воспринят.

    Но какие бы восторги ни вызывал первый набросок головы, он не удовлетворил Колло. У нее сложилось собственное представление о Петре, она слишком близко знала и замысел памятника. «Апробация»! Сколько месяцев и с какой настойчивостью Мари Анн будет искать этого равновесия: памятник — портрет. «Что мне известно об этом таланте, так это то, что он около года мучит меня моделью конной статуи, и весьма будет он счастлив, если сделает из нее что-либо не совсем дрянное; но надо всякому дать жить», — из письма Фальконе Екатерине от 10 октября 1775 года.

    Может быть, можно было отозваться об усилиях Колло немного серьезней, может быть, хоть чуть уважительней. Но, независимо от того, оказалось ли задетым самолюбие Фальконе или нет, он и здесь сохранил верность своей безоговорочной объективности: «Стефан Фальконе парижанин сочинил и изваял, Мари Анн Колло парижанка императору сходство сообщила…»

    …Виденный мною портрет Петра Великого кажется мне хорошим, приходите на него посмотреть: перемещать его мне бы теперь не хотелось.

    (Екатерина II — Э.М. Фальконе. 1775 г.)

    И все-таки какой же портрет непосредственно подсказал Колло ее решение? Известно, что он находился в мастерской Фальконе. Известно, что был для него единственным. Музейных экспозиций еще не существовало. Даже полотна, развешанные в дворцовых залах, никто не давал разрешения скульптору специально рассмотреть. Бумаги Нансийского музея больше никаких указаний не содержали-Ничего не удавалось найти и в петербургских дворцовых описях: когда и что именно было выдано для пользования скульптору. Тем досадней, что никаких иных оригиналов, как утверждают документы, вплоть до самой отливки Колло предоставлено не было. И здесь же один не совсем понятный эпизод.

    В конце мая 1773 года до Фальконе доходят слухи об обнаруженном в кладовых дворца портрете Петра. «Подлинном» — что на языке художника означает несомненно написанном с натуры. Екатерина не думает ему об этом сообщать, и Фальконе пишет: «На днях узнал я, что ваше императорское величество нашли недавно портрет Петра Великого более схожий, чем имевшийся доселе. Если бы вам угодно было прислать мне его, то быть может сходство это можно было бы передать конной статуе, и госпожа Колло воспользовалась бы этим указанием…»

    Екатерина не отрицает находки, но и не выражает желания предоставить ее скульптору. Он может посмотреть холст, но нет и речи о том, чтобы удовлетворить его требование привезти портрет в мастерскую: «Перемещать его теперь мне бы не хотелось». Поскольку Фальконе настаивает, дело кончается ничем. Новое изображение остается и для него и для Колло недоступным.

    Правда, сделать в это время можно было уже слишком мало. Разве кое-где тронуть детали. Модель памятника закончена и показана публике еще в 1770 году. Тогда же состоялась доставка с Лахты его будущего постамента, знаменитого Камня-Грома, — событие, увековеченное специальной медалью с надписью: «Дерзновению подобно». Оставалось последнее — отливка. К ней Колло не имела отношения, как не должен был иметь отношения и Фальконе. Участие скульптора в этом заключительном этапе работ контрактом не предусматривалось. Обстоятельства решили иначе.

    В целой Европе не нашлось литейщика, который бы согласился удовлетворить требованиям Фальконе: не составная — цельная отливка и вдвое более тонкая, чем принято, толщина стенок. Первое давало гарантию наиболее точного соответствия памятника модели, и главное — без швов и соединений отдельно отлитых кусков. Второе было обязательным, по расчетам скульптора, условием, чтобы фигура вздыбленного коня удержала равновесие и не отломилась.

    Если литейщики с сомнением относились к первому требованию, то от второго категорически отказывались. У Фальконе оставался единственный выход — взяться за отливку самому. Постановка памятника тем самым отодвигалась на годы. Скульптору предстояло сначала изучить литейное дело и добиться первых удовлетворительных проб.

    Приступить к окончательной отливке Фальконе решился только в 1775 году. И здесь после исключительно удачного начала, когда работа была близка к концу, произошло непоправимое. Заснул ночью дежуривший у литейной печи литейщик, огонь разгорелся и уничтожил верхнюю часть памятника: фигуру Петра, голову коня. В начавшемся пожаре Фальконе был ранен, потерял сознание. И только невозмутимое мужество артиллерийского литейщика Хайлова позволило спасти от уничтожения нижнюю часть памятника.

    Все надо было начинать заново. Вернее — не все. Для самого Фальконе отдельные детали, зато для Колло действительно полностью ее труд.

    Повторить старое? Для настоящего художника это невозможно. За годы работы накапливалось недовольство собой, своим решением, претензии к отдельным деталям. Но самое удивительное, что не столько Фальконе, сколько Колло спешит воспользоваться возможностью переделки.

    «Ноги всадника совсем иные, чем были в форме. Протянутая рука поставлена иначе, чем в гипсовой модели, а следовательно и в форме. Голова героя лучше, чем в модели и форме», — пишет Фальконе год спустя Екатерине. Но он не преминет пожаловаться, как достался ему этот год. Госпожа Колло истощила бы терпение всякого: еще год бдений у скульптурного станка. Фальконе не может отказать в уважении усилиям своей ученицы, но и не скрывает, как докучает порой ее упорство, неудовлетворенность.

    Впрочем, упорство Мари Анн известно. Удивительно другое. После бесконечного и беспрерывного реестра работ Колло — Фальконе по-прежнему ставит в известность Екатерину о каждой из них — пустота. Имя художницы исчезает из писем. На протяжении года ничего нового. «Конный монумент» и он один — это может прискучить любому корреспонденту.

    Но в письмах есть и иная черта. Мари Анн словно досадливо отбрасывает все, что ей может помешать. Скульптуры Павла и его только что обвенчанной жены? Конечно же они будут сделаны. Потом. Со временем. Бюст д’Аламбера (Екатерина все еще играет в поклонницу французских энциклопедистов)? Она не может приняться за него сейчас. Потом. Когда-нибудь. Когда разыщет оригиналы. Другие заказы? Мари Анн не хлопочет о них. Больше того. Она начинает говорить о намерении отправиться в Париж — нехитрая уловка, чтобы все отнести ко времени своего возвращения оттуда.

    Правда, Екатерина и не настаивает. Ведь это 1775 год. Отгремевшие раскаты пугачевских событий. Усилия Кучук-Кайнарджийского мира с турками, неотложного, спешного, лишь бы развязать руки для внутренних дел. И это княжна Тараканова — подлинная ли, мнимая ли дочь Елизаветы Петровны, вполне законная претендентка на русский престол в глазах доброй половины европейских монархов. Игра в меценатство становится для русской императрицы слишком обременительной. А Колло ее не только не побуждает. Она старается остаться в тени. Додумать. Доделать на свободе. Уйти в себя и в свой замысел.

    Да, письма, одни и те же письма могут иметь для исследователя очень разный смысл — каждое в отдельности, в сопоставлении, в общем ряду или точно пересчитанные по дням. И вот именно тогда Колло по-настоящему входит в историю Медного всадника.

    «Госпожа Колло, изображая имевшуюся у нее модель, сделанную шесть лет тому назад, присоединила все, что могла вспомнить из различных черт лица, движений, впечатлений, составляющих физиономию оригинала. И так, я думаю, что портрет похож», — это о портрете Дидро. Но это же и метод, которому, — единожды его приняв, — художник не в силах изменить никогда.

    Петр I Мари Анн Колло. Сочетание необузданной воли и болезненной напряженности, силы и внутреннего противоборства, усилия во что бы то ни стало победить и глубокой усталости, властности и ума — не пресловутой мудрости, с которой приходят к человеку покой и умиротворенность. Петр весь в кипении страстей. От этого человека можно ожидать всего: великодушия, жестокости, прозрения, слепоты. Он способен на все, но какой для самого себя и других ценой!

    Так можно прочесть живого человека — все дело в мере талантливости портретиста. Но живого человека не было. И жадный порыв Колло к работе от иного прозрения. Неотразимый в своей суровой красоте город — Петр его создавал. Ритм жизни — он его навязал. Размах дел — Петр стоял у их истоков. Люди, которые почти сами его видели, почти сами запомнили, — сорок лет со дня смерти не срок, чтобы. потерять ощущение человека, жившего рядом, тем более Петра.

    И небольшая подробность. На этот раз в спешке восстановления едва не погибшего памятника Екатерина не могла отказать в найденном два года назад портрет»;. Вопреки первой, высокомерно раздраженной интонации отказа портрет Петра, именно тот, о котором шла речь, был отправлен в мастерскую обоих скульпторов. Теперь мне оставалось его только найти.

    Получа сие письмо, скажи Ивану Никитину, чтоб он взял с собой, краски и инструменты, также и полотно, на чем ему писать персону государеву, приехал сюда немедля.

    (Кабинет-секретарь Петра I — И.А. Черкасову. 31 июля 1721)

    Всего только найти… Конечно, есть указания дли поиска. Несомненно происхождение из дворцовых собраний: трудно себе представить, чтобы такого рода царский портрет оказался в частных руках. Несомненно портрет прижизненный — написанный до 1725 года. К тому же отмеченный редким сходством, которое в отношении Петра давалось художникам достаточно трудно, — значит, написанный кем-то из близко знавших его мастеров. Все так, но как эти соображения практически применить?

    Сотни полотен в десятках собраний. Портреты в рост и по грудь, в отливающих вороненой сталью латах и в бархатных камзолах, в сияющих белизной горностая мантиях и в суконных «полевых» офицерских мундирах, в жестяном плетении лавровых ветвей и в путанице редеющих, но все еще смоляных волос, — изображения Петра бесконечны в своем разнообразии. Точнее — в разнообразии выдумки художников. Сколько их писало Петра с натуры, попросту имело возможность видеть в лицо и сколько пользовалось чужими оригиналами для домыслов, иногда порожденных прозрением чувства, чаще недопонятостью, простой нехваткой необходимого мастерства.

    Что-то было сделано при жизни Петра, большинство позже. Много, позже. Но холст XVIII века обманывает историка однообразием своего плетения — «зерна», красочный слой — глубиной и замысловатостью трещин на нем — кракелюр, манера письма ошибками: то ли ранний по времени художник, то ли недоучка. И едва ли не единственный принятый пока способ классификации — типы. Типы по их подражанию доподлинно установленным оригиналам известных по именам мастеров — француза Каравакка, голландца Таннауера, англичанина Кнеллера, других. «Своим» не повезло. Оригиналы русских художников остаются невыясненными, а вместе с ними и ряд подражаний им. А разве не интересно, кто, когда, почему больше привлекал для повторений? Это как волны в прибое менявшихся эстетических представлений, человеческого — общественного сознания. Так какой же из них?

    Еще раз знакомый мундир бомбардирской роты Преображенского полка — он до конца остался любимым у Петра. Густо-зеленое сукно. Золотой позумент. Складки высокого воротничка сорочки, сколотого булавкой с изумрудом. И лицо. Нервное, в мелких отечных мешочках, готовое перекоситься тиком, взорваться безудержным гневом, бурным восторгом. Подвижные, будто подрагивающие под ниткой усов губы. Разлет напряженно поднятых бровей. Взгляд выжидающе настороженный, недоверчивый, почти враждебный в нетерпеливом повороте головы. Слишком человек, чтобы его представить себе монархом. И не в этом ли незадачливая судьба портрета? Он почти никогда не воспроизводился, почти никогда не оказывался в залах Русского музея.

    А между тем это Иван Никитин. Любимец Петра. Первый и непревзойденный в глазах современников «персонных дел мастер». Не чьи-нибудь — только никитинские работы Петр хотел видеть, в Европе, непременно, любым путем, «чтобы знали, что есть и из нашего народа добрые мастеры». И только о нем, единственном из русских художников, достоверно известно, что писал Петра с натуры много раз и даже в какие именно дни и часы.

    Все в этом холсте заучено на память, но… На обороте подрамника затертая до черноты старого дерева бумажная наклейка, еле уловимый, точеный рисунок французской скорописи. В переводе: «Петр I император России лично написанный с натуры происходит из Кабинета скульптур 954». И чуть ниже на другом листке: «Возвращен от мадам Фальконе 954». «Мадам Фальконе» — несостоявшаяся страница личной жизни Мари Анн…

    В 1773 году без предупреждения и переписки в Петербурге появляется сын Фальконе, Пьер. Странные взаимоотношения, странный приезд. Пьер живописец, но отец незнаком с его мастерством. Фальконе готов просить о внимании к нему Екатерины, но открыто признается, что не знает, заслуживает ли его Пьер. Да и откуда ему знать — Пьер слишком долго жил в Англии, слишком молодым туда уехал. Награды Салона, восторги модных английских дам для Фальконе-отца не значат ничего. И как проба — портрет Колло, который Фальконе-отец просит разрешения представить во дворец.

    Екатерина не в восторге, но и не отказывает. Пусть Пьер при желании попробует силы в ее собственном портрете. Само собой разумеется, позировать она ему не будет. Достаточно, если он увидит императрицу с галереи во время бала.

    Опыт оказался бесполезным. Портрет не понравился, как, впрочем, и все остальные работы Фальконе-сына. Делать в Петербурге Пьеру было решительно нечего.

    Спустя два года Мари Анн направляется в Париж под предлогом устройства неких семейных дел. Под предлогом, потому что настоящая цель поездки — публикация гравюры памятника, о которой мечтает Фальконе. Скульптор пишет, что вместе с ней едет на родину и Пьер. Состоялась ли эта совместная поездка, или Пьер продолжал безуспешные попытки задержаться в России, найти заказчиков, признание? Во всяком случае, по возвращении Мари Анн он в Петербурге. И в 1777 году совсем незаметно, без празднования и огласки происходит их свадьба. Свадьба, которая навсегда разделила двух самых близких Фальконе людей.

    Через два месяца после венчания Пьер стремительно оставляет Петербург. Мари Анн остается. Она приедет в. Париж много позже, одна, когда Пьер навсегда переедет в Англию. Больше они не будут искать встреч.

    И вот «мадам Фальконе»… Значит, полученный из дворца портрет оставался в мастерской Фальконе — Колло по крайней мере до конца 1777 года, когда художница приняла фамилию мужа. Значит, это и есть тот самый последний портрет, которому суждено было претвориться в образ Медного всадника. Достоверность наклеек — ее-то совсем нетрудно проверить.

    Характер бумаги, характер почерков как точная подпись лет — 1770-1780-е годы. Так писали именно тогда — дробной россыпью еще очень четко читаемых букв. И то же с бумагой. Ее сорт — плотный, с кажущимся рифлением, лишь кое-где тронутым разводами водяных знаков. Он начал изготовляться в начале века, но характерный зеленоватый оттенок приобрел именно в эти годы. И другое — чему могли вообще служить совсем необычные наклейки.

    В дворцовых кладовых встречались заменявшие инвентарные номера записи, в том числе и на французском языке. Но кто бы из хранителей или писарей стал подробно объяснять, что Петр император России, что данный портрет написан с натуры и к тому же происходит из некоего мифического «Кабинет скульптур». Вернее предположить другое.

    Подобное объяснение на французском языке могло быть сделано для Фальконе, или, вернее, для самой Колло, что это как раз и есть тот наиболее ценимый и «схожий» портрет. А «Кабинет скульптур» — под ним в неточном французском переводе могло подразумеваться все: и раздел дворцового собрания, и собрание Академии художеств, и даже коллекция петровской Кунсткамеры. Так было понятнее (внушительнее?) для иностранки Мари Анн. И соответственно вторая наклейка — о возврате: мадам Фальконе вернула портрет перед самым своим отъездом из России.

    Так вот откуда этот мучительный и так долго не разрешавшийся процесс узнавания! То же чуть тронутое одутловатостью лицо, заострившийся рисунок скул, отчужденная пристальность усталого взгляда. Конечно, они разные — Никитинский портрет и портрет Колло, и они удивительно близки ощущением живого человека, пережитым художником. Никитин бесконечно опередил здесь свое время. Прозрение Никитина — прозрение настоящей душевной близости, бесконечного сочувствия человеку и восхищения им. Они не могли оставить равнодушной Колло и, осветив для нее образ Петра неожиданно живым, взволнованным чувством, остались жить в совсем иначе и по-иному задуманном монументе.

    Вторичная отливка сгоревших частей Медного всадника в 1778 году завершена. Все прошло благополучно. Но ждать установки памятника Фальконе не в состоянии: напряженные отношения с Бецким, пренебрежительная холодность Екатерины достигли апогея. Теперь нужды в беспокойном художнике не оставалось. И как завершение затянувшихся на двенадцать лет перипетий с памятником, как открытая издевка над скульптором — акварель неизвестного художника «Екатерина II выслушивает И.И. Бецкого у памятника Петру I». Да, да, не Фальконе и не Колло, а именно Бецкого.

    Приземистый брюхатый старик в шубе и парике разглагольствует перед Екатериной, закутанной в салоп и капор. Почти семейная сценка, которой не нарушают несколько переговаривающихся между собой спутников. Припорошенный снежной пылью Медный всадник. Очертания корабельных мачт на Неве. Неприютный зимний Петербург.

    Уезжает в Гаагу Фальконе. И вслед за ним без сожаления, без прощальных слов оставляет Петербург мадам Мари Анн Фальконе-Колло, действительный член Петербургской Академии художеств. Так сообщает равнодушная и безликая хроника отъезжающих в «Санкт-Петербургских ведомостях».

    Кругом подножия кумира
    Безумец бедный обошел
    И взоры дикие навел
    На лик державца полумира.
    (А.С. Пушкин. «Медный всадник». 1833 г.)

    «Мари Анн Колло императору сходство сообщила…» Об этом не думали в ту промозглую ночь ни Мицкевич, ни Пушкин. В их разговорах, письмах, стихах не промелькнет памяти ни о давно забытом. «персонных дел мастере», ни о Мари Анн. А ведь Колло их современница. Еще при ее жизни Пушкин напишет «Руслана и Людмилу», «Кавказского пленника». И не станет Мари Анн всего за три года до встречи поэтов. Но Медный всадник кажется Мицкевичу и Пушкину простоявшим века — образ, рожденный дыханием России, истории, Петербурга. Забвение художника — здесь оно обернулось для Колло высшей похвалой. Впрочем, Мари Анн сделала все, чтобы ее забыли.

    Перед лицом писем — которых нет, слов — которых не удосужилась сохранить память современников, поступков — о которых упоминают лишь безразличные строчки официальных документов, и, наконец, работ — вот их действительно берегут Эрмитаж и Лувр, — возникает удивительный образ женщины-скульптора. Мари Анн Колло — мастер, одинаково далекий и честолюбия и корыстолюбия, которая не знала расчетов в искусстве и всегда делала в жизни то, к чему ее влекло душевное призвание художника, человека. Прежде всего человека.

    После Медного всадника Фальконе не берется больше за резец. Сказалось и перенапряжение, сказалась и горечь разочарования: после стольких лет трудов и усилий любимое детище так и не удалось довести до конца. Фальконе занят изданием своих теоретических трудов, благо ему приходит на помощь все тот же старый друг Д.М. Голицын. Потом пытается путешествиями наверстать голодную нищую юность, перегруженные работой годы. Мари Анн все время рядом. Парижская мастерская нужна теперь только ей. Она продолжает работать, и это ее все новые и новые портреты помогают обоим художникам выходить из материальных затруднений.

    Она около Фальконе и в тот майский день 1783 года, когда, возбужденный наконец-то наступающим отъездом в Италию, старый скульптор падает разбитый параличом. Впереди восемь лет в постели — без движения, без возможности покинуть одну и ту же комнату. Восемь лет наедине с Мари Анн. Теперь тем более лепить, работать может в свободные от ухода за больным минуты только она одна. Вернее — с помощью Машеньки, воспитанницы, привезенной ею из России.

    1791 год — не стало Фальконе. Двумя месяцами позже не станет и его сына, чье имя носит Мари Анн. Все так же невозмутимо мадам Фальконе складывает инструменты, фартуки, собирает рисунки, эскизы, записки. Теперь она оставляет скульптуру, а вместе с ней и Париж, чтобы навсегда закрыться в Марильон — маленьком поместье в Лотарингии, которое удается купить на оставшиеся от Медного всадника деньги. Мари Анн исполнилось сорок три года. Знакомые уверяют, она мало чем изменилась со времен своего ученичества, хрупкая молчаливая женщина — высокочтимая мадам Фальконе— Колло, теперь уже член и Парижской академии.

    Мадемуазель Виктуар — мадемуазель Победа, как называли ее в дружеском кругу Вольтер и Дидро, одна среди писем, сочинений, рисунков, скульптур Фальконе. Годы в Марильон проходят словно около нее, ничем не задевая, не возрождая желаний, попыток взяться за резец. О чем думает, чем занимается бесконечно долгие тридцать лет одиночества Мари Анн? На это нет ответа.

    Никто не поинтересовался биографией Колло, не попытался ее восстановить. В истории искусства Мари Анн существует годы работы около Фальконе — с шестнадцати до сорока трех лет — не больше. То, что художница умерла семидесяти трех лет, ничего не меняет в этой схеме. И редкие статьи о ней, в конце концов статьи о Фальконе.

    Попытаться разорвать этот замкнутый круг? Ведь при всем одиночестве Мари Анн около нее оставались люди, которые могли волей-неволей сберечь память о ней. Машенька… Таинственная Машенька, приехавшая из России и занимавшаяся скульптурой, — ее следы, кажется, нарочно истреблены в семейном архиве. Во всяком случае их нет. Зато есть дочь Мари Анн и Пьера Фальконе, единственная законная наследница документов семьи. Она рано выходит замуж. Мари Анн безразлична к титулам, но младшей Фальконе явно льстит стать супругой польского барона Янковича. Янковичи, сторонники конституционной монархии, были вынуждены бежать из Польши после падения короля Станислава Лещинского. Зато через неудавшегося короля и его дочь, королеву Франции, они были вхожи в Версаль.

    Родные-художники — никак не устраивали новоявленную баронессу. Она может вспомнить о них только ради красивого жеста, о котором заговорит Версаль. Александр II получит от нее в подарок письма Екатерины II Фальконе. Все остальное не представляло в глазах баронессы ценности. В 1865 году архив Фальконе-Колло поступит по завещанию в ближайший от былого места жительства Мари Анн музей — в Нанси. Сколько при этом будет утеряно, недобрано, уничтожено — теперь не определить.

    Годы… Ровно двести лет, которые прошли с начала работы Колло над головой Медного всадника. Два нелегких столетия. Декабристы, залп «Авроры», блокада Ленинграда — все около него и с ним. И по-прежнему в промозглых сумерках ленинградской осени кто-то останавливается у подножья Камня-Грома, завороженный рывком коня, летящей фигурой всадника, его лицом, суровым и мягким, жестоким и сильным, увлеченным и непреклонным. Лицом, которое каждому раскрывается иными чертами, иным звучанием характера Петра. Голова Медного Всадника — работа Мари Анн Колло.

    Последняя дочь

    Она могла предотвратить Отечественную войну 1812 года, спасти Москву от пожара и Наполеоновскую армию от разгрома, сотни тысяч русских и французских солдат от гибели, цветущую дворянскую Россию от судьбы «Вишневого сада». Если бы — если бы чуть иначе сложилась ее судьба: это ее, младшую дочь российского императора Павла I, Наполеон Бонапарт мечтал увидеть французской императрицей, супругой, матерью его «орлят».

    Когда Анна Павловна, спустя несколько лет, стала голландской королевой, никто из ее новых подданных не мог поверить, что не говорила от рождения на их языке — так легко и в совершенстве им овладела — и не росла среди их искусств, живописи, которую блестяще знала. Их обожаемая королева Анна — иначе в голландской истории ее не называли — разбиралась в теориях мыслителей-изгнанников Декарта, Спинозы, Бейля, которым Нидерланды дали приют. И как гордилась местными коренными математиками, астрономами, физиками — от изобретателя подзорной трубы Ансена до Шнелля, Хюйгенса и географа Меркатора. А чего стоила одна ее беглая речь на местных диалектах, позволявшая королеве так непринужденно общаться со всеми — от крестьян и бюргеров до самых высоких придворных.

    И при всем том никому не высказываемая, как бы потаенная привязанность к оставленной родине. Это королева Анна убедила супруга, нидерландского короля и великого герцога Люксембургского Вильгельма (Вилима) начать коллекционировать голландскую живопись, а овдовев, также убедила своего любимого брата Николая I приобрести по самой низкой цене это королевское собрание для Эрмитажа, именно и только для Эрмитажа.

    Память о королеве, сохраняющаяся и поныне. Причем только в инвентарных книгах лучшего музея страны. В исторических справочниках, начиная с всеведущего энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, сведений об Анне Павловне нет. Жизнь, деятельность, труды — все осталось за бортом нашей памяти. Поэтому, когда во время последнего визита Российского Президента в Голландию вспомнили о национальных связях двух стран, все СМИ ограничились указанием, что ныне здравствующая королева Беатрикс двоюродная правнучка самого Николая I. Обожаемая голландцами Анна Павловна оказалась лишней, хотя именно сейчас, в 2007 г. исполняется 212 лет со дня ее рождения и 142 лет со дня смерти.

    …Это был сложный год для русской царствующей семьи — 1795-й. Явно нарастающее недомогание Екатерина II — головокружения, частые обмороки. Сватовство второго ее внука — Константина Павловича. Императрица уже успела женить будущего Александра I, которого хотела видеть своим преемником в обход все более раздражавшего ее Павла. На один январь приходится не только приезд невесты, принцессы Саксен-Кобургской Анны Федоровны, но и рождение еще одной внучки (шестой! при восьмерых внуках), которую императрица захочет наречь Анной в честь старшей дочери Петра Великого, основательницы их рода. А между рождением «Мадам Анны», по выражению императрицы, и ее крестинами — смерть предыдущей внучки — Ольги Павловны.

    Императрица сообщает в письме своему постоянному корреспонденту тех лет барону Д. Гриму, что девочка поразила врача и повивальных бабок своими размерами — 1 аршин и вершок роста и соответственный вес. Но этого мало. «Мадам Анна» не закричала при рождении и вообще за первую неделю не заплакала и не издала ни одного звука, только смотрела спокойными голубыми глазами и «кажется, улыбалась».

    Такой спокойный нрав позволил вынести великую княжну на бракосочетание ее старшего брата Константина Павловича в придворную церковь, где «с великой княжной ознакомилось общество», опять-таки по словам бабки. И побывать на обряде крещения родившегося годом позже нее будущего Николая I. Они так и останутся на всю жизнь самыми близкими друзьями, погодки брат и сестра. Двумя годами позже к ним присоединится последний ребенок Павла I — Михаил Павлович.

    Она не могла помнить отца, но всю жизнь досадовала на младенческую память, так мало сохранившую воспоминаний о нем. Его гибель отдает великую княжну в руки матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны, и отсюда то классическое для девочки образование, которое Анна Павловна получает. Никаких развлечений. Самое ограниченное число нарядов, о которых заботятся мать и воспитательница без ее участия. Гимнастика. Прогулки на свежем воздухе. Чтение. Языки и «часы для раздумий», которые полагались каждой юной особе. Железной рукой воспитательницы подавлялись «тщеславие, властолюбие, бездельничанье и леность». Анне Павловне были знакомы все виды рукоделий, поделок, даже кулинарные рецепты и, во всяком случае, умение составлять столовое меню и заботиться о саде — предмет особенного увлечения вдовствующей императрицы.

    Арман-Огюст-Луи де Коленкур, герцог Винченцы, французский дипломат, заменил при петербургском дворе герцога Ровиго и сумел стать доверенным лицом обоих императоров — французского, на службе у которого состоял, и русского, при дворе которого представлял Французскую империю. По мере усложнения отношений между обоими венценосцами, де Коленкур усиленно поддерживает идею брака между их домами.

    Мысль о разводе с императрицей Жозефиной впервые посещает Наполеона еще в 1799 году. Предположения о новом браке побуждают ускорить затянувшийся процесс. Несмотря на отчаянное сопротивление Жозефины, развод состоится в декабре 1809 года, и переговоры с русским двором становятся вполне конкретными.

    Екатерина, королева Вюртембергская. 1819 г.

    У императора есть две сестры, о замужестве которых может идти речь. Екатерина Павловна, старшая и нежно им любимая, и Анна Павловна. Первой был уже 21 год, второй — 15 лет. С Екатериной Александр не мыслил себе жизни врозь. Любой ценой хотел оставить при своем дворе. В отношении нее Талейран уже двумя годами раньше пытался зондировать почву, «чтобы укрепить династию и деяния императора новым брачным союзом».

    Александр I находит выход, который должен был обмануть «корсиканского разбойника»: Екатерина Павловна срочно венчается со своим двоюродным братом, родным племянником вдовствующей императрицы Марии Федоровны Георгом, принцем Ольденбургским, состоявшим на русской службе. Принц был эстляндским, тверским, новгородским и ярославским генерал-губернатором, а с 1809 года еще и главным директором путей сообщения. Была ранняя весна 1809 года.

    Коленкур подробно описывает возможную невесту: «Она высока для своих лет. У нее прекрасные глаза, нежное выражение лица, любезная и приятная наружность, и хотя она не красавица, но взор ее полон доброты. Нрав ее тих и, говорят, очень скромен. Доброте ее отдают предпочтение перед умом… Как все великие княжны, она прекрасно воспитана и образована. Она уже умеет держать себя, как подобает принцессе, и обладает тактом и уверенностью, необходимыми при дворе… Подобно братьям, она походит на мать. Все обещает, что она унаследует ее поступь и формы».

    Подобный портрет как нельзя больше устраивает Наполеона. Сватовство приобретает официальный характер. У невесты, судя по всему, нет никаких возражений, как их, впрочем, не было и у ее старшей сестры. Хотя Екатерина Павловна и не выражала вслух своих соображений. В этом случае молчаливое согласие Александра и невесты наталкивается на отчаянный отпор действующей с особенной энергией вдовствующей императрицы. Она видит не французскую империю, но только «корсиканского людоеда»: «Бедняжке Анетт придется стать жертвой, обреченной на заклание во имя блага государства. Ибо какой будет жизнь этого несчастного ребенка, отданного преступнику, для которого нет ничего святого и который ни перед чем не останавливается, потому что он не верует в Бога… Что она увидит, что услышит в этой школе злодейства и порока?»

    Понимал ли Александр I, что может значить его отказ для государства, к каким последствиям неизбежно приведет при взрывном темпераменте Наполеона? Туманные рассуждения о молодости великой княжны и о возможности сватовства не ранее чем через два года, привели к результату, которого так хотели избежать дипломаты. 23 января 1810 года Наполеон получил формальный отказ и — поход на Россию был окончательно предрешен. Супругой «корсиканского людоеда» стала дочь германского императора Мария-Луиза. Венский двор мысли о недостаточной нравственности «корсиканского людоеда» не остановили.

    Граф де Коленкур до конца своих дней продолжал сожалеть о несостоявшемся союзе. Но и Александр I со своей стороны не изменил доброго отношения к герцогу Виченцы. Между тем во время Отечественной войны дипломат побывал вместе с Наполеоном в Москве, вернулся в Париж, в 1813 году присутствовал в Праге на конгрессе, зафиксировавшем отделение Австрии от Наполеона. Считается, что именно его усилиями Наполеону был предоставлен для ссылки остров Эльба, чего де Коленкур тайно добился от Александра I. После возвращения Людовика XVIII дипломат был записан в число изгнанников, но помилован опять-таки по настоянию неизменно ему благоволившего русского императора.

    Анна Павловна. 1837 г.

    Теперь ситуация с замужеством Анны Павловны резко меняется. Александр сам должен подыскивать ей супруга. Проезжая через Гаагу, император Александр обращает внимание на принца Виллема (Вильгельма) и приглашает его посетить Петербург. Принц был выучеником военной Берлинской академии, занятия в которой продолжил в Оксфорде. В 1811 году он вступил в испанскую армию, под знаменами которой отличился в битве при Ватерлоо, и на этот раз русский император напрямую предложил ему руку своей сестры. Согласие было дано не сразу, голландский король явно колебался, пока, наконец, не определил судьбу сына.

    Свадьба состоялась в Петербурге в начале 1816 года. Через несколько месяцев молодые уехали на родину супруга. Затянувшиеся свадебные торжества происходили в том числе и в Павловске, где впервые публично прозвучала поэзия юного Пушкина. Выход в свет пушкинской поэзии оказался достаточно неожиданным и необычным.

    Стихи для праздника вдовствующая императрица заказала хорошему поэту Ю.А. Нелединскому-Мелецкому. По какой-то причине тот выполнить заказа не смог. На помощь пришел Н.М. Карамзин, посоветовавший обратиться за помощью к лицеисту Александру Пушкину. Нелединский-Мелецкий послушал совета, отправился в Царское Село и через два часа вернулся с пушкинскими стихами «Принцу Оранскому».

    Вдовствующая императрица тяжело расстается с дочерью: «Ты улетаешь в клетку, которая навсегда свяжет твои крылья». На слова матери Анна Павловна ответит: «Мне тяжело терять всех вас, но я уезжаю в свой дом — таков закон природы». И Голландия действительно становится ее домом, к тому же в течение первых же двух лет замужества принцесса, как ее теперь будут называть, Анна приносит двух сыновей. Старший получает имя в честь отца, второй — Александра в честь старшего брата принцессы.

    У супругов складываются очень добрые отношения и принц Виллим, чтобы доставить жене удовольствие, дарит ей «на родины» тот самый домик в Заандеме, где больше века назад жил и работал ее прадед Петр Великий под именем десятника Петра Михайлова. Анна Павловна приводит это скромное жилище в то состояние, в каком в 2005 году его находит Президент России. Простую обстановку дополнили только хорошие, современные Петру портреты.

    Европейские дипломаты пишут в своих донесениях о том, что русская принцесса сумела сообщить голландскому двору изысканность и культуру самых богатых европейских дворов. Не ломая сложившихся здесь привычек, она осторожно, но настойчиво их дополняет, и одним из таких новшеств становятся концерты привезенных Анной Павловной с собой из России певчих (великая княжна не изменила православного вероисповедания) и музыкантов. Таким неожиданным открытием становятся концерты инструменталиста, певца и композитора Александра Варламова.

    Александр Варламов с детства оказался в придворной певческой капелле. Руководивший капеллой знаменитый Бортнянский с самого начала отличал одаренного ученика, который самоучкой овладел и скрипкой, и виолончелью, и фортепьяно, и уж совсем неожиданно — гитарой. Именно Бортнянский порекомендует своего питомца ко двору Анны Павловны. Восемнадцатилетний Варламов становится в Брюсселе учителем певчих принцессы, но главное — получает возможность концертировать сам. Он выступает в местных залах как певец и как гитарист. Среди многочисленных восторженных рецензий в брюссельских газетах появятся и такие строки: «Чистота и беглость игры его на мелодическом инструменте, для многих слушателей неизвестном, возбудили громкие и продолжительные рукоплескания». Во Франции подлинной сенсацией становится исполнение Варламовым вариации для скрипки Роде в переложении для гитары русского музыканта Андрея Сихры. Варламов становится настоящей знаменитостью.

    Неудачно сложившаяся семейная жизнь вынудит его вернуться в Россию и поселиться в Москве в качестве музыканта казенной сцены — Большого и Малого театров. Здесь будут написаны десятки и поныне остающихся в репертуаре вокалистов его романсов: «Что отуманилась, зоренька ясная», «Белеет парус одинокий», «Зачем сидишь до полуночи», «Смолкли пташки-канарейки». А «Красный сарафан» пела буквально вся Россия и Европа. Гоголь дает его напевать Хлестакову, Голсуорси в «Конце главы» — наигрывать Диане, чтобы успокоить больного мужа.

    Особой заслугой обожаемой Анны Голландия признавала ее благотворительную деятельность, до тех пор мало знакомую в стране. Анна Павловна основывает более 50 детских приютов, обеспечивает их средствами, следит за состоянием.

    В 1840 году Анна Павловна, наконец, получает титул королевы. Ее свекор, король Виллем I оказывается далее не в состоянии противостоять отделению Бельгии. Выросший в результате его упорства до огромных размеров государственный долг вызывает слишком большое недовольство в обществе. Поэтому в 1840 году он передает голландский престол принцу Оранскому, принявшему имя Виллема II. Усилия мужа Анны Павловны как-то справиться с государственным долгом, улучшить финансовое положение страны разбиваются о начинающуюся в 1848 году европейскую революцию. В том же году королева теряет сына Александра, а в 1849 году не станет и ее супруга. На трон вступит старший сын королевы Виллем III. Чтобы хоть сколько-то облегчить материальное положение казны, вдовствующая королева решает расстаться с собранием голландской живописи, которое они с мужем долгие годы составляли. Она ставит сыну единственное условие: за низкую цену, но только России. Николай I принимает предложение сестры. Королевское собрание было приобретено для Эрмитажа за 138 тысяч гульденов. И слова королевы, написанные брату: «Я отдаю тебе всю нашу жизнь, но я счастлива, что отдаю ее нашей родине. Мне дает несказанную радость, что здесь я могу ходить по дорогам нашего прадеда, что я знаю их наизусть и как бы дышу его дыханием. Думаю, тебе, как никому другому, понятно это удивительное чувство».

    И как бы было интересно показать сегодня собрание королевы Анны Павловны в составе Эрмитажа или отдельной выставки — лишнее подтверждение тех внутренних связей, которые возникли между двумя странами в годы Петра Великого и как бы нашли свое завершение в усилиях обожаемой королевы — императорской правнучки.

    Кстати, прожила Анна Павловна достаточно долгую жизнь и умерла в 1865 году. Ее погребение находится в Гааге.









    Главная | Контакты | Прислать материал | Добавить в избранное | Сообщить об ошибке